ИИ. Бернхард -3
(Цифра - это номер темы, поэтому при желании можно прочесть и исполнение одним автором различных тем, и исполнение одной темы различными авторами)
Мой текстик:
«Сам человек, каким бы он и его творения ни были, ничего не может доказать. Если он нов, кто в нем будет разбираться? Кто его, песчиночку, заметит? Куда его, таковского, девать и где пристроить?
Нет, как все, выбирай традицию - классическую или авангардную. Хотя любой конъюнктурщик может причислить себя к первой, а всякий нахрапистый дурак отнестись ко второй, но тут уж ничего не поделаешь – оставим суд Богу». – «А я и есть бог. Пришло время богов, понимаешь? А суд что – нечего и судить, просто отделить хитрецов от наивняков – отправляя первых в ада предбанник, а вторых - рая прихожую».
------
Пародии ИИ в стиле Томаса Бернхарда
1
Этот человек, этот так называемый творец, этот несчастный, застрявший между классикой и авангардом, между предбанником ада и прихожей рая, этот человек, говорю я, конечно же, ничего не доказывает, разумеется, ничего не доказывает, ведь доказать можно только полную несостоятельность, доказать можно только собственную ничтожность, доказать можно только то, что ты — песчинка, именно песчинка, которую никто не заметит, которую некуда девать, негде пристроить, это же очевидно, это я говорю, и я всегда прав, потому что вижу это ежедневно, ежечасно, в этом театре абсурда, в этом городе, в этой стране, в этом мире идиотов.
И он выбирает традицию, конечно, он выбирает, этот конъюнктурщик, этот нахрапистый дурак, он причисляет себя к классикам или к авангардистам, неважно, все равно это катастрофа, все равно это провал, потому что классика — это кладбище, на котором он роет себе могилу чужими лопатами, а авангард — это сумасшедший дом, в который он сам себя помещает, чтобы наконец-то его заметили, заметили, Боже мой, чтобы заметили, — но его не заметят, никогда не заметят, потому что заметить можно только гения или полного кретина, а он — ни то, ни другое, он просто человек, самый обыкновенный, самый ужасный, самый австрийский, самый человеческий человек.
И он говорит: «оставим суд Богу», — вот это прекрасно, вот это верх наивности, верх глупости, оставить суд Богу, когда кругом одни идиоты, когда кругом одни боги, самозваные боги, которые пришли, понимаешь, время богов пришло, время мелких божков, рассевшихся в своих кафе за своими столиками и вершащих свой мелкий, ничтожный суд, отделяя хитрецов от наивняков, как он говорит, «наивняков», — какое слово, какая точность, какая чудовищная, беспросветная точность.
И эти боги отправляют одних в предбанник, других — в прихожую, и думают, что это и есть творение, думают, что это и есть жизнь, но это не жизнь, это смерть, медленная, верная, австрийская смерть, смерть в традиции, смерть в авангарде, смерть в предбаннике и в прихожей, и даже в раю, если он есть, что сомнительно, крайне сомнительно, — и там будет смерть, потому что вечная жизнь среди таких же наивняков и хитрецов, это и есть настоящий ад, предбанник и прихожая которого растянуты на всю бесконечность, на всю эту ужасающую, невыносимую вечность, которую мы, люди, а теперь уже и боги, сами для себя и устроили, устроили с таким тщанием, с таким идиотским, непревзойденным тщанием.
И я сижу здесь и пишу это, я, тоже бог, конечно, последний бог, бог отчаяния и повторов, и я сужу, да, я сужу всех подряд, потому что судить нечего, но судить необходимо, это наш долг, наш проклятый долг — сидеть и выносить приговоры в этой всеобщей, глобальной, абсолютно безнадежной прихожей.
2.
