Без определённого места жительства

Игорь Осмоловский.

БЕЗ ОПРЕДЕЛЁННОГО МЕСТА ЖИТЕЛЬСТВА.
Исповедь

Конечно, каждый когда-то умрёт. Вот и я тоже… Но, странное дело — никогда умереть не боялся. Никогда — в смысле в разумном возрасте, ну, то есть не в детстве. Тогда-то об этом и не думаешь… Я ведь помню всё лучше, чем вчерашний день. Детство — будто вот только-только было…
С четырёх лет рос я и воспитывался у дедушки. Звали деда Алексей Иванович, а фамилия Новиков. Самые ранние воспоминания — это, как он в начале весны приехал к нам в Климовичи и забрал меня к себе. В Климовичах мы жили в маленькой прокуренной хатке в одно окно. К тому времени родилась сестричка Валя. Мама хлопотала с нею и, вообще, по хозяйству. Отец — весь день на работе в гвоздильной мастерской, где вручную на специальном станке рубил гвозди из металлической полосы. Гвозди были не такие как сейчас, не круглые — квадратные. Приходил он поздно, усталый, я почти всегда к тому времени уж засыпал. Кроватей в доме не было, спали на полатях. На ночь мама натапливала печурку, что отец сделал из куска толстой трубы; грела она не очень, еле-еле, — вот дедушка меня и забрал в деревню Дрягилевку. Сейчас-то этой деревни нет: старики поумирали, а молодёжь разъехалась кто куда.
В тридцать седьмом году бабушка Лукерья умерла от тифа. Это хорошо помню, хоть и было мне всего четыре; я спал в одной постели с нею, но почему-то не заразился, как должен был. Может, и не тиф то был, может, что другое. Кто тогда мог знать? Но говорили, что от тифа. Остался я с дедушкой да с двумя его дочерьми: тётей Верой и тётей Марусей.
Дедушка и тётки сутра до ночи трудились в колхозе, лишь приходили наскоро пообедать и корову Лысотку подоить. Корова наша была безрогая, но бодалась своим гузаком пострашнее рогатой; близко к ней никогда не подходил. Так вот подоят тётки её, молоко разольют по глиняным жбанам и снова в поле трудодни зарабатывать. К труду и меня дед приобщил: приставил стеречь огород от кур, чтобы те не выклёвывали побеги зелени. Сверстники на выгоне — в лапту, классики, чижа, а я пасу куриц. Мне так хотелось с ними, но не мог пост бросить — наказали бы.
Рядом с деревней, шагах в ста, речка протекала, Лабжанка. Рыбы, раков в ней было не меряно; сейчас столько не бывает. А весной речка разливалась в паводок; вода доходила почти до самого дома. У дедушки собака был, Жулик. Не знаю какой породы, на охотничью похож, а вообще, наверное, беспородный. Это сегодня всем породистых с паспортом подавай, а тогда — главное, чтоб хороший был. Вот Жулик как раз такой — умный! И вот когда паводок, он в воду зайдёт и караулит щук, высмотрит, да так ловко хватит прямо из воды. Потом принесёт рыбину под яблоню и лает на окна, зовёт, значит, хозяина, что б добычу забрал. Дедушка уж знал, что Жулик опять щуку выловил. Не знаю, бывают сейчас такие собаки, а тогда деревенские посмотреть приходили, всё дивились на рыболова.
А однажды случай с ним вышел, иначе, как геройский, не скажешь. Как-то осенью в праздник — ноябрьские, наверное, — взрослые отдыхали, а мы, дети, играли кто во что. На лугу паслись поросята со свиньёй. Вдруг волк объявился; внезапно вынырнул из «Будувщины» — это лес рядом — и хвать одного поросёнка да наутёк по берегу речки. Уж кто заметил и крикнул не известно, помню только: «Жулик, волк!». Все замерли, а Жулик сорвался с места, молнией помчал, догнал волка да с разбегу как боднёт его головой в бок. Тот поросёнка и выпустил, а меж ними такая драка завязалась, что шерсть клочьями летела, визг, рычание; крутились — не разобрать кто где, но Жулик оказался ловчее, одолел серого, тот убежал, а победитель притащил поросёнка назад. Правда, тот уж не дышал…
В сороковом году повели меня в школу в деревне Богдановка; она недалеко от нашей, в километре. Гордости было, радости, когда шёл, но оказалось рано — меня не приняли по нехватке лет, до семи малость не доставало. И снова меня к ненавистным курицам.
С ними тоже забавное случилась. Средь ребятни был Андрей Новиков, старше нас года на три. Пришёл однажды этот Андрей ко мне и попросил яблок да груш. Я дал. Он уничтожил пару сладких дуль, метнул огрызки в сторону и спрашивает: «Чего это ты с пацанами не гуляешь?». Я объяснил, что пасу кур, что бы огород не обдирали. Он засмеялся да говорит: «Что ж ты, обуздать их не можешь?». Я удивился. «Как?», — спрашиваю. Он охотно показал: взял тонкую палочку величиною со спичку и горошину; привязал один конец нитки к палочке, другой к горошине, проткнув предварительно в ней дырку. «Вот, — говорит, — наделай таких штук и набросай кругом. Курица проглотит горошину, а палочка в клюве-то и застрянет. Не сможет она ни клевать, ни грядки твои драть». Я проделал всё в точности: смастерил таких штук, и набросал птице. Кажись, получилось, и я, конечно, с ребятнёй загулял; забыл и про кур, и про свою обязанность. Накупался в Лабжанке, в лапту нарезался, а как вернулся, то уж получил, сполна, как положено, за эти изобретения. Дедушка не стал разбираться, кто надоумил — всыпал по первое число; строгий он был, порядок любил. Я это обуздание домашней птицы хорошенько запомнил…
Зима сорок первого выдалась на редкость холодной. Обувь моя была — сорококурки, лапти мы так звали. Дед мастер по ним был. Себе плёл, и соседи частенько обращались. Меня тоже выучил этой специальности. Неплохо и у меня выходило; мог сделать, и похлопяньки, и даже чуни верёвочные. Ещё придумал я прилаживать снизу кусок резины от старой автомобильной шины — подошва крепкая получалась, дольше сорококурки служили, на всю зиму хватало.
