Офицер Фурнье
Июль 1914 года умирал в Париже медленно и мучительно, словно чахоточный больной в душной палате. Город, обычно легкий и искристый, превратился в раскаленную каменную ловушку. Солнце стояло в зените, белое, злое и равнодушное, плавя асфальт на бульварах, от которого поднимался густой, химический смрад, смешанный с кислым запахом конского навоза, выхлопными газами редких автомобилей и гниющими водорослями Сены. Воздух был неподвижен, он давил на плечи, забивал легкие, и в этом удушье чувствовалось приближение грозы, но не той, что приносит спасительный дождь, а той, что сжигает города.
Анри Альбан-Фурнье сидел в своей квартире на улице Кассини, недалеко от Обсерватории. Шторы были плотно задернуты, пытаясь сохранить остатки ночной прохлады, но зной проникал сквозь ткань, делая воздух в комнате спертым, пыльным и тяжелым. На столе, заваленном черновиками, письмами и газетными вырезками, стояла чашка с давно остывшим кофе, на поверхности которого образовалась неприятная, жирная пленка, похожая на нефтяное пятно. Рядом лежало пенсне, снятое с переносицы, и стекла его тускло поблескивали в полумраке.
Анри было двадцать семь лет. У него было лицо человека, который привык жить внутри своей головы, в мире зыбких образов и тонких чувств: высокий, чистый лоб, аккуратные, щегольские усики, скрывающие, возможно, слишком мягкую, почти детскую линию рта, и глаза, которые без стекол казались беззащитными и близорукими. Литературный Париж уже знал его как автора одного романа — книги-сновидения, книги-миража о потерянном рае детства, о таинственном замке, скрытом в лесах, и о любви, которая всегда ускользает. Но тот Анри, который написал эту книгу, казалось, умирал сейчас в этой душной комнате, задыхаясь от невозможности дышать одним воздухом с наступающей эпохой железа.
И теперь он пытался работать над новым романом. Он брал перо, макал его в чернильницу, подносил к бумаге... и замирал. Слова не шли. Они казались мертвыми мухами, прилипшими к подоконнику. Метафоры рассыпались в прах. Сюжетные линии, которые раньше казались такими важными — тонкие переживания героев, оттенки чувств, игра света и тени, — теперь выглядели нелепо и жалко. Какое значение имеет тоска влюбленного юноши, когда за окном газетчики с бульвара Сен-Мишель срывают глотки, выкрикивая заголовки, от которых веет могильным холодом?
— Убийство Жореса! Ультиматум Германии! Мобилизация в России!
Эти слова вторгались в тишину кабинета, как удары булыжником в стекло. Анри чувствовал себя секретарем, фиксирующим распад мира. Он работал на богатого политика, он вращался в высших сферах, он знал расклады, но знание не приносило облегчения. Оно лишь усиливало чувство фатальности. Его жизнь, сотканная из тонких материй, из переписки с Жаком Ривьером, из мучительной любви к Ивонне, оказалась бумажным корабликом перед лицом надвигающегося стального дредноута истории.
Анри встал, его стул скрипнул, нарушив ватную тишину. Он подошел к зеркалу в платяном шкафу. Из амальгамы на него смотрел усталый мужчина в расстегнутой на груди рубашке, с шеей, мокрой от пота. Он провел рукой по лицу, чувствуя колючую щетину. Ему нужно было побриться, но даже это простое действие казалось бессмысленным. Зачем бриться приговоренному?
Первого августа, ровно в четыре часа пополудни, зазвонили колокола.
Это был не праздничный, переливчатый звон, созывающий прихожан к мессе. Это был набат. Токсин. Звук был тяжелым, бронзовым, ритмичным и страшным. Он бил по нервам, как молоток по наковальне, вколачивая в сознание одну-единственную мысль: «Началось».
Анри подошел к окну и выглянул сквозь щель в шторах. Улица внизу изменилась мгновенно. Люди застыли, словно в детской игре «море волнуется раз». Швейцар в синем фартуке, обычно ленивый и ворчливый, суетливо клеил на стену дома напротив белый плакат с перекрещенными трехцветными флагами. Клей блестел на солнце. Два слова, напечатанные жирным, черным, казенным шрифтом, были видны даже с третьего этажа, они врезались в глаза: «G;N;RALE MOBILISATION».
