Антитеза, или Римская пицца I

Антитеза, или Римская пицца I

За окном автомобиля, который Васечкин назвал бы в душе «ласточкой», а вслух — «этой развалюхой», Петербург медленно тонул в предвечерних сумерках. Снег, выпавший днём, уже превратился в грязную, зернистую кашу под колёсами, и город напоминал гигантскую, недоеденную пломбирную массу. Васечкин смотрел на неё с тем особым, почти родственным отвращением, которое испытывает коренной житель к родному городу, когда тот неопрятен. «Петербург — это не город, это состояние души, — думал он, сворачивая на Петроградку. — Состояние перманентной, благородной промозглости».

Курьер или философ

Курьеру Васечкину Аристарху Игнатьевичу было пятьдесят лет, и он был коренным петербуржцем, что в его понимании означало нечто сродни дворянскому званию, только без имения и с более тонкими нервными реакциями на сырость. У него было два высших образования — историческое и филологическое. Первое научило его видеть цикличность всех человеческих глупостей, второе — облекать эту цикличность в изящные, самоироничные формулы. В совокупности это привело его к глубокому, философскому спокойствию и профессии курьера-экспресса. «Доставляю всё, кроме счастья», — бормотал он иногда, поднимаясь по лестницам старых питерских домов. Впрочем, счастье, как он заметил, тоже часто нуждалось в доставке — в виде цветов, шоколада или бутылки чего-нибудь покрепче.

А еще он заметил, что счастье, как и несчастье, в этом городе имеет свой стиль, свою прописку. На Петроградке — одно, на Чкаловской — другое, в центре — третье. Его же удел был доставлять одно к другому, быть подпольным алхимиком, смешивающим ингредиенты разных реальностей.

Сегодняшний заказ был из дорогого супермаркета «Глобус Гурме». В сумке-холодильнике лежали: клубничное мороженое, ананасовый сок, мука «00», свежие дрожжи, банки итальянских помидоров San Marzano, оливки, шарик моцареллы ди буфала, прошутто ди Парма и пакетик сушёного орегано — «душа пиццы», как было написано. Васечкин, читая список, мысленно хмыкнул. Душа... Заплатят триста рублей за доставку этой души и прочей плоти на шестой этаж. Историческое образование подсказывало: римские патриции тоже заставляли рабов таскать им снег с Апеннин для охлаждения вина. Филологическое — добавляло: всё уже было, всё уже описано.

Он припарковался, достал сумку. Холодный пластик бился о его ногу. «Ну, понесу, — подумал он с привычной покорностью. — Понесу душу и плоть. Интересно, что из них важнее для конечного потребителя? Судя по ценнику, плоть San Marzano стоит дороже».

Дом на Петроградке

Дом на Петроградской стороне, в тихом переулке у Ботанического сада, был не просто элитным. Он был монументальным свидетельством определённого успеха. Новый, из тёплого песочного кирпича, с блестящими латунными ручками на дубовых дверях. Пахло здесь не котами и тлением, а дорогой полировкой для паркета и чьей-то уверенностью в завтрашнем дне.

Уверенность эта висела в воздухе густым, почти осязаемым облаком, смешанным с ароматом свежесваренного кофе от зоны ресепции. Васечкин, в своём поношенном, но чистом пальто, чувствовал себя здесь таксидермическим экспонатом, внезапно ожившим и забредшим в будущее. Он ощущал на себе взгляды невидимых камер, сканирующих его с ног до головы и выносящих вердикт: «Не резидент. Служебный персонал. Проход разрешён».

Консьержную клетушку на первом этаже занимала Баба Шура. Её лицо, напоминавшее испечённую картофелину с двумя изюминками-глазками, выражало вселенскую усталость от человеческого безобразия, в особенности — от квартиры №8.

Рядом, на верёвочном поводке, сидел корги Буся, пёс цвета ржаного хлеба, смотревший на мир с философским, почти гегелевским презрением ко всему двуногому, что не имеет с собой сосисок.

Она была не бабкой, а стражем порога, женщиной лет шестидесяти, с непроницаемым лицом профессионального наблюдателя, чьи глаза, как два сканера, считывали статус и намерения всех входящих. Её пост напоминал капитанский мостик.

Когда в вестибюль вошёл Васечкин Аристарх Игнатьевич с термосумкой «Глобус Гурме», её взгляд, скользнув по сумке и его вылинявшему, но чистому драповому пальто, мгновенно классифицировал ситуацию:

— К Пенкину опять? — просипела Шура, не отрываясь от вязания чего-то уныло-коричневого. — Видать, жрать захотели. С жиру бесятся. Четвёртый этаж. Лифт справа.
— Спасибо, — кивнул Васечкин.
— Он сегодня в ударе, — добавила Шура, возвращаясь к монитору, на котором тихо шел сериал. — С полуночи музыка орала, как раненый слон, теперь, видать, кулинарничать собрался. Девушку новую привёл. Рыжую. Девятнадцатую, если мне не изменяет память.
— Интересная статистика, — вежливо заметил Васечкин.
— Не статистика, а закономерность, — парировала Шура, не отрывая глаз от экрана. — Мужик в пятьдесят лет, одинокий, с деньгами и без вкуса. У него два состояния: шум и приготовление к шуму. Сейчас как раз фаза затишья перед новым заходом. Как в Коллизее перед играми...