Весной начиналась посевная. В первую очередь колхозные поля засевали, а уж потом, как придётся, свои крестьянские огороды. Бывало, что ночью приходилось наделы обрабатывать. А у меня снова начиналось куриное горе. Все опять спозаранку — в колхоз на работу, а я с Жуликом дома. Жулик-то рыбак и охранник ладный, но в моём деле помощник никудышный — своих кур не трогал, только чужих гонял здорово.
Подходил сенокос. Мужики уходили косить, а женщины сушить скошенную траву. Когда сено высыхало, его свозили в пуни. Вот тут уж и мне была радость. Я вместо тётки Веры ходил с дедом в колхоз утаптывать сено на сеновале и на мажоре, это такая телега. Время то было самое счастливое.
Мне не было восьми, когда пришло горе — война. Этого ни я, ни кто другой никогда не забудем. Я не очень-то понимал что это такое, но было очень тревожно, страшно. Стали забирать мужиков и молодых хлопцев в армию. Особенно почему-то запомнилось, как Новиковы Иван Данилович и Алексей Ефимович кричали: «Да мы их шапками закидаем!». Я-то принял всё за чистую монету, думал, и в самом деле — поснимают свои картузы и будут бросаться ими в немцев. Пришло же в голову.
Ушёл на войну и отец. Когда уходил, я всё на кепку его посматривал, всё почему-то стояла в глазах картина: по одну сторону немцы рогатые, по другую мужики наши и метают шапками. Даже вспомнить не ловко… Отца я больше не видел, так и остался он в памяти в картузе на голове, и как им же машет на прощание…
Мать с сестрой моей Валей, да ещё троими братьями: Лёней, Жориком и Женькой, перебралась в Дрягилевку к отцу. Время для нас шло своим чередом, мы детьми забавлялись во дворах. Но как-то в небе раздался страшный гул, и мы увидели диковинные двухвостые самолёты. Сейчас-то я знаю — то были немецкие «рамы», а тогда напугались, разбежались по домам, за взрослых попрятались. Не раз ещё после эти «рамы» летали над деревней, и мы всегда убегали, хоронились.
Дедушка, видать из-за самолётов немецких, стал готовить погреб в конце огорода. Выкопал глубокую землянку и обмуровал её дубовыми плахами. Лаз в погреб заделал и замаскировал. Я помогал: носил землю корзиной, дед называл её лубкой и сделана она была из коры липы. Внутри землянки дед соорудил что-то вроде нар; на них наносили соломы, а мама застелила самоткаными покрывалами. Получилась постель, где мы ночью спали: пятеро детей, мама, тётка Вера да дедушка. Днём мы вылезали, а первым всегда дед, что бы посмотреть скотину, а особенно Жулика, хотя тот всегда рядом был.
Как-то утром дед вернулся в убежище очень быстро и стал в испуге говорить, что со стороны Богдановки, на каких-то трёхколёсных велосипедах, которые трещат как машины, едет много людей. Мы затаились и, казалось, не дышали. Вскоре в лаз закричал страшный человек. В руках его была какая-то колотушка, то автомат был, а на голове железная шапка, ну, каска то есть. Кричал он много, но никто его не понимал, понятны были только слова «рус, партизан». Тогда мама в ужасе мне и говорит: «Сынок, вылезь и целуй его». Что я и сделал: целовал и в руки, и в ремень попал, и ещё Бог знает куда. Фриц этот успокоился, потянул меня за плечо и поставил перед собой, постучал тихонько по моей голове, достал со своего мешка несколько сухариков и протянул. Я взял. Немец немного ещё постоял, разок другой тихо стукнул меня босого в излатанных самотканых штанах по макушке и ушёл к своей машине. Я так и стоял, пока все немцы не уехали. А в деревне была тишина, казалось, всё умерло, лишь лай собак, да редкое мычание коровы говорили, что это не так. Немцы же после этого редко в деревне объявлялись, наверное, потому, что она была лесная, вдалеке от большака, что вёл на Костюковичи и дальше на восток.
После этого нашествия скот боялись выгонять на пастбища и пасли в своих огородах да подкашивали травы, где придётся. Страх этот длился, наверное, с месяц. Потом в деревне был назначен староста — Салов Степан Ананьевич. Он тут же разделил по хатам колхозную землю и колхозное имущество. По жребию из Степановой шапки деду досталась кобыла Лисичка.
Люд деревенский как-то ожил. Начали заниматься своими делами, и мы, голодранцы, продолжили свои забавы. Вроде, как и войны нет.
За речкой в сосновом лесу стояли наши военные, а когда отступали, то бросили много оружия, одежды и всякого другого добра. Нашлись тётки посмелее, и ночью в темень пробрались туда, в брошенные склады. Продуктов почти не нашли, а вот за мыло приняли толовые шашки. Много притащили этих брусков. Мы тоже стали ходить за реку в этот сосновый лес. Оружия набрались; а я обзавёлся винтовкой «СВТ». Винтовочкой этой я чуть не застрелил брата Жорика. Принёс в дом и давай её рассматривать, играться. Потом захотелось пощёлкать, вроде пострелять. Я передёрнул затвор и наставил ружье на брата. Потом без всяких опасений спустил курок. Боёк щёлкнул. Жорик тоже попросил попробовать, я дал. И тут винтовка возьми да выстрели в потолок… Бог спас и меня и Жорика; меня от пожизненных мучений, а его от смерти. Правда, Жорик всё равно после войны, летом сорок шестого, умер от «шкарлатины». Осенью должен был в школу пойти, а вот умер. Но тогда, с «СВТ» этой, видать не его время было.