Анри отошел от окна. Внутри него наступила странная, ледяная тишина. Страх, который мучил его последние дни — липкий, нервный страх неопределенности, — исчез. Его место заняло чувство абсолютной, каменной фатальности. Книга жизни захлопнулась на полуслове. Страница загнута, но дочитать не суждено.
Он начал собираться. Это был не просто сбор чемодана; это был ритуал прощания с личностью. Ритуал самопогребения. Он собрал рукописи со стола. Листок к листку, глава к главе. Черновики, заметки, наброски. Он сложил их в ящик стола и запер на ключ. Ключ положил в карман жилета. Всё это уже в прошлом, будет покоиться здесь, в темноте и тишине. Теперь он сам стал персонажем.
Он открыл шкаф и достал свою форму. Форму лейтенанта запаса 288-го пехотного полка. От нее пахло нафталином, старым деревом и пылью. Этот запах, смешавшись с запахом пота в комнате, создал удушливый букет казармы.
Французская армия готовилась к войне 1914 года, глядя в зеркало 1870-го. Генералы, сидевшие в прохладных кабинетах, верили в «elan vital» — жизненный порыв, в атаку с развернутыми знаменами. Анри надевал на себя историю, не подозревая, что надевает саван.
Сначала — брюки. Знаменитые, проклятые pantalon rouge. Ярко-красные, цвета марены, цвета вызова. В то время как немцы переоделись в полевой серый («фельдграу»), сливающийся с землей, Франция решила одеть своих сыновей в мишени. Анри просунул ноги в штанины. Сукно было грубым, плотным, рассчитанным на зимние марши, а не на августовское пекло. Оно сразу начало колоть кожу, вызывая зуд. Он застегнул пуговицы. Штаны сидели плотно. В этой жаре они казались орудием пытки, испанским сапогом для всего тела. Но он натянул их. Это был символ. «Франция — это и есть красные штаны», — кричали депутаты в парламенте. Что ж, теперь Франции придется истекать кровью в цвет своих штанов, чтобы доказать правоту портных.
Затем — мундир. Темно-синий, с высокими фалдами, делающими фигуру стройной, но скованной. Анри надел сорочку, завязал галстук — нелепый атрибут гражданской жизни под военной формой — и накинул китель. Жесткий воротник-стойка мгновенно врезался в шею, натирая влажную от пота кожу. Он застегнул крючки. Дышать стало труднее. Золотые галуны лейтенанта на рукавах тускло блеснули в полумраке комнаты, как маленькие кандалы, обозначающие ранг.
Он надел ботинки. Новые, казенные, дубовые ботинки, подбитые железными гвоздями. Они были тяжелыми, неуклюжими. Когда он сделал шаг, они громко цокнули по паркету. Этот звук был чужим в квартире поэта.
Он взял кепи. Красный верх, синий околыш, золотой позумент. Оно село на голову плотно, сдавив виски, словно обруч. Кожаный козырек отбрасывал тень на глаза, пряча взгляд мечтателя и оставляя на виду только подбородок офицера.
Последний штрих — сабля. Тонкая полоска стали в никелированных ножнах. Бесполезная игрушка в век артиллерии. Анахронизм. Но он пристегнул её к поясу. Тяжесть холодного оружия на бедре изменила его походку, заставила выпрямиться, изменить центр тяжести. Он почувствовал себя марионеткой, которую дернули за нитку.
Анри снова посмотрел в зеркало. Долго, пристально. Писателя Алена-Фурнье больше не было. На него смотрел лейтенант Фурнье, командир взвода. Он выглядел как оловянный солдатик из детской коробки — красивый, яркий, нелепый и обреченный быть сломанным чьей-то грубой рукой. В этом отражении была трагедия: интеллигент, облаченный в костюм убийцы.
Он оглядел комнату в последний раз. Книги на полках — Рембо, Клодель, Пеги — стояли ровными рядами, как солдаты, которых он оставлял в тылу. Недопитая чашка кофе. Пыль, танцующая в луче света. Это был мир, который он любил. Мир нюансов. Мир тишины. Теперь он оставлял его ради мира шума, грубости и однозначности.
Он взял кожаный планшет с картами, револьвер в кобуре и вышел из квартиры. Поворот ключа в замке прозвучал как выстрел.
Он спускался по лестнице, и звук его подкованных сапог эхом отдавался в подъезде. Цок-цок-цок. Консьержка, мывшая пол на первом этаже, выпрямилась и посмотрела на него. В её глазах не было восхищения, только жалость.
