Одноклассники

Это было в восьмом классе, в ту странную, разболтанную эпоху, которую потом назовут «перестройкой». Мы учились в физматшколе, что само по себе было своего рода резервацией. Мир за окнами менялся с калейдоскопической скоростью, а у нас царил свой, четкий и предсказуемый космос, состоявший из примеров, аксиом и теорем. Мы, его обитатели, были немного инопланетянами, и это нас спасало от хаоса снаружи.

В этом космосе появилась Лена. Она не была «физико-математическим» типом. Скорее, она была красивой аномалией, случайной звездой, залетевшей в нашу строгую галактику.  На переменах она не решала задачи, а собирала кубик Рубика с гипнотической скоростью, ее тонкие пальцы двигались сами по себе, будто отстукивая какую-то неслышную мелодию.

А еще у нее был Саша. Саша был акселератом – на голову выше всех, с проступающей щетиной и басом, ломавшимся только в самые неожиданные моменты. Он был нашим неформальным лидером, потому что мог достать из ниоткуда  «Пепси» и знал, где, у кого переписать на кассету «Fancy» или «ELLO». За Леной он ухаживал с вызывающей, почти звериной нежностью. Он нес ее сумку, дрался с парнями из обычной школы, которые свистели ей вслед, и дарил ей странные вещи: ракушку с Балтийского моря, серебряное колечко-змейку, томик Цветаевой в потрепанном переплете.

Их роман был для нас спектаклем, и все мы были зрителями. Они гуляли после школы, держась за руки, сидели на последней парте, и Саша что-то шептал ей на ухо, от чего она закатывала глаза и улыбалась своей странной, не до конца проявленной улыбкой. Иногда, на школьных «вечерах», они танцевали под «Savage» — Саша неуклюже, но с упоением, Лена — легко и отстраненно, как будто ее тело двигалось под другую, более сложную музыку, которую слышала только она.

Однажды, в конце ноября, когда грязный снег уже покрыл асфальт, а в классах пахло мокрыми варежками и мелом, Лена не пришла на урок. Ее отсутствие заметили не сразу. Потом прибежала заплаканная классная руководительница, Валентина Сергеевна, и сказала что-то невнятное. Потом в класс зашел директор, седой и вдруг очень старый. Он сказал: «Дети, случилось страшное горе. Лена Смирнова покончила с собой. Выбросилась с девятого этажа».

Тишина, которая воцарилась тогда, была особого свойства. Это была не просто тишина отсутствия звука. Это была тишина полного исчезновения смысла. Все формулы на доске, все решенные и нерешенные задачи вдруг превратились в бессмысленные закорючки. Наш упорядоченный космос дал трещину, и из нее хлынул ледяной, неоформленный ужас реального мира.

На похоронах было все, как полагается. Красный гроб, горы гвоздик, плачущие родственники. Но самое страшное было то, что лицо Лены было закрыто тюлем. Белая, легкая ткань, сквозь которую угадывались лишь смутные контуры. Эта деталь выбивала почву из-под ног больше, чем все слова. Она превращала Лену в абстракцию, в символ. Мы не прощались с одноклассницей, мы присутствовали при обряде, смысл которого был нам недоступен.

После, уже в школе, Валентина Сергеевна, пытаясь как-то собрать нас в кучку, сказала, глотая слезы: «Наверное, она была не в себе. Ненормальная. Здоровый, нормальный человек так никогда не поступит».

Эту фразу я запомнил дословно. «Ненормальная». Слово, как крышка, захлопнувшаяся над бездной. Удобное, успокаивающее. Если она была ненормальная, то нам, нормальным, не о чем беспокоиться. Наш космос можно было починить, замазать трещину шпаклевкой из рациональных объяснений. Но шпаклевка не держалась. Каждый раз, когда я видел пустую парту Лены, или слышал, как Саша, сжав кулаки, молча смотрел в окно, я понимал, что норма — это очень шаткая конструкция.
Потом жизнь, как водится, разбросала нас. Школа, институты, работа. Прошло лет пятнадцать. Мне было под тридцать, я работал врачом в обычной поликлинике, и моя жизнь напоминала аккуратно сверстанный, но довольно скучный документ.

Однажды поздней осенью, в парке, я увидел его. Высокого, сутулого мужчину, сидевшего на скамейке и смотревшего на уток в уже подернутом льдом пруду. Это был Саша. Узнал я его не сразу — лицо обветренное, с глубокими оспинами , глаза потухшие. Но когда он повернулся и наши взгляды встретились, что-то щелкнуло внутри, как в том самом кубике Рубика, когда последний сегмент становится на место.

