Интермедия IV
Однажды днём, бродя по почти безлюдному проспекту, он увидел знакомую фигуру. У витрины закрытого магазина игрушек стояла Катя, та самая девушка из редакции, куда он иногда заходил по делам. Он всегда замечал её, но она казалась такой недосягаемой — скромной, сдержанной, всегда сосредоточенной на работе. Её рыжие волосы, собранные в строгий пучок, и лёгкий намёк на косметику делали её образ простым, но в то же время загадочным. Её взгляд — глубокий, проницательный, словно она видела что-то, что было скрыто от других. Он даже не пытался заговорить с ней, хотя она всегда вызывала у него странное чувство — смесь интереса и лёгкого волнения.
На ней было простое пальто, руки глубоко в карманах. Она смотрела на пыльного плюшевого медведя за стеклом с таким сосредоточенным, почти детским выражением, что Кафкин на мгновение остановился. Она была так не похожа на ту скорбную или ледяную версию её, которую он видел раньше.
Он уже собрался было незаметно пройти мимо, но она, словно почувствовав его взгляд, обернулась. Узнала. На её лице мелькнула нерешительность, а затем — слабая, усталая улыбка. Она кивнула.
— Фёдор Семёнович. Выгуливаете тоску?
— Можно и так сказать, — ответил он, подходя. — А вы?
— Тоже. После редакции... тишина давит. Хочется куда-то деться.
Они постояли в неловком молчании, глядя на пустую улицу.
— Знаете, — неожиданно для себя сказал Кафкин, — я тут проходил мимо одного заведения. Вывеска гласит «Кафе «На дне»». Не рискнёте составить мне компанию проверить, есть ли там хоть что-то съедобное?
Катя посмотрела на него своими большими серыми глазами, оценивающе. Холодный огонь в них погас, осталась лишь глубокая усталость и тень любопытства.
— «На дне»? — Она хмыкнула. — Там официанта зовут дядя Геля, и кофе он варит так, будто мстит ему за что-то личное. Но пирожки иногда бывают съедобные.
— Ну, хоть что-то, — улыбнулся Кафкин.
— Почему бы и нет, — пожала она плечами. — Только без разговоров о работе.
Кафе «На дне» оказалось подвальчиком с липкими столиками и запахом старого масла. За стойкой дремал дядя Геля, он бросил на них безразличный взгляд. Они взяли два кофе (действительно отдававшие горечью обиды) и два пирожка с капустой и уселись у дальнего окна, выходящего в узкий, глухой дворик.
Сначала говорили о пустяках. О безумной погоде города, которая, казалось, зависла между дождём и сном. О том, что в редакции наконец-то появился новый редактор, Коля, но он всё ещё в делах, о том, что хлеб в булочной на углу стал ещё хуже. Разговор тек вяло.
— А вы... как здесь оказались? — наконец спросил он, крутя толстую чашку в руках. — В этом городе, в этой редакции.
Она долго смотрела в свой кофе, словно ища ответ в чашке.
— Родилась здесь, — тихо сказала она. — Уезжала на учёбу. В большой город. Думала, навсегда. — Она замолчала, и Кафкин не стал торопить её. — А потом... потом мама заболела. Вернулась. Она умерла три года назад. А я... осталась. Сначала казалось, что временно. Потом... просто осталась.
— И нет мысли снова... — он запнулся, вспомнив табу на тему отъезда.
Она посмотрела на него, и в её глазах он прочитал не злость, а глухую, привычную боль.
— Мысли есть всегда, Фёдор Семёнович. Но они здесь становятся... тяжёлыми. Как камни. Понесёшь такую мысль до вокзала — и сил не останется на сам поезд. Если он, конечно, будет.
— А что с поездами? — не удержался он. — Я пробовал спрашивать у других. Реакция — как будто я предложил нечто неприличное.
Лицо Кати мгновенно стало серьёзным. Она отодвинула чашку.
— Фёдор Семёнович, — сказала она почти шёпотом. — Есть правила, которые не пишут на стенах. Одно из них: не говорить о дороге из города. Не думать о ней громко. Люди, которые слишком много об этом говорят... их перестают видеть. Потом находят их вещи на скамейке у вокзала. Потом о них пишут в нашей газете в разделе хроники. Очень коротко.
В кафе вдруг стало очень холодно. Кафкин кивнул, понимая, что получил единственно возможный в этом городе честный ответ.
— Спасибо, — сказал он просто.
