Часть 3. Охота началась
Адам молча кивнул. Остальные тут же растворились в темноте — как куски уже разыгранной сцены, которые убрали за кулисы. Скрип половиц уходил вдаль, шаги расслаивались, расходясь по разным концам дома, и почти сразу наступила плотная пауза.
Марго рванулась было за Линой — на полшага, почти автоматически. Хотела успеть сказать хоть намёком: соберись. Не «он опасен» — это прозвучало бы глупо даже в её собственной голове, — а просто: не сейчас. Но Лина уже исчезла в проходе, Иван — на лестнице, остальные — в дверных проёмах. Все разошлись слишком быстро, и у Марго мелькнуло странное ощущение: дом сам раскидал их по местам.
Она остановилась. Не потому, что передумала, — потому что не хотела, чтобы Адам уловил в ней сомнение. Не взглядом, не движением, не тем, как задерживается дыхание. Поэтому Марго отступила в тень и осталась там, где свет почти не доставал: у дверного проёма, у него за спиной, в темноте.
Дом ждал именно этого. Тьма вокруг стала гуще, перестала быть просто отсутствием света и легла на поверхности вязкой, неподвижной массой. В потрескавшихся зеркалах вместо тусклых отражений проступила ровная, бесформенная тень. Звука почти не было; если он и оставался, то внутри — едва заметным дрожанием, похожим на чужое дыхание у затылка.
Адам стоял посреди холла — как человек, который ждёт не начала игры, а команды к работе. Он выждал ровно пять минут: не глядя на часы и не отсчитывая про себя. Просто стоял, пока внутренний ритм не щёлкнул, как старый механизм, который заводится в темноте.
Потом двинулся.
Он шёл мягко, бесшумно, без привычного для «игры» осторожного крадущего шага. Ни одна доска не скрипнула под его ногами, ни один осколок не хрустнул под подошвой. Движения были неостановимо уверенными — так ходит тот, кто полагается не на дом, а на себя.
И всё же на одно мгновение он запнулся. Не шагом — вниманием. Плечо едва заметно повело, шея напряглась, словно он собрался обернуться назад. Не к лестнице, не к дверям — туда, где стояла Марго. Потом это исчезло: Адам не повернулся. Просто решил — и пошёл дальше.
Никто бы этого не заметил. Марго не была уверена, что увидела — скорее почувствовала: как в воздухе коротко дрогнула нитка, натянулась и тут же отпустила.
Она осталась позади.
Не потому, что так договорились, — тело само приняло решение задержаться. Марго прижалась к косяку, растворилась в тени дверного проёма и оттуда следила, как он начинает движение: без азартного оглядывания по углам, без смеха, без «ну давайте, удивите». Она держалась у него за спиной, пряча собственную тревогу в общей темноте, чтобы он не поймал её взглядом.
Не играл.
Не искал.
Он двигался так, будто знал, что именно здесь от него и требуется.
Всё, что она чувствовала с самого начала — скользкую, холодную тревогу, которую по пути глушила алкоголем, музыкой, чужими шутками, — поднялось обратно. От неё стало тесно в груди. Марго чуть переступила, и боль тут же напомнила о себе: под подушечками пальцев ног щипнуло. За ночь кожа набрала мелких, почти невидимых надрезов — не раны, а упрямые точки, которые не дают забыть о теле. Холодный асфальт цеплялся за них сухой крошкой, и каждый раз, когда она переносила вес, внутри вспыхивало короткое, злое жжение. Это было заметно только ей одной.
Ещё в баре и позже, в клубе, Адам держался так же: отстранённо. Слушал, кивал, отвечал коротко, почти вежливо — и всё равно так, будто проверял каждого, кто к нему обращается. Сказал только, что он в городе проездом.
Когда она назвала полное название их города — с тем самым местным ударением, которое чужие всегда сбивают, — он чуть усмехнулся и сказал:
— Для меня это просто очередной город N. Не более. Я думал, будет скучно. Теперь вижу — ошибался.