— Уходите, месье Анри?
— Да, мадам. Ухожу.
Он вышел на улицу.
Париж изменился за один час так, словно прошли десятилетия. Город был охвачен лихорадкой, коллективным безумием. Зной никуда не делся, но теперь он был пропитан адреналином. Мужчины с чемоданами, узелками, деревянными сундучками спешили к вокзалам. Рабочие в кепках, буржуа в цилиндрах, студенты — все смешались в едином потоке. Женщины плакали, прижимая платки к лицам, дети бежали следом, не понимая, почему отцы уходят.
Автомобили гудели, пробиваясь сквозь толпу. Из открытых окон кафе неслась «Марсельеза», пьяная и фальшивая.
Анри шел сквозь эту толпу, не замечая её, словно он был призраком. Он был сосредоточен на своих физических ощущениях. Ему жали ботинки. Каждый шаг отдавался болью в пятке. Сукно мундира впитывало пот, становясь тяжелым, мокрым и пахнущим мокрой шерстью. Воротник душил, не давая повернуть голову. Сабля била по ноге.
Это был натурализм войны, начавшийся еще до первого выстрела. Дискомфорт. Неудобство. Подчинение тела неумолимой логике устава.
Он не чувствовал себя героем, жаждущим славы. Он не думал о реванше за Эльзас. Он шел как человек, который выполняет тяжелую, грязную, но неизбежную работу ассенизатора. В его голове не было мыслей о «На Берлин!». В его голове билась одна мысль, ритмичная, как стук его сапог: «Все кончено. Юность кончена. Большой Мольн больше никогда не найдет свой замок, потому что замок разбомбят, а принцессу изнасилуют мародеры».
Он остановился у киоска купить газету. Старуха-продавщица, похожая на сушеную мумию, посмотрела на его яркую форму, на его красные штаны, которые горели на солнце, как два факела, и вдруг перекрестила его дрожащей рукой.
— Да хранит вас Бог, мой лейтенант, — прошамкала она беззубым ртом. — Возвращайтесь.
Анри кивнул ей сухо, по-военному, приложив руку к козырьку. Он не верил, что Бог будет вмешиваться в то, что собираются сделать люди с помощью гаубиц и пулеметов. Это было дело механики, баллистики и рвущейся плоти. Бог остался в книгах, которые он запер в столе.
Он свернул газету, пахнущую свежей краской и ложью, и сунул её в карман. Он пошел дальше по бульвару Сен-Жермен, растворяясь в потоке таких же обреченных, ярких, потеющих людей. Он шел навстречу своей судьбе, и каждый шаг в этих тяжелых, неудобных ботинках отдалял его от литературы и приближал к той черте, где слова теряют смысл, уступая место хрипу, крови и грязи.
Глава 2
Путь на войну начался не с фанфар, а с унизительной, животной тесноты. Вокзал в Миранде, где формировался 288-й полк, превратился в кипящий котел, в котором индивидуальность человека вываривалась, оставляя лишь сухой остаток — солдата. Анри стоял на перроне, оглушенный свистками паровозов и криками унтер-офицеров, и смотрел, как его взвод грузится в вагоны. Это были те самые знаменитые французские теплушки, на бортах которых белой краской, словно приговор, было выведено: «Hommes 40, Chevaux 8» (Людей 40, Лошадей 8).
Офицерам полагалось ехать в классных вагонах, но в суматохе мобилизации границы размылись. Анри оказался зажат в купе с тремя другими лейтенантами и капитаном, но даже здесь воздух был спертым, тяжелым, пропитанным табачным дымом и тревогой. Поезд тронулся рывком, лязгнув сцепками так, словно стальной позвоночник состава хрустнул под тяжестью груза.
Поездка на восток стала первым актом погружения в физиологию войны. Жара августа не отступала. Солнце превратило вагоны в движущиеся печи. Анри расстегнул воротник мундира, чувствуя, как жесткая ткань, пропитавшаяся потом, натирает шею до красных полос. Он смотрел в окно, но пейзаж за стеклом — мирные виноградники, тополя, черепичные крыши — казался теперь плоской декорацией, нарисованной неумелым художником. Реальность сжалась до размеров купе, до стука колес, до запаха прокисшего вина из фляги соседа.