— Не за что, — она снова попыталась улыбнуться. — Просто... будьте осторожнее. Вы странный. Не отсюда. Это заметно. И это... привлекает внимание. Вы расскажите лучше, какой он, ваш «большой мир»? Тот, откуда вы приехали? Там... там люди всё ещё смеются просто так? Без повода?
И он рассказывал. О шуме метро, о ночных огнях, о кафе, где говорят громко и ни о чём, о своей редакции, о коллегах, вечно спешащих и вечно всем недовольных. Говорил о нормальной, обычной суете, которая отсюда, из этого подвала, казалась фантастически яркой и живой. Катя слушала, подперев подбородок ладонью, и в её глазах теплился странный свет — то ли тоска, то ли жадное любопытство.
— Звучит как сказка, — прошептала она, когда он замолчал. — Или как старый, забытый сон. Вы... вы как посланец оттуда. Оттуда, где время ещё идёт вперёд.
— А здесь оно куда идёт? — спросил Кафкин.
— По кругу, — она выдохнула и впервые за весь разговор посмотрела на него прямо, без защиты. — Огромными, тягучими кругами. Как вода в ванне, когда её спускаешь. Ты кружишься, а в центре... в центре всегда одна и та же воронка.
Они просидели ещё час. Разговор коснулся книг (оказалось, она запоем читает всё, что можно найти в убогой городской библиотеке), музыки (их вкусы совпали), даже каких-то простых воспоминаний из детства. Кафкин ловил себя на мысли, что смеётся — по-настоящему, а не от нервного напряжения. И она смеялась в ответ — тихо, сдержанно, но это был живой, человеческий смех. В ней не осталось и следа от той истеричной, ледяной девушки из кабинета. Перед ним была уставшая, умная, невероятно одинокая женщина, застрявшая в месте, которое медленно высасывало из неё жизнь.
Когда они вышли, уже смеркалось. На прощание она вдруг сказала, не глядя на него:
— Будьте осторожны, Фёдор. С вашей статьёй. С вопросами. Не... не торопитесь. Здесь не любят спешку. И не любят тех, кто хочет всё понять.
— А вы? — спросил он. — Вы хотите понять?
Она засмеялась, и в этом смехе снова послышалась горечь.
— Я хочу просто дожить до завтра, и чтобы у дяди Гели закончилась эта ужасная жижа, которую он называет кофе. Это более достижимые цели. Спокойной ночи.
Она повернулась и пошла своей быстрой, лёгкой походкой, растворившись в сумерках. Кафкин смотрел ей вслед, и в груди у него было странное, смешанное чувство. Приятное тепло от человеческого общения и острый, холодный шип предупреждения. Впервые за много дней чувство тошнотворного беспокойства отступило, сменившись сложной, но тёплой печалью. В этом безумном месте у него появился человек, с которым можно было поговорить. Не союзник, не проводник — просто знакомый. Она стала его другом? Пока — лишь знакомой, зачаточной надеждой на связь в этом безумном мире. Но в её словах была правда, которую он уже чувствовал кожей: здесь нельзя торопиться. И нельзя доверять никому до конца. Даже ей.
Он медленно побрёл в сторону «Перевала», чувствуя, как сладковато-гнилостный вечерний воздух обволакивает его, вползает в лёгкие. А в голове, поверх всех мыслей о статье и о городе, тихо звучал её голос: «Будьте осторожны, Фёдор». Он решил последовать этому совету. Но также решил, что обязательно встретится с ней снова.
***
Кафкин лежал на своей кровати, уставившись в потолок. Комната была тихой, если не считать едва слышного гула города — этого вечного, сладковато-гнилостного фона. Он привык к этому уединению, к предсказуемости. Здесь, в «Перевале», его никто не искал. За всё время — ни одного гостя. Поэтому, когда в дверь постучали, он решил, что это стучит в соседнем номере или просто шум в трубах.
Стук повторился — чёткий, размеренный, не оставляющий сомнений. Кафкин замер, слушая стук собственного сердца, которое вдруг начало биться с тревожной готовностью. Визитёры в этом городе редко несли что-то хорошее. Он медленно поднялся, накинул потрёпанный халат, поймав собственное отражение в тёмном окне: осунувшееся лицо, тень испуганного зверька в глазах. Он сделал шаг к двери, потом ещё один, ощущая, как ладони становятся влажными.
— Кто там? — его голос прозвучал чуть хрипло, выдавая напряжение.
— Фёдор Семёнович, откройте, пожалуйста! — женский голос, мягкий, но настойчивый.
Ключ повернулся в замке с глухим щелчком. В голове пронеслось: «Не открывай. Скажи, что ошибка. Запрись наглухо». Но что это изменит? Он потянул дверь на себя.
