Интермедия III

Вечер опустился на город тяжелым, влажным покрывалом. Улицы, залитые тусклым светом фонарей, казались безжизненными, будто город давно уже перестал быть местом для живых. В номере было тихо; только часы на стене отсчитывали секунды, словно напоминая о том, что время идёт, а жизнь остаётся на месте.
Кафкин сидел в своём кресле у окна, склонившись над дневником. Страницы были исписаны аккуратным почерком, каждая строчка — попытка зацепиться за реальность, отгородиться от безумия стеной слов. Но сегодня слова давались с трудом, расползались под пальцами.
«Сегодня пытался уехать, — выводил он, — снова. Прошёл, кажется, те же улицы, что и вчера, но вывел меня к той же площади с вечно немым фонтаном. На карте, которую мне продал слепой мальчик на рынке, этого фонтана нет. Карта, к слову, оказалась картой Парижа 1795 года. Я спросил: «Зачем?» Он ответил: «Она красивая. И там тоже есть река». Я рассмеялся. Он не рассмеялся.
Я пытаюсь записывать факты: странные похороны, старушки, пустые улицы. Но факты слипаются в кашу абсурда. Где логика? Где причина и следствие? Я приехал сюда за чудом, а нахожу лишь его злую пародию. Иногда мне кажется, что чудо — это и есть сама эта бессмыслица. И я должен в ней утонуть, чтобы его постичь».
Он отложил ручку, уставившись в ночное окно. В его стекле смутно отражалось бледное, уставшее лицо.
Дверь в прихожую открылась, и в комнату вошел сосед. Он пришёл раньше обычного, что было редкостью. Его лицо было усталым, но в глазах светилась какая-то странная, лихорадочная энергия, будто он только что стал свидетелем чего-то невероятного или сам это что-то совершил. Он молча прошёл в ванную, и вскоре оттуда донёсся звук льющейся воды — долгий, монотонный, будто он смывал не просто пыль с улиц. Через несколько минут он вышел, переодетый в чистую, но такую же потёртую одежду, и сел на диван напротив Кафкина, уставившись на него тем острым, прожигающим взглядом.
— Вы опять пытались уехать из города? — спросил он, не закуривая, что тоже было странно. Он просто вертел пачку сигарет в пальцах, как чётки. — И когда вы бросите эту затею? Неужели не надоело? Не надоело биться головой в одну и ту же невидимую стену, которая становится только толще от каждого нашего удара?
Кафкин посмотрел на соседа. Тот был необычно оживлён, хотя в его голосе звучала привычная, въевшаяся в самые кости усталость.
— Надоело, — ответил Кафкин, закрывая дневник ладонью, будто стыдясь своих записей. — Надоело до тошноты, до дрожи в коленях. Но домой хочется. Здесь всё чужое, враждебное, оно дышит тебе в затылок и шепчет что-то на своём. А там... там хоть своё болото. Своя знакомая грязь, свои кривые деревья. Там я могу быть просто несчастным, а не... не заложником декораций к плохому сну.
Сосед усмехнулся, но это был сухой, трескучий звук.
— Своё болото... — повторил он, наконец доставая сигарету. — Милая иллюзия. Думаете, оно ваше? Оно ничье. Оно просто есть. И оно засасывает всех одинаково; просто в своём вы знаете каждый бугорок на дне и думаете, что это знание вас спасёт. Оно не спасёт. Оно лишь продлит агонию. Такие города, как этот, — они просто честнее. Они не притворяются. Они сразу показывают клыки и говорят: «Ты никуда не денешься. Расслабься и получай удовольствие». И тем более никто вас не полезет вытаскивать. Там, в вашем «своём болоте», о вас уже забыли. Ваше место занято. Ваш запах выветрился. Вы — призрак и там, и здесь. Только здесь вы это чувствуете кожей.
Кафкин вздохнул, и этот вздох превратился в долгий, надтреснутый стон. Он посмотрел в окно, где тусклый свет фонаря дрожал в чёрной луже, как в глазнице.