Он тогда задержал на ней взгляд чуть дольше, чем принято, и добавил:
— А ещё… здесь пахнет голодом.
Слова были простые. Но в голосе прозвучало не любопытство и не бравада — почти физическое ощущение нехватки. Не еды. Чего-то глубже: как если бы в нём самом была аккуратно скрытая пустота, требующая наполнения.
Она тогда отозвала Лину в сторону, оттащила её от стойки и приглушила голос: сказала, что этот Адам — странный. Что он может быть не тем, кем кажется. Что в нём нет ни нормального вечернего расслабления, ни человеческой беспечности. Только натянутая тишина — та, что бывает перед грозой.
Лина лишь усмехнулась:
— Ничего. Он ещё узнает, кто тут опасен.
Марго промолчала. Тогда — согласилась. Сейчас — уже нет.
Она снова посмотрела на силуэт Адама.
Он входил в один из коридоров, едва касаясь пальцами дверной ручки — так, словно заранее знал, что за ней пусто. Или, наоборот, что за ней как раз кто-то есть. Его движения были слишком точными, лишёнными любопытства. Он не проверял и не щупал пространство. Шёл туда, где должен быть.
И когда он исчез в тьме, впитавшись в неё почти без остатка, Марго ясно поняла: охота началась — но эта «игра» уже звучала иначе, чем минуту назад.
По их плану охотниками были они. Они задавали правила, выбирали декорации, приводили «добычу» в дом, где стены давно привыкли к похожим сценариям. Он — случайный прохожий, «интересный экземпляр», которого Лина выцепила из сумерек города и потащила с собой. Так это выглядело ещё час назад.
Теперь Марго ловила другое ощущение — неприятное, липкое, без слов: не они ведут, а их ведут. Не дом работает на них, а подстраивается под него. А он просто позволил, чтобы его привели сюда. Спокойно, без нажима — как человек, который заранее знает, где у механизма кнопка.
Ни у кого из них не было планов на такую охоту этим вечером. Никто не собирался устраивать «квест» до того, как Лина, заметив его в сумраке, не прищурилась и не сказала, уже выходя из бара:
— Такой экземпляр… даст нам энергию надолго.
Она не спросила ни у кого разрешения. Просто обозначила факт — и все приняли его как заданное. Что-то в нём подсказало ей: этот человек — именно тот, кто нужен. Тогда Марго согласилась.
Теперь — нет.
Теперь ей казалось: это он выбрал их, а не они — его.
Марго отступила глубже в проём, сливаясь с тенью до привычного состояния, когда собственное тело почти перестаёт чувствоваться. Они с друзьями умели это: уходить в темноту, как в воду, растворяться до невидимости. Тьма была для них не просто укрытием — средой. Своей, исконной, старше слов и памяти.
Но сейчас впервые закралось сомнение, хватит ли этой тьмы.
Потому что он, возможно, был тем, кто родился в ещё более глубоком слое. В той тьме, которая не прячет — а поглощает. И голод в его словах, вспоминаясь сейчас, становился не метафорой, а чертой, прорезанной внутри.
Разделяться было нельзя. Эта мысль пришла резко, без логики — прямым сигналом.
Почти так же бесшумно, как минуту назад двигался Адам, Марго скользнула в противоположный коридор — не к нему, а прочь от его траектории. Не бежать и не прятаться — найти своих.
Надо было найти Лину.
Найти Ивана.
Не потому что вместе они становились сильнее. А потому что поодиночке никто из них не был готов к нему.
Где-то в глубине дома слабо дрогнула доска — будто под чужой ступнёй. Воздух чуть сгустился, в горле появилось сухое першение, и следом — короткая судорога, как перед тем, как хочешь окликнуть кого-то, но голос ещё не выходит. Дом слушал. И, похоже, отвечал не им. А ему.
Данила.