И мир перевернулся.
В коридоре, залитом тусклым светом, стояла девушка. Но это была не просто девушка. Это был живой укор всему серому, липкому, абсурдному, что заполонило его жизнь. Катя. Секретарша из «Вестника». Только теперь…
Теперь на ней был лёгкий сарафан цвета летней листвы, который не просто сидел на ней — он словно струился, подчёркивая каждую линию. Её рыжие волосы, всегда собранные в строгий узел, рассыпались по плечам медным водопадом, и в них, казалось, играло невидимое солнце. Без косметики, с бледной, почти прозрачной кожей, она казалась неземным видением. И этот запах… не духи, а запах свежести, зелени, чего-то невозможного в этом прокисшем воздухе «Перевала».
Кафкин почувствовал, как у него перехватывает дыхание. Разум кричал: «Ловушка! Преображение слишком полное, слишком… вовремя. Она пришла, когда соседа нет». Но тело, изголодавшееся по красоте, по простому человеческому теплу, отвечало волной слабости и влечения. Он стоял, беспомощный, чувствуя, как рушится последний оплот его осторожности.
— Я… войду? — спросила она, и в её голосе прозвучала лёгкая, почти насмешливая нотка, как будто она видела его внутреннюю битву и заранее знала её исход.
Он молча отступил, пропуская её. Проиграл уже в этот момент и отчаянно, где-то глубоко внутри, ненавидел себя за эту капитуляцию.
Катя скользнула в номер, окинув его взглядом, который был одновременно и наивным, и оценивающим. Её глаза задержались на грудах бумаг — хрониках его соседа, разбросанных повсюду.
— У вас… творчески, — произнесла она, подбирая с пола листок. Её пальцы коснулись бумаги с какой-то чувственной нежностью. Она бегло пробежала глазами по тексту. Её губы шевельнулись. — «Время здесь течёт, как густой мёд, в котором тонут мухи»… Мило.
— Это не моё. Сосед. Писатель, — выдавил из себя Кафкин, пытаясь вернуть хоть какую-то дистанцию, хотя её присутствие заполняло комнату, вытесняя даже воздух.
— А, слышала, — она бросила листок, и тот, покружившись, упал точно на стопку других. Её движения были гипнотически плавны. — Пишет про нас? Про город?
— Кажется, он пишет про всё, — буркнул Кафкин, отходя к столу, к бутылке с водой — как к последнему якорю. — Где он сейчас — загадка. Днём его никогда нет.
— И, слава Богу, — сказала Катя просто, и её улыбка стала теплее, почти интимной. — Значит, мы не побеспокоим.
«Мы». От этого слова у Кафкина ёкнуло в груди. Он налил воды, рука предательски дрожала.
— Что… что привело вас, Катя? — спросил он, стараясь, чтобы голос звучал как профессиональный, редакционный. Получилось неестественно и натянуто.
— А разве нужно особое приглашение, чтобы навестить коллегу, друга? — она сделала шаг ближе к окну, к свету, и её силуэт стал ещё более зыбким и притягательным. Он чувствовал, как теряет контроль над ситуацией, над собой.
— А что нового в редакции? — спросил он, пытаясь вернуть разговор в более безопасное русло.
— В редакции скучно. Новый Ревенкин… он не то, что Борис Михайлович. Всё по-другому.
— Всё здесь «по-другому», — не удержался Кафкин, и в его словах прозвучала горечь, которую он не планировал обнажать.
Она повернулась к нему, серые глаза стали глубокими, как колодцы.
— Привыкаете? — спросила она, и в этом простом вопросе было столько слоёв: и сочувствие, и любопытство, и какой-то странный зондирующий интерес.
— Не знаю, — честно ответил он. — Иногда кажется, что да. А потом вижу похоронную процессию под балконом и понимаю, что нет. Никогда.
— Умный, — тихо сказала Катя, и это прозвучало как высшая похвала. Она подошла ближе. Запах зелени, исходящий от неё, стал почти осязаемым. — Вам, наверное, одиноко здесь. И страшно.
Он не стал отрицать. Просто кивнул, чувствуя, как защитные стены внутри рушатся одна за другой под её тихим, настойчивым напором.
— Может быть, я могу помочь? — она спросила так, будто предлагала чаю подать или документ найти. Но её взгляд говорил о совершенно иной помощи.