Пацаны продолжали делать вылазки в злосчастный сосённик. Тягали ружья, толовые шашки. Как-то грянул взрыв в той стороне. Потом выяснилось, что три парнишки из деревни Зарой подорвались. Двое погибли на месте, а третьему вырвало живот, и кишки попросту из него вываливались; он тоже умер через несколько часов. В округе много подростков погибло, много оружия и взрывчатки было кругом. А однажды хлопцы постарше решили рыбу поглушить толом. Паренёк один из нашей деревни привязал шашку к палке, вставил фитиль и решил зажечь его от папироски во рту. Может, фитиль был короток или горел очень быстро, но не успел он бросить шашку в реку, та рванула прямо в руках. Пол головы оторвало. Упал он в воду, а мы, малые, испугались, прикрыли его ветками вербы да разбежались. А мать его вечером приходит к нам и спрашивает, как-то тихо так, жалобно: «Что-то сына моего нет. Не видали?»…
Потом в этом лесу появились партизаны, и всех в деревне предупредили, если кого увидят там — худо будет. Одному пацану из деревни Гришин довелось в этом убедиться. Долго зад лечил после ослушания. Немало видать плетей получил. Мы же стали бояться и больше там не показывались.
Зимой как-то зашёл к нам Степан-староста, и сказал, что у кого овцы, должны сдавать немцам шкуры: одну от овцы матки или полушубок от пяти голов. Он предупредил, что с волости придут переписывать, так что любым способом надо постараться спрятать лишнее.
Зиму пережили. Народ стал готовиться к посевной на выделенных участках. Мы с дедом тоже приступали к севу. Не было у меня в то время ни минутки свободной. В деревне из мужиков остались только мой дед, слепой Ананья, два Гаврилы: Совенок и Салов, да Мурей и Данила. Насчитывалось тридцать два двора, а пахать да бороновать пришлось детям, матерям нашим да немощным старикам. Дед сеял вручную, а мне было поручено вести след, то есть делать метку там, где падали последние зёрна. Но не знали мы тогда, когда тягали плуги, что урожая этого нам не видать. Почти всё пришлось сдать в волость в немецкое управление. Что смогли припрятать — то нам и осталось.
Пришла осень. В деревне нашей жила учительница Синельникова Мария Григорьевна. Она организовала школу в Богдановке. Туда и я попал учиться. За время оккупации удалось окончить два класса.
А ещё мне пришлось стоять у стены под дулами немецких автоматов. Может, и убили бы тогда. Но не моё время было, как и у брата Жорика. А случилось вот как. Пошли мы с тёткой по воду к колодцу через двор от нас. Зачерпнула тётя Вера два ведра воды, повесила их на коромысло, и тронулись мы к дому. На голове у меня фуражка была красноармейская с блестящим козырьком и звёздочкой, я её в том лесу нашёл раньше ещё. Она велика была и болталась на ушах. А в то время немцев в деревне было много, видать, гнали их с земли нашей. И надо ж было одному обратить на нас внимание. Я-то прятался за тёткой, но он всё равно фуражку заметил и давай кричать, что полоумный: «Партизан… Партизан…». Тётю сильно толкнули, вёдра попадали с шумом, вода расплескалась на меня — я весь взмок. Потом нас подвели к стене соседнего дома и наставили на нас автоматы. Тётя Вера прижала меня к себе и видно ждала уж смертушку. Но тут случилось чудо, а может и не чудо, просто, как я сказал, время ещё не пришло. Проходил мимо немецкий офицер в чёрной форме и белой рубашке с галстуком. Заметил шум у стены. Подошёл, видит картину: я в измоченных штанах, в сползшей на глаза фуражке со звёздочкой, баба, одуревшая от страха, сжимает меня. Он остановил солдат, подошёл к нам и спрашивает на самом обычном русском языке: «Где ты шапку эту взял?». Я объяснил, мол, в лесу, там много чего было, вот ношу, что б голова не мёрзла. Он тогда снял фуражку, выкрутил звёздочку, плюнул на то место и карандашом свастику нарисовал. Нас под немецкий хохот и отпустили. А что было бы, не иди мимо тот чёрный офицер?..
Незадолго до этого немцы застрелили нашего Жулика. Дедушка плакал несколько дней. Старался, что б мы не видели его слёз, но мы всё равно видели.
Переменами наполнился воздух. Немцев не стало. Затишье какое-то наступило. Дедушка, на всякий случай, тайком спрятал кобылу Лисичку в дальнем лесу «Трояна». А следующим утром, рано, в деревне появились верхом на лошадях несколько красноармейцев. А следом за ними большая колонна наших военных. В телегах тянули дымящиеся кухни. Нас угощали хлебом. Солдаты вообще давали кто что мог. Через деревню колонна шла без остановки, двигалась к железной дороге в местечко Асмоловичи.
Радость в деревне была буйная. Народ будто задышал впервые свободно и полной грудью. Гуляли все от мала до велика. Песни, пляски, веселье шло рекой. Самогон вдруг обнаружился да денатурат. Уж такого никому не забыть. Вот счастье, казалось…
Назавтра самый активный дед Салов — только не Степан, что старостой был, а Гаврила Игнатьевич — собрал всех селян и заявил, что бы все сдали колхозное имущество, вернули, что тогда поделили. Дня два или три женщины сносили к кузнице плуги, бороны и распашонки (так у нас назывался окучник). Лошадьми стягивали телеги, а лошадей осталось мало, может, с десяток, и те дохлые, крепких-то, которых спрятать не смогли, немцы угнали.