Он был здесь, третий из мужчин, крупный, молчаливый, выносливый, словно вылепленный не природой даже, а руками какого-то упрямого ремесленника, который всегда знал: мясо важнее мысли, а кость надёжнее слова. За весь вечер он почти не говорил, отмеряя фразы, как удары — чётко, коротко, по делу, так, что после каждого его слова что-то в воздухе вздрагивало и отходило в сторону. Вечный пёс на цепи — сторож или каратель, в зависимости от того, кто держит поводок, — и, казалось, сейчас он впервые за долгое время решил действовать без команд.
Адам знал это раздражение; ещё когда они шли по пустынной ночной улице, петляя по кварталам к старому кварталу, он чувствовал, как внутри Данилы гулко перекатывается тяжёлая, тугая досада: тот хотел другого вечера, более прямого продолжения, может быть — примитивной бойни, где всё решается силой удара и количеством сломанных рёбер. Игры Данила не любил, терпеть не мог, в них он всегда оказывался тем, чьё терпение проверяют и над чьей неуклюжестью смеются.
Скользнув плечом по тёмной стене, Адам едва заметно улыбнулся — не от удовольствия, а по внутренней привычке фиксировать моменты, когда всё встаёт на свои места, словно где-то внутри него щёлкнула сухая галочка: его собственный голод проснулся, первым выбрал Данилу.
Он уже точно знал, где тот прячется. За тяжёлой, кривобокой дверью с треснувшей стеклянной вставкой, заклеенной снаружи картоном, за которой воздух стоял плотнее, чем в коридоре. Данила там стоял, задержав дыхание, прислушиваясь к шагам, пытаясь на слух разобрать в них неуверенность, заминку, ту самую дрожь, что всегда выдаёт того, кто идёт на чужую территорию, но вместо этого натыкался только на ровный, размеренный ритм.
Он решил, что слышит страх. Может быть даже — плохо скрываемую панику. Но это было не так.
«Дурачок, — подумал Адам спокойно, без злости, — ты услышал не мои шаги. Ты услышал то, что идёт за тобой давно, и не захотел это распознать».
Данила напрягался. Мышцы под кожей натянулись, как туго намотанные канаты, обвитые вокруг какой-то старой, цепкой воли, которая жила не в голове, а где-то между позвоночником и желудком и питалась чужой дрожью. Он ловил каждый звук: Адам шёл не скрываясь, не старался ступать тише, наоборот — шаги были нарочито открытыми, как приглашение. Словно он просился. Умолял. Всерьёз не понимал, кто его ждёт за дверью.
Сегодня вообще не должно было быть охоты. Они были сыты: клубный шум, всплески эмоций, взрывы чужого смеха, хлопки дверей, толчки тел, вспышки взглядов — всего этого хватало, чтобы на какое-то время не чувствовать пустоты. Но Лина решила иначе. Она, слегка наклонившись вперёд и прищурив глаза, сказала: «Он — нечто особенное. Такой экземпляр питает надолго». И Данила подчинился, как всегда подчинялся, потому что с ней в его жизнь вообще впервые пришло нечто, похожее на силу, и потому что до неё он был никем: над ним смеялись, им пренебрегали, его использовали и забывали.
С Линой он стал Даниэлем, звучным, тяжёлым именем, которое приятно было произносить шёпотом в тёмных подъездах и на задних сиденьях машин; здесь же, среди своих, он снова стал Данилой, грубым, простым, но разницы особой не чувствовал: и там, и здесь суть оставалась одной и той же — быть сильным через чужую смерть.
Он почувствовал, что Адам совсем близко: ещё шаг, ещё полшага — и дверь качнётся, и тогда всё пойдёт по знакомому сценарию, отрепетированному годами. Он как раньше — как всегда — схватит его, не дав даже вздохнуть, развернёт корпус, собьёт с ног, впечатает в пол, выкрутит руки, заставит тело дёргаться и сопротивляться, потому что сопротивление необходимо, без него всё пустое, без него нет вкуса, нет толка. Страх нужен; без страха тысяча ударов не стоит одного правильного. Лина объяснила просто: страхом ты кормишь меня, силой — кормишь себя.