Рядом, на дорогой лежанке, вздохнул корги Буся, пёс цвета дорогого коньяка, выражая всем своим видом скуку от предсказуемости человеческих ритуалов.

Шура наконец оторвала взгляд от экрана, уставившись на него своими изюминками-глазками с немым укором.
— Ага. И все — рыжые. У него, видишь ли, тип. Нимфоманки, — она выдохнула это слово с такой интонацией, будто говорила о редком, но отвратительном грибке. — Все как на подбор. Улыбка до ушей, глаза стеклянные, а в них — один вопрос...
Буся вздохнул, положил морду на лапы и прикрыл глаза, демонстрируя полную капитуляцию перед абсурдом бытия.

— Я, пожалуй, поднимусь, — сказал Васечкин, чувствуя, как краска заливает его щеки. Обсуждать чужие отношения было не в его правилах. «Тип. Нимфоманки. Порода», — эхом отозвалось в голове, и он поспешил к лифту, словно убегая от этих грубых, но, вероятно, точных определений.


Гостеприимство Пенкина

Лифт доставил Васечкина на четвёртый этаж без единого звука. Дверь квартиры №8 была массивной, из массива дуба. На звонок, игравший фрагмент джаза, дверь открыл сам хозяин.
Инженер Пенкин. Мужчина лет сорока на вид, с телосложением бывшего качка, чья мускулатура начала мягко оплывать под натиском хорошей жизни, но ещё внушала уважение. Он был в белом махровом халате, на голой, бронзовой от солярия груди поблёскивал красивый медальон. От него пахло дорогим миндальным мылом и свежим паром.
— От «Гурме»? Давай сюда, — сказал он, беря сумку. Его взгляд, быстрый и оценивающий, скользнул по Васечкину, задержался на секунду на его рюкзаке и очках в роговой оправе, и проставил внутреннюю, невидимую отметку: «Интеллигент. Безопасен. Нищеброд».

Пока Пенкин проверял содержимое, в коридоре повисло неловкое молчание. Оно было прервано лёгким, влажным шорохом босых ног по паркету.

Из глубины квартиры, из-за угла стены, ведущей, судя по звукам, в ванную, появилась она. Катя.
Воплощение типа "рыжая". Лет восемнадцати, не больше. Её волосы, цвета полированной меди, были влажными и рассыпались по плечам тяжёлыми, блестящими прядями, от которых исходил запах дорогого шампуня с нотками ванили и чего-то тропического. На ней была одна-единственная его белая рубашка, огромная, пахнущая его же миндальным мылом. Она доходила ей до середины бедер, обрисовывая, но не скрывая линий молодого, гибкого тела, которое, казалось, пребывало в состоянии перманентной, ленивой готовности к движению, к касанию, к чему угодно. Это и была та самая «порода»: тело, сознательно или нет, выставленное напоказ как главный аргумент в любом диалоге. Но глаза… Глаза, цвета морской волны, были на удивление спокойными, даже пустыми. В них не читалось ни стыда, ни вызова. Лишь тихое, привычное ожидание. Ожидание того, что будет дальше. Как у актёра, заученно играющего роль обольстительницы и ждущего реплики партнёра.

— Пеня, это наши деликатесы? — спросила она, и голос у неё был низким, немного сиплым, звучавшим как обещание чего-то запретного. Она подошла и обвила руками его талию, прижимаясь щекой к его спине. Её движения были плавными, отточенными, как у кошки, трущейся о ногу хозяина.
— Наши, детка, — кивнул Пенкин, небрежно сунув Васечкину смятаю купюру, даже не посмотрев на сумму. — Всё, свободен.

Васечкин кивнул, пытаясь не смотреть на девушку, но её образ уже врезался в память: мокрая медь волос, белизна рубашки, пустой взгляд. «Нимфоманка», — беззвучно повторил он про себя слово бабы Шуры, и оно вдруг обрело плоть и запах. Это была не болезнь, а состояние. Состояние вечного поиска чужого внимания, как топлива. И Пенкин, со своим солярием и философией пиццы, был идеальным генератором на этот вечер.

Дверь закрылась. Васечкин услышал её смех, звонкий и беззастенчивый, и низкий, довольный бас Пенкина: «Ну что, детка, начнём наше кулинарное таинство?»
Он развернулся и пошёл к лифту...

Спускаясь, он думал. Монолог его был горьким, ироничным, отстранённым.
«Ну вот, Аристарх Игнатьевич. Доставил. Аллегорию достатка на дом. Муку для их фундамента, дрожжи для их спеси, помидоры для их показной страсти и сыр… этот воздушный, невесомый сыр для их такой же воздушной и невесомой связи. Ты — тень в лифте без шума. Ты — функция. И в этом твоё главное преимущество. Функции всё видят. Функции всё запоминают. И однажды, может быть, напишут об этом трактат «О природе сиюминутных желаний в интерьерах постмодерна». А пока — спуск вниз, к Шуре-оракулу и философствующему корги».


Рецензии