Вновь организовали колхоз из двух деревень Дрягилевки и Богдановки, и назвали его «Имени Ленина». Бригадиром стал Гаврила Салов, а председателем Судиловский (имени уж не помню). Началась работа в колхозе. Вновь с зарёю все, и мал и стар, шли к конюшне на наряд. Всё, что было посеяно на колхозных землях автоматически отошло колхозу. И женщины теперь занимались прополкой, ну а мы, «мужики», готовились к сенокосу. Когда же он наступил, то косили все: старики, женщины и мы, пацаны. Неумек тогда не было. Дед выучил меня клепать косу и вполне прилично. За мной закрепили десять женщин, и я правил им рабочий инструмент. Жалоб на мою работу не было, а за одну клёпку косы записывали десятую часть трудодня. Трудодень взрослым был обязателен, вот я помогал маме. Как ей тяжело-то было! Нас ведь пятеро детей, а я старший.
Косить я тоже ходил. Старики меня к себе не принимали, мал ещё, говорили и отправляли к женщинам. А средь баб я стеснялся. Так я, отойду в сторонку и кошу сам себе. В день до сорока соток травы мог положить. А норма была на трудодень: для женщин — двадцать пять, для стариков-мужчин — тридцать соток. А я мог и сорок сделать. Старикам не верилось, и они ходили во главе с Гаврилой Саловым перемерять по два раза. У нас подростков своя бригада образовалась: Володька Гаврилов, Витя, Илья Гращихин и Щурок. Был ещё Апанасов, но косил он не ахти, так мы его поставили заниматься сушкой сена. Вообще, подростки больше нормы скашивали, потому что мужчины часто перекуривали.
Сами мы косили, сами сушили и сами в скирды складывали. Сенокос заканчивался, начиналось жниво. Тоже работка не из лёгких, особенно для женщин. Ведь жали вручную серпами. Была, правда, пара жаток на лошадиной тяге, но после её прохода надо было рожь собрать, связать в снопы, затем свозить в гумно, где снопы сажали в сушилку, евню по-нашему, а снизу топили дровами. После сушки рожь расстилали на току в два ряда колосьями внутрь и вручную цепами молотили, человек пять-шесть.
В сентябре пошли в школу. Я — сразу в третий класс, в Богдановку, где было только четыре класса, а парням постарше, с пятого, надо было уже ходить в Родню, это четыре километра от нас. Писать было не на чем и нечем. Хорошо, у кого карандаш сохранился, а в основном делали перья гусиные, как в старину. И ничего — учились, и совсем неплохо. Учебники, где какие нашли — те и изучали. В сорок пятом школы немного снабдили необходимым. Каждому ученику досталось по пять тетрадей, выдали карандаши, поступили учебники. Стало полегче. Домашние задания делали при керосиновой лампе. Это у кого была, а у кого не было, то мастерили из гильз от снаряда коптилки; палили в них керосин или масло, и даже бензин, только надо было в него добавить соли.
Сорок пятый, сорок шестой и сорок седьмой очень были трудными, голодными. Не до учёбы было. Крапиву, лебеду, всё, что можно есть, всё поели. Летом этих растений было не сыскать. А весной делали вылазки на поля, где раньше росла картошка, выискивали затерявшуюся прошлогоднюю, гнилую. Тайком ходили, ведь нельзя было. Мама с этих «деликатесов» готовила шаймор, блины такие, вкус которых мне вкуснее всего на свете.
В сорок шестом, как уже говорил, умер брат Жорик, не дожил до школы. А в следующем году я закончил пять классов и поступил в могилёвское ремесленное училище номер десять. Нашу группу котельщиков готовили специально для Минска. Практику я проходил на Локомобильном заводе. Локомобиль — это такая паровая машина. Она и похожа на паровоз, только крутила динаму или молотилку в колхозе.
Училище я закончил с четвёртым разрядом, и в пятидесятом нас направили на Минский тракторный завод в паросиловой цех. Там надо было ремонтировать и обслуживать паровозные котлы, которые служили для отопления завода. Но тогда уже сооружались и котельные с производительными по тому времени котлами «Шухова-Берлина». Строилась и ТЭЦ-3, куда нашу бригаду вскоре и отправили работать. Проработали на ТЭЦ мы недолго; нас командировали в Ленинград для освоения сборки газоохладителей к трелёвочному трактору КТ-12, который использовался на лесоповале. Кто мог знать тогда, что и с этим трактором, и с лесоповалом, мне тоже придётся познакомиться…
Пятьдесят первый год мы с другом Сашкой встречали в столовой на улице Свердлова. Я считай уже взрослый, курил, как и все сверстники, случалось выпивал. Вот и в этот праздничный вечер выпили мы по стакану дешёвого вина да по кружке-другой пива. Папиросы продавались россыпью. Я купил несколько и хотел прикурить, но оказалось нечем. Я обратился к фронтовикам за соседним столиком, спросил спичек. Неожиданно один из них, задиристый такой, говорит дразнясь: «Пьёшь пиво, папиросы куришь, а на спички денег нет?!». Ещё что-то оскорбительное бросил мне вслед, когда я уже отходил. У меня невольно вырвалось от обиды: «Дурак». Не успел я дойти до своего столика, один из мужиков уцепил меня за шиворот и резко дёрнул назад, да так, что еле устоял на ногах. Я не крупный, а мужики — ладные, трое. Не знаю как, но само собой оказался бокал в руке, и я огрел им по голове того, что меня держал. Фронтовики вскочили, схватились за стулья, наверное, не ожидали от юнца такой прыти. А мне-то что делать? Не привык я быть грушей для битья. В кармане — перочинный нож, обязательный атрибут того времени, я его и вытянул, разложил и первого, кто пёр на меня, ударил в грудь. Тут Сашка подоспел, и мужики, поняв не шуточность дела, стали убегать. Мы в боевом запале рванули было за ними, но в конце столовой был кабинет участкового милиционера. Он выскочил и пальнул два раза из пистолета в воздух. Мы с Сашей бросились в разные стороны. Убежали. А ночью в общаге, которую звали Камчаткой (она и сейчас есть, шесть домиков в Слепянке), мы с ребятами решили, что надо идти сознаваться.