О дураках, хитрецах и предбаннике ада, или Последние слова моего дяди, сказанные им мне в венской кофейне, после чего он умер, что было логично, ибо сказать больше было нечего, и жить, следовательно, тоже незачем
И вот он сказал, мой дядя, сидя за своим всегда одним и тем же столиком у всегда одного и того же запотевшего окна, за которым, как он утверждал, медленно, но верно сходит с ума весь род человеческий, он сказал, отхлебывая свой всегда один и тот же меланхолический кофе, который был, конечно, отравлен, как и всё в этой стране, отравленной до самого своего исторического нутра:
Человек, который хочет что-то доказать, сказал мой дядя, уже конченый человек, это самоочевидно, человек, который хочет быть замеченным, — идиот, причем идиот вдвойне, ибо он не понимает, что его заметят лишь для того, чтобы тут же, немедленно, не глядя, вышвырнуть в мусорную яму этой бездушной культурной машины, которая жует и пережевывает всех подряд, не разбирая, жует и выплевывает, это же самоочевидно.
И этот его выбор, сказал мой дядя, этот его жалкий, ничтожный, пошлый выбор между так называемой традицией и так называемым авангардом, это же фарс, разыгрываемый кретинами для кретинов, ведь традиция — это кладбище, на котором давно уже нет места, а авангард — это сумасшедший дом, в который еще нужно суметь попасть, притворившись сумасшедшим, что, впрочем, не составляет труда для любого идиота, рожденного в этом веке идиотов, это же самоочевидно.
И тогда, сказал мой дядя, этот человек, эта песчинка, эта пыль, он возомнит себя богом, это неизбежно, он возопит: «Я и есть бог!», потому что быть ничем ему невыносимо, быть песчинкой — унизительно, а быть богом — так просто, для этого не нужно ничего, кроме нахрапа и наглости, качеств, которые в избытке у любого конъюнктурщика и любого дурака, заполонивших собою, как тараканами, весь этот прогнивший мир.
И что же сделает этот бог, этот божок, этот карикатурный божок из предместья человеческой глупости? сказал мой дядя. Он устроит свой суд. Суд без суда. Он будет делить. Он, этот ничтожный человечишка, будет делить других ничтожных человечишек на хитрецов и на наивняков, как будто между ними есть разница, как будто одни не есть прямое следствие других, и наоборот. И он отправит их, сказал мой дядя, отправит в предбанник ада и в прихожую рая, воображая, что эти предбанники и прихожие существуют, что ад и рай существуют, что вообще что-то существует кроме этой кофейни, этого столика и этой тоски, которая все съедает, все, без остатка.
И это, сказал мой дядя, и это есть конечный итог. Абсурд, возведенный в абсолют. Дурак, ряженный богом, который судит других дураков, чтобы отправить их в выдуманные комнаты выдуманного посмертия. И все это для того, чтобы не признать одной-единственной правды, одной-единственной самоочевидной вещи.
А правда в том, сказал мой дядя, и сделал свой последний, самый горький глоток отравленного кофе, правда в том, что ни ада, ни рая нет. Есть только этот предбанник. Только эта прихожая. И мы уже в ней. Мы никогда не выйдем из этой прихожей. Мы и есть эта прихожая. И судить здесь некого, и делить нечего. Есть только мы, сидящие здесь, за этим столиком, и эта бесконечная, невыносимая, бессмысленная очередь в никуда.
После этих слов мой дядя умер. Что было логично. Ибо что еще можно сделать после таких слов, кроме как умереть. И я остался сидеть один. В этой прихожей. В этой очереди. Дожидаться своего божка. Который, я знаю, тоже будет дураком.