Но что-то пошло не так.
Он не чувствовал того самого знакомого напряжения в воздухе. Ни капли той живой вибрации, которая всегда появляется перед первым ударом, ни тяжести в груди, ни того особого звука в шаге, когда человек, сам того не осознавая, начинает ставить ноги чуть осторожнее. Было ровно. Пусто. Спокойно.
И вдруг — звон: короткий, резкий, как удар по тонкому стеклу, хруст, рассыпающийся по полу сухим дождём, и глухой удар о стену.
Адам, не меняя ритма, поддел носком валявшуюся у двери пустую бутылку и, едва усилив движение, отправил её по дуге в сторону противоположной стены; она отлетела, ударилась, разлетелась, расплескав по комнате хрупкий, стеклянный звук. Не чтобы испугать. А чтобы позвать.
Тишина после этого стала другой, более плотной, слоистой; в ней появилось ощущение, что воздух слегка давит на кожу, как слишком тугой бинт.
— Данила, котик… иди сюда, — протянул Адам, произнося слова с ленивой, почти шутливой нежностью, той, с какой иногда обращаются к домашнему зверю, потягиваясь после долгого сна; голос не был громким, но растёкся по комнате, просочился под обои, в пыльные щели, в уши, вызвав странное ощущение, словно он не говорил, а думал вслух прямо внутри черепа. В затылке у Данилы на миг похолодело, как от сырой ладони.
Данила дёрнулся, непроизвольно отпрянув на полшага и судорожно сжав кулаки, так что костяшки побелели, но с места не сдвинулся, сильнее вцепившись пальцами в деревянный косяк, как в что-то единственно твёрдое в этом мягком, плывущем пространстве.
— Зайчик, не прячься, я знаю, что ты там, — продолжил Адам всё тем же ровным, растянутым тоном, словно рассказывая чью-то старую историю, вытягивая слова, как паутину между пальцами; тишина за дверью густела, и казалось, сама тьма задержала дыхание, прислушиваясь.
— Долго ещё тебя ждать, олигофрен недоделанный? — голос резко хлестнул, сменив тембр на хищный, сухой, срезающий, — что, уже обосрался от страха? Это ведь я, по вашему замыслу, должен тут валяться в панике, а не ты; вы же так старались, притащили меня, подготовили домик, — он коротко, светло рассмеялся, и этот смех, возникший будто из пустоты, лёгкий по звучанию, но острый по ощущению, полоснул по нервам Данилы, как холодная вода по голой спине.
В этом смехе он услышал не только насмешку над собой сегодняшним, но и всё то, что шло за ним с детства: гогот чужих голосов, плеск плевков, сдавленный смех за спиной, тяжёлые взгляды, под которыми он сжимался, сутулился, терпел, копил внутри глухую, плотную ярость, но не ломался. И теперь этот чужой смех, непохожий ни на один из прежних, был другим — не просто обидным, а слишком знающим, как если бы Адам смеялся не над его позой у двери, а над чем-то глубже, прикасаясь словами к тем слоям, к которым сам Данила старался не приближаться.
Он взревел, не выдержав, и этот звук вышел из груди не как выкрик, а как рваный, тяжёлый выдох, в котором перемешались гнев, стыд, старое унижение и та самая накопленная сила, которой он привык пробивать любые преграды. Рванулся вперёд, вылетая из-за двери, как тяжёлая машина из ангара, намереваясь одним прямым ударом смять того, кто осмелился так его дёрнуть.
Адам стоял в нескольких шагах, не меняя позы: корпус расслаблен, руки опущены, лёгкая полуулыбка на губах, в которой не было ни искреннего веселья, ни страха, — скорее, ожидание.