— И что, мы тут с вами на всю жизнь остались? — спросил он, и голос его звучал глухо, будто из соседней комнаты. — Просто будем сидеть и ждать, пока стены сойдутся, или пока мы сами не превратимся в таких же пустых, водянистых существ, как тот портье внизу?
Сосед затянулся, выпустив струю дыма к потолку, где она расплылась призрачным пятном.
— А какая разница — «остались» или «не остались»? — пожал он плечами, и в этом жесте была странная, почти актёрская грация. — Думаете, ваш прежний город был лучше? Он был таким же болотом. Та же тина условностей, та же вонь мелких страхов и сплетен, те же самые рожи за соседними столиками в кафе. Просто там вы научились не замечать грязи. Вы называли её «уютом», «привычкой». Здесь иллюзий не остаётся. Здесь всё — голая, обглоданная кость реальности. И знаете что? К кости можно привыкнуть. Её даже можно полюбить за её простоту и безысходность.
— Но в своём болоте всё же лучше! — вдруг почти крикнул Кафкин, вскакивая с кресла. Его тень метнулась по стене, огромная и беспомощная. — Там свои люди! Свои воспоминания! Там я знал, кто я! Журналист Кафкин! А здесь? Здесь я — никто. Безликий постоялец номера двадцать шесть, который пишет в дневник чепуху и боится собственной тени! Здесь я чужой самому себе!
Сосед задумался, глядя на тлеющий кончик сигареты. Его лицо, освещённое снизу желтоватым светом настольной лампы, стало вдруг старым, изрезанным невидимыми шрамами.
— Ну, не знаю... — медленно проговорил он. — Может, вам виднее. Вы ещё не отвыкли от вкуса той, старой грязи. А я... Я, кажется, забыл. Иногда ночью просыпаюсь и пытаюсь вспомнить лицо матери. И не могу. Вместо него — лицо той старухи, которую хоронили на прошлой неделе, помните? Та, что улыбалась. А что было до этого... Туман. Словно всю предыдущую жизнь прожил не я, а кто-то другой, и лишь прислал мне обрывки снов в почтовой рассылке. Так какая разница, где тонуть? В родном тёплом иле иллюзии или в этом холодном, прозрачном кислоте беспамятства?
Кафкин молчал, поражённый. Он хотел спросить о многом, но слова, острые и колючие, застревали в горле, царапая его изнутри. Сосед был самой большой загадкой этого города — его ядром и его пленником одновременно.
— А вы сами... — начал Кафкин, снова садясь и понижая голос до шёпота, будто боялся спугнуть откровенность. — Откуда вы? Не «как попали», а откуда? Что было до? Кто вы... были?
Сосед замер. Он отвёл взгляд в угол, где в полумраке грудились исписанные листы, и казалось, он смотрит не на них, а сквозь них, в какую-то бездну.
— Откуда я? — переспросил он, и его голос прозвучал отстранённо, эхом из глубокого колодца. Он замолчал надолго. Тишина в комнате сгустилась, стала вязкой, осязаемой. Лишь часы на стене продолжали своё безучастное тиканье, отмеряя секунды этого молчания. — Знаете, это самый странный вопрос. Потому что с каждым днём ответ становится всё туманнее. Будто прошлую жизнь стирают. Остаются обрывки. Запах типографской краски… звук трамвая на мокром асфальте определённого города… лицо женщины, но без черт, просто ощущение тепла… Я был, кажется, пишущим. Не журналистом. Не писателем. Что-то между. Сочинял тексты, которые должны были что-то продать, что-то объяснить, что-то скрыть. Жил в потоке слов, которые не имели веса. Как пустая шелуха. Но всё то время я искал одно место... легендарное, потерянное. Город-миф. Я читал о нём в старых дневниках, ловил намёки в архивных записях. Говорили, он существует вне пространства, в складке реальности. Что попасть туда можно только случайно, по ошибке... или будучи приглашённым. И я так хотел его найти. Так страстно... — Он резко оборвал себя, потушил сигарету, раздавив окурок в пепельнице с жестокостью, не свойственной ему. — А потом… потом, видимо, поток вынес меня сюда. Где слова обретают тяжесть. Где каждое написанное слово — как камень, брошенный в болото. Всплеска нет, только тихое, безрадостное поглощение.