На остановках, когда поезд замирал посреди раскаленных полей, пропуская встречные составы с артиллерией, Анри выходил к своим людям. Солдаты — гасконские крестьяне, виноделы, пастухи — сидели в открытых дверях теплушек, свесив ноги в красных штанах. Они уже потеряли тот праздничный вид, который имели в казармах. Их лица блестели от жира и пота, мундиры были расстегнуты, многие сняли сапоги, проветривая отекшие ступни. Запах из вагонов бил в нос плотной волной: смесь «Капрала», чесночной колбасы, немытых тел и аммиачного духа мочи — туалетов не было, и солдаты оправлялись прямо на ходу или во время коротких стоянок, не стесняясь офицеров.
— Жарко, мой лейтенант, — сказал капрал Коломб, коренастый мужчина с лицом, похожим на печеную картофелину. Он держал в руке ломоть хлеба с салом, и жир тек по его пальцам. — В этой шерсти мы сваримся заживо, как раки.
— Берегите воду, — ответил Анри, стараясь, чтобы его голос звучал по-командирски сухо, хотя язык прилип к небу. — Мы не знаем, когда будет следующий колодец.
Он смотрел на этих людей и чувствовал пропасть между собой и ими. Они были грубыми, простыми, цельными в своем невежестве. Они шутили скабрезные шутки, рыгали, играли в карты засаленными колодами. Для них война была тяжелой работой, сродни уборке урожая, только опаснее. Для Анри она была метафизическим крахом. Но сейчас, глядя на их потные шеи и мозолистые руки, он понимал: именно эти грубые руки будут держать винтовки. Его интеллект, его тонкая душевная организация здесь не стоили и ломаного су: в цене была только выносливость мула.
Поезд полз на северо-восток двое суток. Это было время, вычеркнутое из жизни, время, проведенное в лимбе. Сон был урывками, в неудобных позах, под храп и стоны соседей. Голова Анри гудела от постоянной вибрации. Он пытался думать о «Коломбе Бланше», о своих героях, но они казались призраками. Единственной реальностью была жажда и зуд под шерстяным сукном.
Выгрузка произошла на станции в Лотарингии. Ночью. Темнота была наполнена хаосом: ржание лошадей, лязг разгружаемых повозок, ругань сержантов, лучи фонарей, выхватывающие из мрака испуганные лица.
— В колонну! Живее! — орали голоса.
Начался марш. Пеший переход к линии фронта. И это испытание оказалось страшнее, чем душный вагон.
Французская пехота шла пешком. Груз, который нес на себе солдат — le barda, — весил тридцать килограммов. Ранец с запасным бельем, одеяло, скатанное в трубку, котелок, лопата, патронные подсумки, винтовка Лебеля. Все это давило на плечи, тянуло к земле, врезалось ремнями в плоть. Анри, как офицер, нес меньше — планшет, револьвер, бинокль, — но и его ноги, привыкшие к парижским тротуарам, начали гореть через пять километров.
Дороги Лотарингии были покрыты толстым слоем белой известковой пыли. Тысячи ног, тысячи копыт, сотни колес взбили эту пыль в густое, удушливое облако. Она висела в воздухе, не оседая. Она проникала везде. Она забивала нос, скрипела на зубах, превращала слюну в грязную пасту. Лица солдат стали серыми, как маски. Ресницы, брови, усы — все было покрыто инеем пыли. Красные штаны, гордость республики, стали грязно-кирпичными.
Анри шел сбоку от колонны. Он задыхался. Воротник мундира, который еще в Париже казался элегантным, теперь душил его, как удавка. Пот тек по спине ручьем, пропитывая белье, китель, собираясь в складках одежды. В паху прело. Ноги в новых, жестких ботинках, подбитых гвоздями, превращались в сплошную боль. Он чувствовал, как на пятке наливается волдырь, как он лопается, и носок прилипает к ране. Но останавливаться было нельзя.
— Подтянись! Не растягиваться! — хрипел он, выплевывая пыль.
Мимо них, навстречу, двигался другой поток. Беженцы.
Это было первое, настоящее лицо войны. Не герои с плакатов, а вереница телег, запряженных клячами или волами, нагруженных узлами, перинами, клетками с курами. Женщины в черном, старики, дети с огромными, пустыми глазами. Они шли молча, глядя под ноги. От них пахло страхом и дорожной грязью.
Анри встретился взглядом со старухой, сидевшей на телеге поверх кучи тряпья. Ее лицо было похоже на печеное яблоко, и в нем было столько безнадежности, что Анри отвел глаза. Ему, защитнику, офицеру, было стыдно. Армия шла вперед, но народ уже бежал. Это означало, что где-то там, впереди, плотина прорвана.