Мы поздоровались неуверенно, как два призрака из параллельных миров, случайно столкнувшиеся в нейтральной полосе. Разговорились. Он был инженером, жил один. Развелся. Детей нет. Говорил медленно, с длинными паузами. Я пригласил его выпить пива в ближайшем кафе.

Встреч было несколько. Мы сидели в полутемных заведениях, и Саша говорил мало, в основном молча курил, а я чувствовал, как из него, будто радиационное излучение, исходит тяжелая, густая тоска. Он не говорил о Лене прямо. Говорил о бессмысленности всего, о том, что сны его стали серыми и однообразными, что он просыпается в четыре утра и больше не может заснуть, глядя в потолок, где нет ни звезд, ни формул.

Я, как врач, понимал, что это не просто хандра. Это была клиническая депрессия, тяжелая и застарелая. Я осторожно, по-дружески, рекомендовал ему обратиться к специалисту, назвал фамилии хороших психиатров, говорил о современных препаратах, которые не калечат, а помогают выровнять химию мозга. Он кивал, благодарил, даже записал контакты в старый блокнот. Но в его глазах я читал глухое, непреодолимое сопротивление. Как будто эта депрессия была последней связью с чем-то очень важным, последним наказанием, которое он не имел права сложить с себя.

«Знаешь, — сказал он как-то раз, крутя в пальцах пустой стакан. — Иногда мне кажется, что я до сих пор там, в восьмом классе. Что все, что было после — не по-настоящему. Настоящее осталось там, в тот день. И я застрял в лифте между этажами. Не могу ни подняться, ни спуститься».

Больше мы не встречались. Жизнь снова понесла меня своим течением. Еще через несколько лет, на  вечеринке, я случайно столкнулся с Машей, нашей бывшей одноклассницей. Обменялись новостями. И она, между делом, спросила: «Ты слышал про Сашу?»

«Нет, — ответил я, и у меня похолодело внутри. — А что?»

«Умер. Год назад. Говорят, сердце. Хотя какое у него в тридцать пять могло быть сердце… Один знакомый нашел его в квартире. Просто не вышел на работу».

Я поблагодарил ее, отошел к окну и долго смотрел на ночной город, усыпанный холодными огнями. Я думал о Лене, о ее лице под тюлем. О Саше, застрявшем в лифте времени. О Валентине Сергеевне, которая все искала «нормальное» объяснение.

И тогда мне пришла в голову странная мысль. Может быть, Бог — или та безличная сила, что управляет миром, — это не добрый старец и не мстительный тиран. Может быть, это просто безупречный, холодный Архивариус. У него есть огромное, идеально организованное хранилище. И на каждую боль, на каждую несправедливость, на каждую слезу, которую мы считаем забытой и потерянной, он заводит отдельную, пронумерованную папку. Он ничего не прощает и ничего не забывает. Просто ждет.
Он ждет, когда чаша переполнится. Когда пустота в кармане пальто умершей девушки, запах ее шарфа, звук ее смеха, который никто не записал на пленку, и невысказанная вина живого мальчика — когда все это сложится в идеальное, неопровержимое уравнение. Уравнение с одним неизвестным и одним неизбежным решением.

И тогда Архивариус открывает папку, ставит аккуратную печать и переносит дело в раздел «Закрыто». Не по принципу «око за око». Это слишком эмоционально, слишком человечно. А по принципу сохранения баланса. Энергия боли не исчезает. Она только трансформируется. Она может годами копиться в одном человеке, как темная материя, невидимо искривляя пространство его жизни, пока не найдет выход. Или пока не сотрет его самого.

Я вышел на улицу. В кармане моего пальто что-то болталось. Я запустил руку и нащупал несколько монет и смятый чек из аптеки. Пустота, которая иногда возникает внезапно, как провал в полу, была сегодня не с моей стороны. Она была где-то там, в прошлом, и теперь, наконец, заполнилась.

Тишина после того, как неслышимая музыка, наконец, смолкла. Навсегда.
Я пошел домой, и мне вдруг страшно захотелось позвонить кому-нибудь. Просто чтобы услышать живой голос. Но телефон молчал, тяжелым и неподвижным предметом в моей руке.


Рецензии