Так я попал в КПЗ, а через два дня в тюрьму на Володарского. На свободе у меня осталась девушка Ирина, беременная моим сыном. Конечно, много можно порассказать, что за то время передумал. Как душили мысли, раскаяния. Как терзался я беспокойством об Ирке своей, на которой собрался жениться. Как болела душа за мать, что останется без моей помощи, я же денег посылал, немного мог, но все же… Но дело сделано, я в тюрьме. Ничего не могу поменять. Зачем тому фронтовику было просто не сказать, что нет спичек? Чего мне было не смолчать, ведь старшие они, почти как отец? Почему так случилось?.. Вспоминалась и винтовка «СВТ», которая не захотела стрелять в брата Жорика. А тут — на тебе! Что-то выстрелило неведомое, отчего судьба повернулась неожиданной стороной.
На суде прокурор запросил семь лет. А судья, женщина, всё говорила: «Как же этот мальчик, худенький, да со зрелыми мужиками?..». Учла моё чистосердечное признание, раскаяние и самозащиту и дала три года лагеря, несмотря на то, что мужчина тот умер незадолго до суда.
Этапом меня в Оршу, на пересылку, потом этапом в подмосковный город Электросталь. Там месяца два что-то строил. Начальство из личного дела узнало, что я с тракторного завода, собирал газогенераторные тракторы. И меня отправили через пересылку Красная Пресня в город Ивдель Свердловской области, в тайгу. Сначала я работал чекировщиком, а позже трактористом на том самом КТ-12. Через пол года меня расконвоировали. Рано утром я отправлялся на делянку, где стояли пять тракторов, и до прихода основного оцепления, то есть бригад, я должен был завести и разогреть технику. Не всегда это удавалось. Техника тогда не то, что сейчас — ухода требовала большого.
Брёвна лесовозы вывозили по лежневым дорогам к реке, откуда весной в паводок сплавляли по воде. Вот так я трудился на лесоповале. Трактора работали на дровах, на специально нарубленных чурочках, благо в тайге лесу — сколько хочешь. А предыдущий тракторист, старый, опытный, подсказал мне секрет, как из газогенераторного мотора трактора выжать больше мощности. Секрет заключался в куске телогрейки смоченной в бензине. Его надо было забросить в топку, и он давал дополнительную тягу. Благодаря этому, я смог выбиться в передовики.
В пятьдесят третьем, пятого марта, умер Сталин. Некоторые зэки плакали, но большинство радовались, ведь это предвещало большую амнистию. Они не ошиблись, освободили всех со сроками до пяти лет. В то число попал и я. В марте этого же года я уже был дома. Первым делом разыскал Ирину, ждал, что увижу ребёнка. Но дитя не оказалось. Ира работала почтальоном, заработок был всего триста дореформенных рублей. Ей и ещё одной матери-одиночке дали в бараке комнатушку, больше похожую на конуру. Перебивались с детками еле-еле. Впроголодь жили. Ирка моя — что скелет в коже была, чуть узнал. Кто-то посоветовал им сдать детей на один год в детприёмник. Это был выход, что бы не загнуться обоим: и Ирке моей, и сыну Володе. Так она и сделала в надежде, что через год заберёт. Когда я вернулся, мы кинулись искать своего Вову, но, увы, в детприёмнике его не оказалось. Как так получилось? Не знаю. Только стал я его разыскивать: немало порогов оббил, немало кабинетов обходил, в конце концов, написал письмо Ворошилову, на что пришёл ответ, мол, не ищи, усыновили его хорошие люди, военные, он будет там досмотрен и воспитан. Так где-то сын мой и вырос. Уж сейчас ему должно быть пятьдесят четыре. Кем стал, куда судьба забросила? Может, рядом ходит, а я не знаю. Может, большим человеком вырос, а может?..
Меня опять приняли на тракторный, где уже делали трактор «Белорус». Проработал я в прессовом цеху слесарем-сборщиком до октября. И меня призвали в армию. Служить я попал в Кишинёв, в Молдавию. Там меня определили в полковую школу учиться на младшего командира. Окончив, я стал младшим сержантом, и меня ещё с парой сержантов отправили в Одессу, в отдельный батальон связи. Где назначили начальником передвижной радиостанции РАФ КВ-5.Экипаж из пяти человек следил по радиолокации за воздушными целями, за нарушителями воздушного пространства. Батальон наш подчинялся только командующему Одесским округом, которым командовал тогда сам Жуков.
Однажды мы с ефрейтором Евгеновым чётко провели нарушителя, за что нам Жуков лично объявил благодарность и дал отпуск на десять суток. Жаль, что фотоаппарата тогда не было. Вод была бы память и гордость.
В пятьдесят шестом мы ждали приказа о демобилизации, но в это время в Венгрии началась заварушка, и меня задержали на два месяца. А некоторых, кто не успел уехать,  даже с вокзалов вернули в часть.
Отслужил три года, вернулся в родной Минск. Два дня побездельничал,  и в отдел кадров на тракторный. Снова — родной прессовый. Мастер цеха Каулько поставил меня на сборку заднего крыла к трактору, которое делалось практически вручную. Работали мы вчетвером Коля Павловец, Журавлёв Иван, Прохоров Саша и я. Работа была не из лёгких. Нам прессовщики подавали только вытяжку, а её нужно было обрезать на виброножницах, на двух машинах сделать отбортировку, строго при этом выдерживая параметры, а затем сварить на контактной машине. После крыло подвешивалось и ехало в красильный цех на покраску. Холод зимой стоял в цеху невыносимый, пар изо рта как у «Горыныча», ноги примерзали к металлическому полу, а мы крутили крылья для трактора и не роптали.