Они шли день за днем. Солнце жарило немилосердно. Вода во флягах нагревалась и приобретала вкус металла и теплой гнили. Солдаты пили из придорожных канав, отгоняя зеленую ряску. Дисциплина держалась на инерции и страхе отстать. Люди падали на привалах, не снимая ранцев, и мгновенно засыпали, уткнувшись лицами в траву.
Анри научился спать на ходу. Это было странное состояние полубытия: ноги двигались сами по себе, задавая ритм, а сознание плавало в красном тумане усталости. Ему грезились парижские кафе, прохлада библиотеки, шелест страниц. Но потом сапог попадал в выбоину, и он просыпался, возвращаясь в мир пыли, пота и скрипа кожи.
К концу недели они приблизились к зоне боев. Звук изменился. К пению птиц и мычанию волов добавился новый, низкий тон — гул канонады. Он был похож на далекую грозу, но ритм его был механическим, нечеловеческим. Земля под ногами едва заметно вибрировала, словно жаловалась на боль.
— Это 75-миллиметровые, — сказал капитан, идущий рядом с Анри. Он был кадровым военным, с седыми усами. — Наши «малютки». А вон то, тяжелое уханье — это немецкие гаубицы. Крупповская сталь.
Анри слушал эту музыку смерти с замиранием сердца. Это было уже не абстрактное «начало войны», это была физическая близость уничтожения.
Они вошли в лес. Лес Сен-Реми или, может быть, другой — названия путались в голове. Здесь было прохладнее, но тревожнее. Тени деревьев казались зловещими. В лесу пахло не хвоей и грибами, а чем-то сладковатым и тошнотворным.
Анри увидел это первым. У обочины лежал труп лошади. Живот животного был вспорот, внутренности вывалились наружу и кишели мухами. Глаза были выклеваны птицами. Рядом валялось сломанное колесо от лафета. Запах разложения ударил в нос, как кулак. Анри сглотнул, борясь с позывом рвоты. Его желудок, пустой и сжавшийся, спазмировал.
Солдаты проходили мимо, отворачиваясь, закрывая носы рукавами. Шутки смолкли. Смеха больше не было. Было только тяжелое дыхание и шарканье сотен ног.
Наконец, они вышли к позициям. Это не были те окопы, которые позже станут символом этой войны — глубокие, укрепленные системы. В 1914 году война была маневренной. Позиции представляли собой наспех вырытые стрелковые ячейки — «лисьи норы», глубиной по пояс, вытянутые вдоль опушки леса или по гребню холма.
— Привал! Окопаться! — прозвучала команда.
Солдаты, изможденные маршем, повалились на землю. Но отдыхать было нельзя. Нужно было вгрызаться в грунт. Маленькие саперные лопатки звякнули о камни. Анри стоял, опираясь на саблю, и смотрел в бинокль на восток. Там, за полем, поросшим высокой пшеницей, виднелась темная полоса другого леса. Оттуда никто не стрелял. Там была тишина. Но эта тишина была обманчивой, напряженной, как натянутая струна.
Вечером принесли еду. Полевая кухня отстала, и солдатам раздали «обезьянье мясо» — консервированную солонину, жирную и пересоленную, и галеты, твердые, как кирпич. Анри сидел на земле, скрестив ноги, и жевал галету, размачивая её в вине. Он смотрел на свои руки. Они были черными от грязи, с обломанными ногтями. На пальце, которым он привык держать изящное перо, вздулась мозоль от револьверной рукояти.
Он достал блокнот. Хотел написать что-то, зафиксировать этот момент. Но слова не приходили. Все эпитеты казались фальшивыми. «Героический марш», «доблестные защитники» — все это была ложь. Была только пыль, боль в ногах, вонь немытых тел и страх, который поселился в животе холодным комком.
Рядом с ним сидел сержант Гийом, старый служака. Он курил трубку, и дым смешивался с вечерним туманом.
— Завтра начнется, лейтенант, — сказал он спокойно, как говорят о погоде. — Я чую их. Бошей. Они там.
Анри кивнул.
— Я готов, сержант.
— Никто не готов, — усмехнулся Гийом. — К этому нельзя быть готовым. Главное — не бежать. И не смотреть на кишки, если кого-то рядом накроет. Смотреть только вперед.