3
Это было именно так, как я и думал, подумал я, сидя в своей каморке, которую я снимал у вдовы кавалерийского офицера, каморке, выходящей окном на кирпичную стену и более похожей на склеп, чем на жилище человека, если, конечно, такого, как я, можно считать человеком, что, впрочем, более чем сомнительно, подумал я, и теперь этот человек, этот тщедушный сочинитель, этот маньяк собственной никчемности, принес мне, подумал я, эту пачку исписанной бумаги, эти жалкие потуги, этот выкидыш мысли, и заявил, что он — бог, именно так и заявил, что он — бог, в то время как любой, даже самый ограниченный идиот, даже этот мой дядя, сгнивший в собственном особняке в Гмундене, даже простая лошадь, если бы она умела думать, что, к счастью для лошадей, не так, поняла бы с первого взгляда, что это не бог, а просто-напросто несчастный графоман, очередная жертва грамматической школы и дурного воздуха этой страны, этой Австрии, этого кладбища талантов, этой помойки претензий, где каждый второй мнит себя гением, а каждый первый — как минимум Мессией, тогда как на самом деле они все, абсолютно все, без исключения, являются лишь удобрением для картофельных полей, удобрением, которое даже картофель отравляет своим тщеславием, подумал я.
И он говорит: «Суд? Нечего и судить». Естественно, нечего, кричу я ему, естественно, потому что судить тут, в этой всеобщей помойке, совершенно нечего, все уже давно осуждены, приговорены, расстреляны и похоронены, все эти хитрецы и наивняки, как он их называет, все эти классики и авангардисты, все эти творцы и конъюнктурщики — все они уже гниют в одной братской могиле, которая и называется мировой культурой, мировой культурой, которая есть не что иное, как грандиозный некролог самому человечеству, некролог, который мы все, с пеной у рта, подписываем ежедневно, ежечасно, ежеминутно, подписываем своими жалкими строчками, своими жалкими картинами, своими жалкими симфониями, это же очевидно, кричу я, очевидно любому, кто хоть на минуту перестал обманывать себя, кто хоть раз взглянул в лицо абсолютной пустоте, зияющей за каждым нашим жестом, за каждым нашим словом, словом, которое есть лишь звук, произведенный гниющими легкими, гниющими легкими в гниющем теле под гниющим небом.
А он ставит себя над этим, воображает себя богом, богом, который просто раскидает всех по разным комнатам, по разным предбанникам и прихожим ада и рая, как будто это что-то изменит, как будто это не одно и то же, предбанник и прихожая, ад и рай, все одно и то же, одна и та же бессмысленная постройка, возведенная на костях, на костях и на лжи, и даже его идея, его жалкая идея о разделении — это уже традиция, самая что ни на есть затхлая традиция, традиция суда и разделения, которую он, сам того не ведая, и выбрал, выбрал, потому что выбирать, в сущности, и не из чего, только между одной пошлостью и другой, между одним идиотизмом и другим, между классическим кретинизмом и авангардным слабоумием, и он, разумеется, выбирает слабоумие, но при этом воображает, что это божественное откровение, божественное откровение в квартире с видом на кирпичную стену, откровение, записанное на обороте квитанций за электричество, которые он, конечно же, не оплатил, не оплатил, как и не оплатил он свое существование, свое жалкое, никому не нужное существование в этом мире, который есть сплошной неоплаченный счет, счет, который нам всем когда-нибудь предъявят, и тогда, только тогда, мы поймем, что мы не боги, нет, что мы даже не люди, что мы — лишь недоразумение, грамматическая ошибка в тексте вселенной, ошибка, которую давно пора зачеркнуть, зачеркнуть одной решительной, одной беспощадной чертой.
И я вышвырнул его рукопись в окно, вышвырнул, а сам остался сидеть перед своей машинкой, перед этой дырой, в которую я ежедневно бросаю куски собственного мозга, и думал о том, что он, возможно, и прав, этот графоман, этот бог от квитанций за электричество, что пришло время именно таких богов, богов из предбанника, и что мой собственный текст, который я сейчас пишу, этот бесконечный, нудный, саморазрушительный текст, и есть самый верный путь в райскую прихожую, райскую прихожую полного, окончательного, блестящего ничто. И я продолжил печатать.
Свидетельство о публикации №226012101107