Он замолчал, опустив голову на руки. Казалось, эта исповедь истощила его, вывернула наизнанку.
— Пойдёмте лучше поужинаем, — неожиданно, уже другим, натянуто-бодрым тоном предложил он, поднимаясь. — В ресторан. Этот номер... он начинает давить. Эти стены слышали слишком много. Я знаю одно местечко. Там подают неплохое вино. И стейки, которые, как ни странно, напоминают настоящие. Пойдемте, поужинаем. Как… нормальные люди в нормальном городе. Ненадолго притворимся.
Кафкин удивился этому резкому переходу, но кивнул. Он чувствовал, что затронул что-то очень глубокое и больное, и сосед теперь отползает на привычные, безопасные рубежи цинизма и лёгкости.
— Пойдёмте, — согласился он, хотя внутри всё кричало от любопытства и жажды узнать больше.
Они вышли на улицу. Воздух был прохладным и густым. Фонари освещали их путь неровными, прыгающими кругами света, а под ногами хлюпали лужи, в которых тонули отражения окон-глазниц. Они шли молча, но это молчание теперь было другим — не пустым, а тяжёлым, насыщенным невысказанным.
— Не расстраивайтесь, — вдруг сказал сосед, уже на ходу закуривая новую сигарету. — Я обязательно расскажу вам всё. Просто... не сейчас. Не сегодня. Видите ли, когда долго хранишь свою историю про себя, она обрастает ракушками, становится частью панциря. Её страшно отрывать — кажется, вместе с ней оторвёшь кусок себя. А вам... — он бросил на Кафкина быстрый взгляд, — вы слишком похожи на меня тогдашнего. С тем же горящим, недоумённым взглядом, с той же верой, что всё это — ошибка, которую можно исправить. Боюсь, если я выложу вам всю свою правду сейчас, она или убьёт в вас эту надежду, что неправильно, или... заразит вас моим принятием, что ещё хуже. Давайте просто поужинаем. Дайте мне побыть сегодня просто соседом, а не... реликтом собственной жизни.
Кафкин кивнул, смирившись. Он понимал, что за словами этого человека — целая вселенная боли и странности, и спешка здесь действительно ни к чему. Возможно, этот ужин — и есть первый шаг к тому, чтобы эта вселенная приоткрылась.
Они шли по пустынным улицам, и их шаги эхом отдавались в каменных утробах подъездов. Город молчал, но в его молчании теперь угадывался не страх, а огромная, всепоглощающая усталость.
Ресторан оказался небольшим подвальчиком с низкими сводами, приглушённым светом свечей в зелёных бутылках и тихой, меланхоличной музыкой — скрипка, чей-то одинокий голос. Они сели за столик в нише, и сосед, не глядя в меню, заказал бутылку красного вина и два стейка.
Когда вино налили, он поднял бокал, и пламя свечи отразилось в тёмной гуще, как далёкий одинокий огонёк.
— За что? — спросил Кафкин.
— За вопросы, — ответил сосед с лёгкой, печальной улыбкой. — За то, что вы ещё их задаёте. И за иллюзию выбора. Сегодня мы могли не пойти сюда. Могли остаться в номере. Могли поссориться. Но мы здесь. И это — маленькая победа. За неё.
Они выпили. Вино было терпким, тёплым, с привкусом сушёных ягод и пыли.