Ночь опустилась на позиции. Холодная, сырая августовская ночь. Анри завернулся в шинель, но дрожь пробирала до костей. Он лежал в неглубокой яме, пахнущей сырой землей и корнями, и смотрел на звезды. Они были теми же, что и в Париже, над Сеной. Но здесь они казались колючими и враждебными.
Он был лейтенантом Ален-Фурнье. Он был писателем. Он был влюбленным. Но все эти идентичности стерлись, превратились в пыль. Сейчас он был просто единицей, куском живой плоти в красных штанах, лежащим на пути стальной лавины. И он знал, что завтра, когда взойдет солнце, эта лавина двинется на него.
Глава 3
Утро 22 августа пришло не с восходом солнца, а с серым, липким туманом, который выполз из леса Сен-Реми и накрыл позиции французов мокрым одеялом. В этом тумане исчезли очертания деревьев, холмов и даже соседних взводов. Мир сузился до размеров стрелковой ячейки — неглубокой, сырой канавы, которую Анри и его люди выгрызли в каменистой почве Лотарингии за ночь.
Быт окопной войны, о котором не писали в газетах, обрушился на них всей своей примитивной тяжестью. Это была жизнь кротов, но кротов, лишенных уютных нор. Дно траншеи представляло собой месиво из глины и воды. Спать приходилось сидя или скрючившись, подложив под голову ранец, который давил на шею твердыми краями консервных банок. Шинель, пропитавшаяся влагой, стала тяжелой, как рыцарский доспех, и холодной, как саван. Она не грела, она вытягивала последнее тепло из тела.
Анри проснулся от озноба. Зубы стучали, челюсть свело. Он попытался размять затекшие ноги, но сапоги, промокшие во время марша и высохшие на ногах, стали каменными. Каждый шаг отдавался болью в стертых пятках. Он посмотрел на свои руки: они были серыми от въевшейся грязи, под ногтями чернела земля. Это были руки землекопа, а не писателя.
Завтрак был скудным и отвратительным. Холодный кофе, который каптенармус принес в бидонах, отдавал железом и грязной тряпкой. Галеты «pain de guerre» были настолько твердыми, что их приходилось колоть штыком. Солдаты жевали молча, угрюмо, глядя в туман. В их глазах уже не было той искры, что горела на вокзале в Миранде. Там была только тупая покорность скота, ожидающего удара.
Естественные потребности превратились в проблему. Вылезать из окопа было опасно — снайперы не дремали. Приходилось использовать пустые банки из-под консервов или просто мочиться в угол траншеи, стараясь, чтобы не потекло под ноги. Запах мочи смешивался с запахом сырой земли, табака и немытых тел, создавая тот уникальный, тошнотворный аромат фронта, который невозможно забыть.
К полудню туман начал редеть. Солнце, пробившись сквозь пелену, осветило поле перед ними. Это было красивое поле: волнующаяся пшеница, вкрапления красных маков и васильков. Идеальный пейзаж для импрессиониста. Но теперь эта красота была декорацией для убийства.
— Приготовиться! — команда прошла по цепи шепотом, но он был громче крика.
Враг был там, за полем, в кромке леса. Его не было видно, но его присутствие ощущалось физически, как давление атмосферного столба.
Первый выстрел прозвучал сухо и буднично, как треск ломающейся ветки. Пуля ударила в бруствер рядом с головой капрала Коломба, обдав его землей.
— Началось, — прошептал Анри, сжимая рукоять револьвера. Ладонь была влажной от пота.
А затем лес ожил. Он не просто застрелял — он зарычал. Немецкие пулеметы «Максим» открыли кинжальный огонь. Звук был похож на работу гигантской швейной машинки, прошивающей ткань реальности. Тррр-та-та-та! Пули свистели над головами, сбивали колосья, вгрызались в землю.
— В атаку! Вперед! За Францию! — раздался крик капитана.
Это был момент истины и момент безумия. Французская тактика требовала идти в атаку в полный рост, цепями, с примкнутыми штыками. Красные штаны, синие мундиры — яркие пятна на фоне желтой пшеницы. Идеальные мишени.
Анри вылез из окопа. Ноги не слушались, они были ватными. Он бежал, спотыкаясь, пригибаясь к земле, хотя устав требовал держать спину прямо. Вокруг него бежали его люди. Гасконцы. Крестьяне. Они кричали, чтобы заглушить страх.