С Иркой мы тихо расписались. Из одежды у меня была всего лишь форма, в которой я демобилизовался, а невесту мою одевали всем общежитием: кто туфли, кто кофточку. Так и прибыли в ЗАГЗ: я — в застиранной гимнастёрке, она — во всем не своём. Жили мы с Иркой в деревянном бараке на Свердлова, в женском общежитии. В одной комнате — пятнадцать девчат и мы, три женатые пары, разделённые занавесочками. Мирно жили, надо сказать, дружно. Я сложил посреди  комнаты печку-плитку, которая согревала нас, и на ней же готовили.
В пятьдесят седьмом завод начал строительство жилых домов в восемь-шестнадцать квартир. Строить предполагалось своими силами, так называемым горьковским методом. Меня и Сашку Прхорова начальник цеха Демченко направил на эту стройку, как хорошо работающих. Мы должны были отработать смену в цеху, а потом четыре часа на строительстве нашего дома. Зарплату за строительство мы не получали. Почему — не знаю, но через девять месяцев дом был готов, и мы с Ириной получили в нём квартиру, рядом с Прохоровыми. Квартирку маленькую, однокомнатную, с печным отоплением, но всё равно были несказанно рады. Рады были даже тому, что спали на голом полу, ведь ни мебели, ни даже матраца у нас не было, так как  денег за что купить, тоже не было. Приобрести кровать не могли, так я сделал на заводе сам, складную, и тихонечко, частями, вынес её. Кроватка, в силу конструкции для выноса через проходную, вышла неказистая, но Ире очень нравилась.
Пятьдесят девятый порадовал нас рождением сына. Назвали тоже Володей, как первого. Я колысочку соорудил на заводе. Теперь, умудрённый опытом с кроватью, я сделал её очень неплохо. Когда Вове было месяцев шесть, ночью Ира подняла крик: «Вовка синий совсем, — голосила она, — не дышит!». Я подхватился и сразу, неизвестно почему, схватил его за ноги и поднял. Изо рта у него выпала пустышка без защитного кольца. Он попросту задыхался. Почему я так сделал — никогда не пойму. Какая-то сила, видно та, что спасла Жорика от винтовки, теперь заставила меня сделать именно то, что я сделал — поднять сына за ноги. Согласитесь, кому придёт в голову такая мысль в отношении к синеющему бездыханному ребёнку?.. То-то и оно…
Я работал по полторы, а то и по две смены, чтобы как-то заработать и обеспечить семью. Ирина-то с ребёнком, а через год  ещё сын — Игорь. Тут уж нагрузка вдвойне. Пелёнок я, правда, не стирал, зато работал за двоих. Обычным был для меня двенадцати-четырнадцати часовой рабочий день. Работал я за заработок, а вот начальник ОТИЗа Шкаруба, не хотел мне платить таких денег, всё грозил расценки урезать, а норму увеличить; запрещал работать сверхурочно. Тогда я умудрился отрабатывать смену на своём участке, а потом ещё с полсмены на других работах, в смысле у другого мастера, у Поцейко, например, на подвеске деталей на конвейер. Так с заработком и выкручивался. Но денег всё равно было в обрез, не разгуляешься.
Назначили время крестить Игоря, оповестили родных. А в назначенное время сын заболел воспалением лёгких, его в больницу. Приехали родственники, гости, а виновника торжества нет. Тогда тётка Ира Новикова, она была главврачом в военном госпитале в Витебске, забрала его из больницы под расписку. Я съездил в церковь за батюшкой, и окрестили Игоря дома. А через два дня стараниями тети врача Игорь был практически здоров. С тех пор он вообще почти не болел.
Трудновато нам было: я днями на заводе, Ирка — с двумя детьми. Но жили, можно сказать, радовались. Родственники Иры, спасибо, помогали; она ведь младшая из девяти детей, да от соседей помощь была. Вообще с соседями мирились очень дружно. Собирались вечерами, играли в лото, иногда в карты. Если беда у кого — все на выручку, гулять — тоже всем домом. Всегда друг другу помогали. Жаль, что сейчас люди так не живут. Зашились по своим конурам; на одной лестничной площадке — имён не знают! А тогда — чтобы я не знал дни рождений всех соседей?!..
К шестьдесят пятому жили уже неплохо: обзавелись кое-какой мебелью, телевизором с крохотным экраном и большой водяной лупой для его увеличения. Мог позволить себе уж лишнего и не работать, но всё равно привык как-то. В этом же году родился третий сын — Олег. Мне хотелось, что б имена сынов были как у князей — Владимир, Игорь, Олег.
Олег родился недоношенным — семимесячным. Ирка всё работала на почте в двенадцатом отделении. Сумки почтальоны тягали тогда здоровенные. Письма люди писали — общались, телефонов-то не было. Такой сумочкой и с множественными посланиями людскими Ирка и подорвалась. Стало ей плохо, нужна была скорая, а телефонов-то — ни у кого, и телефонов-автоматов на улице ещё не было. Я и побежал в шестую больницу за скорой помощью. Ирину сразу забрали, я с ней поехал, а с детьми кума Надя Прохорова осталась. Тогда проблемы с кем детей оставить не было, любой согласился бы присмотреть. В больнице выяснилось — есть опасность потери плода. Я стал буйствовать и требовать от врачей, что бы только живой был. Бог, наверное, меня услышал, и после удачного кесарева сечения, ребёнок родился живым, правда, весом в полтора килограмма, но живой. Немного весу набрал Олежка и когда через два месяца я их с матерью забирал из роддома. Был похож на куклу в два кило. Но всё равно радость была. От этой радости, что всё обошлось, я тогда здорово «нарезался» с мастером Лобковым, с которым жену и забирал.