— Вы знаете, — начал сосед, отодвигая бокал и глядя на пламя свечи, — я ведь тоже, как вы, вёл дневник. Первые полгода. Исписал несколько толстых тетрадей. Подробно описывал каждый день, каждый странный случай, каждую встречу. Анализировал, строил теории, искал закономерности... А потом, в один день, я его перечитал. И понял, что описал не город. Я описал... симптомы. Симптомы собственного безумия, постепенного и неотвратимого. Эти тетради были медицинской картой пациента, который тщательно фиксирует, как у него отказывают органы. Я их сжёг. В камине в холле. Портье помогал — подкидывал поленья и улыбался своей идиотской улыбкой. Правда, утором я нашёл некоторые записи, но сидром Гоголя к тому времени прошёл. Но, теперь пишу только то, что вижу. Констатирую. Без оценок. Без попыток понять. Как хронист сумасшедшего королевства. И знаете что? Это единственное, что приносит мне подобие покоя. Не осмысление, а просто фиксация бессмыслицы. Я наблюдаю. Я живу. Иногда даже... радуюсь. Нашёл тут, например, девушку. У неё... свои странности. Но её смех настоящий. И её руки теплые. В этом городе это дорогого стоит.
Кафкин смотрел на него, и вдруг со страшной ясностью осознал: перед ним — его возможное будущее. Не бунтарь, не беглец, а летописец тюрьмы, смирившийся со своими цепями настолько, что начал любоваться их узором.
— А не боитесь? — тихо спросил Кафкин. — Не боитесь, что это тоже часть ловушки? Что всё, что даёт утешение, здесь — лишь приманка, чтобы ты глубже заснул?
— Боюсь, — просто ответил сосед. — Ужасно боюсь. Каждый день. Но что альтернатива? Сидеть в номере и дрожать? Нет. Я решил играть по их правилам. Принимать их подарки, зная, что за ними — удавки. Но пока удавка не затянута, можно дышать. Можно пить вино. Можно смотреть в красивые глаза. Это мой бунт, Кафкин. Бунт принятием. И он работает. Я сплю по ночам. Почти не вижу кошмаров.
Кафкин слушал, и в нём боролись отвращение и зависть. Отвращение к этой капитуляции. И зависть — к этому спокойствию, к этой возможности спать.
— А вы всё-таки расскажете мне о себе? Всю историю? — снова спросил он, уже почти без надежды.
Сосед посмотрел на него долгим, пронизывающим взглядом.
— Расскажу, — пообещал он твёрдо. — Когда-нибудь. Мне нужно… собрать это воедино. Разрозненные обрывки. Чтобы рассказ был не просто жалобой, а… историей. Историей о том, как человек теряет не место, а себя. И, возможно, находит что-то другое. Не лучшее. Просто другое. Но для этого нужны силы. — Сосед сделал паузу и улыбнулся Кафкину. — Обязательно расскажу. Когда вы будете готовы её не просто выслушать, а принять. Когда перестанете искать в моей истории ключ к своему побегу. Потому что ключа там нет. Там только... карта другой тюрьмы. А сейчас... — он снова наполнил бокалы, — давайте насладимся этим вином. Этой музыкой. Этой ночью. Завтра, возможно, будут похороны. Или парад. Или ещё что-то невообразимое. А сегодня — просто ужин. Просто разговор двух людей, которые, против всякой логики, ещё могут говорить.
И они говорили. Говорили о много и не о чём. Говорили, окружённые тишиной почти пустого ресторана, под сводами, хранящими шепот десятилетий. Он ещё не знал, что ждёт его завтра, не знал, удастся ли ему когда-нибудь уехать. Но сегодня, в этот момент, он не был один. И это было уже что-то. Возможно, единственное, что у него сейчас было.
Когда они вышли, город встретил их полной, гнетущей тишиной. Даже их шаги теперь казались приглушёнными, будто поглощаемыми самим асфальтом.
— Спасибо, — неожиданно для себя сказал Кафкин.
— Не за что, — сосед закурил, прикрыв лицо от ветра ладонью. — Мы же соседи. В самом широком смысле этого слова.
Они медленно пошли обратно к «Перевалу», к своему номеру двадцать шесть, к своим кроватям, к своим тетрадям — к своей общей, невыбираемой реальности.


Рецензии