Внутри Кафкина всё сжалось в тугой, болезненный комок. «Она хочет что-то. Информацию? Доступ к соседу? Или ты просто становишься очередным её «развлечением», как старушки на Сытинской?» Но её близость, её красота, самоё её присутствие здесь, в его затхлой реальности, были чудом. А против чудес у него не было иммунитета.
— В каком-то смысле… да, — прошептал он, и это было признанием полного поражения.
— Тогда располагайте мной, Фёдор Семёнович, — её губы тронула лёгкая, загадочная улыбка. — Полностью.
Он сделал шаг навстречу, движимый силой, мощнее страха и рассудка. Но когда до неё оставался лишь один шаг, она мягко подняла руку и ладонью уперлась ему в грудь. Остановила. Кафкин замер, сбитый с толку.
— Ближе, — она прошептала, и в её глазах вспыхнул тот самый холодный, опасный огонь, который он видел в день их первой встречи. Огонь, говоривший, что она всё контролирует. — Ещё ближе.
Её ладонь легла на его щеку, повлекла его лицо к своему. Он не сопротивлялся. Мир сузился до точки соприкосновения губ, до её рук, обвивших его шею, до головокружения, в котором тонули последние трезвые мысли. Где-то на дне, в чёрной, илистой воде сознания, шевелилась лишь одна, едкая догадка: её приход — не начало истории. Это её кульминация. А развязки в этом городе не бывает. Но думать об этом было уже поздно. Он выбрал падение. И оно было сладким.
***
Они лежали в её постели. Обнимая Катю, ему казалось, что он защищает её от всего мира, но на самом деле это он защищался «в ней» от этого мира. Её комната была островком: книги вперемешку с пустыми чашками на полках, засохшая ветка в глиняной вазе на подоконнике, лоскутное одеяло, пахнущее лавандой. Здесь не было сладковато-гнилостного воздуха «Перевала», здесь пахло жизнью, пусть и уставшей, пусть и затаившейся.
Кафкин стал часто приходить к Кате домой. В её уютной квартире он чувствовал себя спокойнее. Их отношения развивались стремительно, как побег, пробивающийся сквозь асфальт, — против всех законов этого места. Он уже не мог себя представить в этом городе без Кати. Он не заметил, как перестал думать о возвращении в свой мир. Мысль о поезде, о вокзале, о дороге куда-то еще стала тусклой, как выцветшая фотография, которую убрали в дальний ящик. Реальностью были вот эти вечера, этот тёплый бок под ладонью, этот тихий голос, читающий ему вслух стихи, которых нет ни в одной библиотеке города.
Однажды ночью он проснулся от того, что её не было рядом. Сердце глухо стукнуло о рёбра. Он приподнялся на локте и увидел её силуэт у окна. Она стояла, обняв себя за плечи, и смотрела в чёрную гущу ночи, где тускло мигал один-единственный фонарь, словно пытаясь не уснуть.
— Катя? — тихо позвал он.
Она обернулась. Лунный свет, бледный и жидкий, серебрил её щеку, но глаза оставались глубокими тенями.
— Не спится, — так же тихо ответила она. — Кажется, город сегодня особенно громко дышит.
Он встал, накинул на плечи рубашку и подошёл к ней, обнял сзади, прижался подбородком к её макушке. Она расслабилась, откинув голову ему на грудь.
— О чём? — спросил он.
— О тебе. О нас. О том, что это ненадолго.
Она сказала это так просто, что у него внутри всё похолодело.
— Что значит «ненадолго»? — прошептал он, и его голос прозвучал чуть резче, чем он хотел.
Катя повернулась в его объятиях, чтобы смотреть ему в лицо. Её пальцы коснулись его щеки, провели по линии скулы, по губам — будто пытаясь запомнить на ощупь.
— Всё здесь ненадолго, Фёдор. Даже то, что кажется вечным. Особенно то, что кажется вечным. Ты сам говорил — время здесь течёт по кругу. Оно возвращается к началу. Стирает рисунки на песке.
— Ты говоришь, как будто мы уже закончились, — в его словах прозвучала боль, и он ненавидел себя за эту уязвимость, выставленную напоказ.
— Нет, — она покачала головой, и в её улыбке была бездна нежности и печали. — Мы сейчас. В этой точке. Это самое главное. Просто… не строй из этого крепость. Не делай этого своим новым «Перевалом». Потому что крепости здесь либо медленно рассыпаются, превращаясь в пыль, либо… их берут штурмом.