 Время шло. Старшие один за другим пошли в школу. Учились хорошо, на собраниях только хвалили. Любили мы с Иркой на собрания родительские ходить. А в конце учебного года, обязательно каждый получал благодарность. В бассейн их определили, плавали, потом захотели борьбой заняться. У них получалось, особенно у среднего Игоря. Тому всё легко давалось, Вовке чуть тяжелее, но и трудолюбия у него побольше было. Игорь ещё и в музыкальную школу поступил, на баяне играл. Даже конкурсы выигрывал.
Вскоре и младший, Олег, в школу пошёл. Тоже учился хорошо, только вот от физкультуры был освобождён. Врождённый порок сердца у него обнаружился. А так ничего — живенький, да самый какой-то смышлёный. Порок пороком, а старшие затащили его в борьбу. К тому времени они уж кандидатами в мастера стали. Олежка сначала просто ходил смотреть, потом потиху втянулся. И тренер их, Кацович, здорово помог. Стал с младшим заниматься. От порока сердца вскоре и следа не осталось. Одним словом, богатыри сыновья.
Всё б хорошо. Да видно не создано наше поколение для спокойной жизни с достатком. Казалось бы — живи да радуйся. Старшие вон в институты попоступали, Олег учиться почти на отлично — наслаждайся счастьем! Ан, нет. Пошли нелады в семье. Ирка считала, что много выпиваю. А выпивал я, как все, да и трезвенников на своём пути я не встречал. Но Ирке не нравилось. Начала роптать, недовольства высказывать, да и я, если честно, стал задерживаться у друзей, бывало и у подружек, что тут греха таить. Я ж говорю — не готовы мы к спокойной жизни, на «подвиги» тянет.
Дотянулось. В семьдесят восьмом развелись мы. На развод Ирка подала, а я не стал противиться. Жить мы продолжали в этой однокомнатной квартирке. Мала она уж стала для пятерых. Да и что за жизнь, когда развелись? Игорь как-то попытался завести разговор про наши отношения, почему-то расплакался и я мало чего понял, но основное было понятно — дети на стороне матери. Обидно мне было. Конечно, я-то всё время на работе на заводе. Ирка с ними побольше была. Но я ведь их тоже люблю, я же отец.
С такими мыслями я вычитал в газете «Труд» приглашение на стройки коммунизма. На удачу отправил документы в город Норильск в отдел кадров, который в газете был указан. Через месяц пришёл вызов. Но Норильск — город закрытый, и что б туда попасть, нужен был пропуск и строгая медкомиссия. Если по медицинской части был полный порядок, то с разрешением на въёзд туда возникли некоторые трудности. Характеристика у меня была отличная, ведь меня даже представляли как-то к ордену трудовой славы, но так и не дали, и вот почему. В шестьдесят третьем году Никита Хрущёв готовил повышение цен на мясомолочные продукты. На заводе собрали закрытое партийное собрание. Я тогда был в партии, молодым коммунистом, и на собрании том присутствовал. Стали объяснять про повышение цен, про политику партии. А заключалась она в том, чтобы коммунисты на рабочих местах и общественных, словом, везде, разъясняли людям, что повышение цен для их же блага. То есть рекомендовали как-то исподтишка, как сплетни, вести разговор. Я не согласился и предложил ясно и честно собрать людей на митинг и рассказать всё как есть, ведь не тупой же у нас народ. Всё равно сплетни идут уже, всё равно народ скупает всё что может. Так зачем интриги раздувать?  В зале прокатились смешки. А в президиуме сидела женщина из парткома и язвительно начала на меня нападать, мол, не созревший я ещё коммунист, и как меня только в партию приняли. Я человек не покладистый, свою точку зрения имею и оскорблений не терплю. В запале тогда достал я свой партбилет, рванул его на две части и положил прямо ей на стол, со словами: «Что за сплетники, а не партия?!».
На завтра я вышел на работу уже не мастером, а простым сварщиком. Ох, и потягали ж меня тогда: и в райком, и в горком, и в КГБ вызывали. Все только дивились, что я ещё на свободе; всё говорили: «Повезло тебе, что Сталина уж нет. При усатом за такое — расстрел, не меньше!».
Эпизод этот моей жизни и всплыл при проверке меня на благонадёжность для поездки в Норильск. Тут и судимость вспомнили, хотя она уж снята давно. Но пропуск мне всё ж дали. Человек один в гражданской одежде, что сидел рядом с работником паспортного стола, сказал: «Пусть едет. Он разведён, а живут в однокомнатной квартире впятером». Только спросили меня шутливо: «В Канаду-то не сбежишь?». Я заверил, что при всём желании две тысячи километров пешком не одолею, хоть и не знаю, сколько до той Канады от Норильска.
Так уехал я из Минска, от сыновей, от Ирки. Хоть и развелись мы, а в душе скребли кошки, да и Ирина, уверен, испытывала то же самое. Если бы я знал, что не увижу её более, может, по-другому всё пошло. Но не знал я, что она уж болела смертельной болезнью…
Добрался до Норильска. Прямо на перроне караулили «купцы», зазывали на работы. Меня взяли сварщиком на строительство Надежденского металлургического комбината. Поселили в десятом общежитии. В первый же рабочий день забрали в НЭМИ (Норильск электромонтаж изоляция). В Норильске я проработал чуть больше месяца, и нас с бригадой командировали в Москву завершать строительство ТЭЦ-25, которая строилась к Олимпиаде. На этом строительстве работали люди со всего Союза; люд разный был, но поразило меня количество алкоголиков и наркоманов. В общежитии, где мы жили, постоянно случались скандалы, драки. Многие попадали под следствие. Девушка одна из свердловской бригады полосонула бритвой по горлу Серёжу-татарина из нашей бригады; он умер, а девчонку — в тюрьму. Цеплялись к нам постоянно, из-за того, что заработки у нас были приличные, мы ведь ещё и северные получали. Я, помня горячую свою юность, был сдержан, но отпор этим прощелыгам мы давали.