С глухим рыком, не просчитывая углы, пол и расстояние, Данила прыгнул, всю массу тела вкладывая в бросок, желая сразу схватить, прижать, впечатать в пол, лишить воздуха. Но Адам, едва сместившись, коротким, точным шагом вошёл ему навстречу, поднырнул под атаку, перехватил предплечье и бедро и, используя собственный рывок Данилы, развернул его в воздухе, как пустую тушу, не встретив никакого сопротивления.
Удар вышел не “грохотом”, а плотным, тупым — мясо о камень, кость о штукатурку. Воздух из Данилы выбило разом, без остатка, так, что он даже не понял, выдохнул или его просто выжали. Грудь свело, рот сам распахнулся на сухой, бесполезный вдох — и вместо воздуха туда хлынула слюна с тёплым, резким железом. Он прикусил щёку — боль вспыхнула поздно, уже после вкуса, — и кровь моментально расползалась по языку, липкая, чужая, как будто во рту открыли маленькую рану и забыли закрыть.
Тело, которое он привык считать надёжным, на секунду предало: правая рука провисла, будто её отцепили внутри, плечо отдало прострелом, и пальцы, ещё миг назад готовые ломать, вдруг не нашли, за что схватиться. Он попытался подтянуться, вернуть массу под контроль — и понял, что рёбра не “дышат”: каждый вдох упирался во внутренний острый край, каждый выдох срывался на хрип. Из горла вырвался мокрый кашель, и на губах выступила красная пена — не много, но достаточно, чтобы унизить.
Дом, казалось, услышал это лучше всех: где-то в глубине старых перекрытий прошла тяжёлая ответная дрожь, будто он отозвался на удар своим нутром. По штукатурке пробежала мелкая вибрация, с потолка осыпалась пыль, по полу пошла низкая волна — такая, что её можно было почувствовать ступнями, даже не слыша.
Пол под ногами Марго дрогнул первым — едва заметно, но так, что мышцы в ступнях сами напряглись, чуть сильнее вдавливая босую кожу в доски; следом отозвались перила, к которым она почти машинально прикоснулась пальцами, затем стены, которые коротко вздохнули, выпуская из трещин немного пыли.
У неё внутри тоже что-то дёрнулось — не сердце даже, а та часть тела, которую она обычно не замечала, когда всё было под контролем: глубинная мышца где-то под рёбрами сжалась и не спешила отпускать. В животе появилось лёгкое мутное ощущение, словно воздух стал тяжелее обычного.
Она остановилась, вслушиваясь.
Сначала был только глухой, отдалённый шум, похожий на отголосок удара по большой деревянной поверхности, затем на эту волну, как на натянутую струну, наложился звук, который нельзя было назвать громким, но от которого по коже побежали мурашки: смех.
Это был смех Адама — она узнала его сразу, хотя в нём не осталось ничего от того лёгкого, почти светского оттенка, который она слышала в баре или у клуба. Сейчас он был более низким, более холодным, без человеческого «ой, ну» в начале и без мягкого хвоста в конце, смеялся не мужчина в тёмном пальто, а тот, кто наконец перестал притворяться случайным спутником.
Смех не прокатился по коридору — он сразу прозвучал внутри головы, как если бы кто-то встал очень близко и сказал что-то прямо во внутреннее ухо. На секунду заложило правое, и мир будто чуть отклонился в сторону.
Марго выдохнула, не сразу понимая, что всё это время задерживала воздух. Пальцы на перилах сами сжались сильнее, под ногтями скрипнуло старое дерево, в горле появилось неприятное сухое ощущение, как после долгого крика, которого она не издавала.
И в этот момент она ясно, на физическом уровне, без вариантов поняла: игра, в которую они так легко втянули его, закончилась ещё до того, как Иван произнёс свои «пять минут».
Охота началась по-настоящему.
Свидетельство о публикации №226012001048