Он молчал, впитывая её слова, чувствуя, как они ранят глубже любого предупреждения о вокзале. Он и вправду начал строить крепость. Из её смеха, из прикосновений, из тихих вечеров. Он мысленно перенёс сюда все свои вещи, выбросил ключ от номера в гостинице. Он думал, что нашёл точку опоры, якорь в этом безумном водовороте. А она видела это и знала, что якорь цепляется за ил.
— Я не хочу терять это, — сказал он наконец, и это была детская, беспомощная правда.
— И я не хочу, — ответила она, прижимаясь лбом к его груди. — Но бояться потерять — значит уже начать терять. Ты принёс сюда свой страх, Фёдор. Он твой, не здешний. Он острый, живой. И он… привлекает внимание. Не только моё.
Он понял, о чём она. О том незримом давлении, о тех правилах, которые «не пишут на стенах». Их связь, такая живая и хрупкая, была актом неповиновения унылому, круговому порядку вещей. Она была вспышкой цвета на монохромном полотне. И за это приходилось платить повышенной бдительностью, вечным ожиданием, что кто-то или что-то начнёт стирать этот цвет.
— Что же нам делать? — спросил он, и в его голосе звучала усталость от постоянной игры в прятки с невидимыми силами.
— Жить, — она отстранилась, посмотрела на него, и в её глазах снова зажегся тот самый огонёк — не холодный, а тёплый, упрямый. — Просто жить этим днём. Этой ночью. Не загадывать. Не называть вещи своими именами, если эти имена слишком громкие. Любить тише. Дышать глубже. И… помнить, что у тебя есть твоя статья. Твой сосед. Твоя правда, которую ты ищешь. Не позволяй мне затмить её. Я — пристань, а не порт назначения.
Он слушал её, и внутри него боролись два чувства. Одно — сладкая, горькая благодарность за эту трезвость, за то, что она не позволяет ему полностью уснуть, раствориться. Другое — страх, что такая трезвость возможна лишь у того, кто никогда по-настоящему не отдаётся, кто всегда держит про запас билет на несуществующий поезд… или знает что-то, чего не знает он.
— А ты? — спросил он, ловя её взгляд. — Ты что ищешь? Во всём этом? Во мне?
Катя задумалась, её взгляд снова ушёл в ночное окно, в ту единственную точку света.
— Я ищу… проблески, — сказала она медленно, подбирая слова. — Как тот фонарь там. Крошечные доказательства того, что не всё подчинилось этому сну наяву. Ты для меня — такой проблеск. Самый яркий за последнее время. Но я не ищу спасения в тебе, Фёдор. Я ищу… соучастника. В сопротивлении. В молчаливом, повседневном сопротивлении забвению. Когда ты смеёшься — это сопротивление. Когда ты злишься на абсурд — это сопротивление. Даже когда ты просто варишь мне кофе, пытаясь сделать его лучше, чем у дяди Гели. Это маленький акт бунта против уныния.
Она говорила, а он видел в ней не уставшую жертву города, а тихого, упорного жителя-воина. Её оружием были нежность, память о другом мире, который она видела, и эта странная, неистовая преданность простым человеческим ритуалам. Её квартира была не убежищем, а штабом. И он, Фёдор Кафкин, стал частью её сопротивления.
Он обнял её крепче, уже не с желанием защитить, а с чувством товарищества, солидарности.
— Хорошо, — прошептал он ей в волосы. — Будем сопротивляться. Тише. Глубже. Без громких слов.
— Без громких слов, — повторила она, и её тело, наконец, полностью расслабилось в его объятиях.
Они стояли так у окна, глядя в ночь, уже не как два испуганных одиночества, а как молчаливый, хрупкий союз. Внутри Кафкина теплилась сложная печаль, лишённая прежней панической остроты. Да, это ненадолго. Да, всё здесь ненадолго. Но в этой хрупкости, в этом осознании конечности и таилась странная, горькая ценность каждого момента. Он перестал цепляться за мысль о вечности с ней. Вместо этого он просто чувствовал тепло её кожи сквозь тонкую ткань ночнушки, слышал её ровное дыхание. Этого было достаточно. Это и было жизнью — не иллюзией спасения, а реальным, дышащим мгновением в самом сердце абсурда.
Он не нашёл ответов на главные вопросы о городе. Не разгадал тайны соседа. Не написал свою статью. Но в эту ночь он нашёл нечто иное — способ существования внутри загадки, не теряя себя. И его проводником в этом была она — девушка с рыжими волосами и глазами, видевшими проблески во тьме. Друг? Любовь? Соучастник? Неважно. Она была «здесь». И пока она здесь, и пока он помнил её слова, он не был полностью потерян.
Свидетельство о публикации №226012102070