Потягало меня по свету: командировали и в Лучегорск Хабаровского края почти на границу с Китаем; и на Экибастуз в Казахстан, где запомнилась кривая труба высотою триста пятьдесят метров, звали её пьяной или просто получка-аванс; и в Братск на целлюлозный комбинат, который называли мы «Вонючий». Везде работал не по восемь часов — побольше; дело привычное, да и начальство ценило. В дождь и снег приходилось выходить на смену, и в жару сорокоградусную. И в цехах дымных трудился, и на верхотуре побывал монтажником. Однажды даже сорвался, благо страховочным поясом не пренебрёг в тот день — бывало-то, не привязывался — провисел на тридцатиметровой высоте часа три, пока сняли.
Потом основательно осел в Норильске, получил даже квартирку гостиничного типа. Денжат на книжке скопил прилично, машины на три; думал, приеду, привезу Ирке и сынам — буду героем. И заразная же это штука — деньги копить; тогда только и думаешь: «Вот ещё прибавилось». И экономить начинаешь, отказываешь себе в чём-то. А зачем — теперь уже не понимаю. Да и пропали все денежки из-за реформ всяких.
Прижился с одной женщиной из Перми; думал — влюбился, но отношения вскоре охладели. Может потому, что душа моя всё равно оставалась в Минске, с сыновьями. Они к этому времени стали на ноги, благодаря Горбачёвской перестройке. Организовали производственное предприятие, не маленькое, двести человек у них работало. Опять же, Игорь проявил свои способности и подтянул к себе старшего да младшего. Я писал им немного, по возможности позванивал. Вот только не сидел я на одном месте, и они, как потом узнал, не могли меня найти, даже в розыск подавали. Так не узнал я о смерти Ирины в девяносто четвёртом, а через двадцать дней погиб старший сын — Володя. Это тоже узнать пришлось поздно. Приехал в Минск, разделил горе с Игорем и Олегом. До пенсии мне надо было ещё три года поработать. Дети-то звали остаться, но пришлось уехать добыть срок.
В девяносто шестом оформил пенсию и приехал снова, вроде как на разведку, ведь много чего поменялось и в жизни, и в душе. Так что из Норильска решил пока не выписываться. Поселился с младшим, Олегом, в той маленькой квартирке, что с Иркой строили. Олег заканчивал отделку своей большой квартиры и вскоре туда переехал. Звал меня с собой, но мне здесь было спокойнее и теплее. Звал к себе и Игорь, у него к этому времени было двое детей, ожидался третий.
Сыновья заботой меня не обделяли, смотрели, мне даже неловко было. Я старался помогать им на их производствах; где что починить, подварить. Они разделились по какой-то причине, мне неведомой. Нет, не поссорились, наоборот — дружнее стали, а вот бизнес свой вели раздельно. Я в их вопросы не вмешивался, им виднее.
Вскоре дела их пошли хуже. Не знаю почему, наверное, налоги дурацкие. На Олежку налетели какие-то проверки, и у него почти всё конфисковали. Не берусь судить — правильно или нет, только он сильно сдал, в стакан полез. И как гром средь чистого неба — умер. В две тысячи четвёртом…
Остался один Игорь. Но у него от былого производства мало что сохранилось. Он замкнулся, квартиру продал, что б долги отдать, и уехал жить за город. Но ко мне каждую неделю приезжал, привозил продукты и денег немного. Всё к себе звал. Но чего мне ехать? Ему и так с троими детьми трудно; так что пока на ногах, решил — буду в той квартирке жить, хоть и нелегально, без прописки ведь — на Севере числюсь. А в квартирке нашей хорошо, а что? ем я самую малость, не привередлив, одежды от сынов осталась с избытком, только квартплату осилить. Так мог ещё приработать там сям: где по столярке, где по слесарному делу, сантехнику опять же мог. Да и квартирка та дорога мне: с Иркой строили, жизнь тут началась, дети здесь родились…
Одна беда — не мог я пенсию свою получать. Рассчитывал вернуться ещё в Норильск, устроить всё. А не вышло: здоровье стало пошаливать, да и глаза вконец испортились, сносились видать. А тут ещё напасть — стали паспорта менять: в Белоруссии свои, в России — свои. А у меня-то советский ещё, серпастый-молоткастый. Так что полететь туда пропала последняя возможность. С таким-то паспортом не то, что в самолёт, а и в туалет, пожалуй, платный не пустят. Хотя в туалет всё же пустят, как в Российском посольстве дали понять, когда пытался решить что-то с заменой паспорта. Для туалета он только и остался годен.
Оказался на старости лет я человеком без документа. В поликлинику пойду — говорят, для граждан другой страны — услуги платные; мочу на анализ — только за деньги…
Другая страна…
А в какой я родился? В какой прожил?...
Пробовал письмо в газету написать, про паспорт там и всё такое, да кому это интересно? Кому я там нужен со своей грошовой пенсией?.. им сейчас про миллионы да кто с кем развёлся и сколько при этом оттяпал…
Да, да… Заговорил я вас… Ну, вкратце, кажись и всё… Дальше-то вы знаете.
Две тысячи восьмой уж наступил без меня — умер я. Чуточку не дотянул до Нового Года. Собирался к сыну с невесткой, к внукам — не вышло. Внезапно стало плохо, давление сильно подскочило, рука онемела, потом скорая, реанимация. Сын примчался, под дверьми стоял, слёзы душили его. А я всё равно умер… Жаль… Новый год, праздник, испортил…

Минск. 2008г.


Рецензии