Снаряды начали падать среди наступающих. Немецкая артиллерия работала с точностью метронома. Черные фонтаны земли и дыма взлетали в небо, разбрасывая комья глины и осколки.
Ударная волна сбила Анри с ног. Он упал лицом в пшеницу. В нос ударил запах пыли и сухой травы. Он поднял голову.
В десяти метрах от него разорвался снаряд. Там бежала группа солдат из его взвода. Теперь их не было. Была воронка. И были куски. Анри увидел оторванную руку, все еще сжимающую винтовку. Она лежала отдельно, как забытый предмет. Увидел ногу в красном штанине, торчащую из земли под неестественным углом.
Крови было много. Она была яркой, алой, намного ярче, чем штаны. Она впитывалась в сухую землю медленно.
Крики раненых пробивались сквозь грохот канонады. Это были не героические стоны. Это был визг. Животный, пронзительный визг людей, которым больно и страшно.
— Maman! — кричал кто-то совсем рядом.
Анри пополз вперед. Он не мог встать. Пули стригли колосья прямо над его головой. Он видел, как пули попадают в тела. Звук попадания был глухим, чавкающим — шлепок кулаком по мокрому мясу.
Человек, бежавший справа, вдруг остановился, словно наткнулся на невидимую стену. Его голова дернулась назад, каска слетела. Он упал на колени, а потом повалился на бок. Из его лба хлестала струя крови. Анри видел его глаза — открытые, удивленные, стекленеющие на глазах.
Они не дошли до леса. Атака захлебнулась. Огонь был слишком плотным. Это была не война людей, это была война машин. Мясо против стали. Сталь побеждала.
— Отходить! Назад! — команда была едва слышна.
Отступление было хаотичным. Люди ползли, перекатывались, бежали, сгорбившись. Анри полз, волоча за собой планшет. Его мундир был в грязи и зелени. Он потерял кепи. Очки разбились, и он видел мир размытым, пятнистым.
Он свалился обратно в свою ячейку, тяжело дыша. Легкие горели огнем. Сердце колотилось так, что казалось, ребра треснут. Он был жив. Он ощупал себя. Руки, ноги, живот. Цел. Только царапина на щеке от ветки или осколка камня.
Рядом с ним свалился сержант Гийом. Старый служака был бледен, его руки тряслись.
— Это бойня, лейтенант, — прохрипел он, сплевывая грязную слюну. — Это не война. Это бойня.
Анри посмотрел на поле. Пшеница была примята, словно после града. Среди колосьев лежали сине-красные бугорки. Некоторые шевелились. Раненые пытались ползти назад.
Снайперы добивали их. Методично. Бах... бах... бах. После каждого выстрела один из бугорков затихал.
Это был урок натурализма, который Анри усвоил мгновенно. Смерть не была возвышенной. Она была грязной, болезненной и унизительной. Человек превращался в объект. В мешок с костями. В пятно на пейзаже.
Вечером, когда стемнело, они собирали раненых. Те, кого удалось вытащить. Это была страшная работа. Люди кричали, когда их трогали. У кого-то кишки вывалились наружу, и их приходилось придерживать руками. У кого-то была раздроблена нога, и она висела на лоскуте кожи. Запах крови, кала и рвоты стоял в траншее такой густой, что его можно было резать ножом.
Анри помогал перевязывать. У него не было медицинского образования, но он рвал индивидуальные пакеты зубами и мотал бинты. Его руки были липкими от чужой крови. Он смотрел в лица солдат. В них не было ничего, кроме боли.
Один из них, тот самый капрал Коломб, лежал на дне окопа. У него была пробита грудь. Он дышал с хрипом, изо рта шла розовая пена.
— Лейтенант... — прошептал он. — Пить...
Анри поднес флягу к его губам. Коломб сделал глоток и закашлялся. Кровь брызнула на мундир Анри.
— Холодно... — сказал Коломб. — Почему так холодно... август...
Он умер через минуту. Его глаза остались открытыми, глядя в звездное небо.
Анри закрыл ему глаза. Он чувствовал опустошение. Абсолютную, звенящую пустоту. Где тот Бог, который должен был хранить их? Где смысл в этой смерти? Крестьянин, который должен был собирать виноград, умер в грязи, захлебнувшись собственной кровью, ради чего? Ради того, чтобы линия на карте сдвинулась на сто метров?
Ночью Анри не спал. Он сидел в углу траншеи, сжимая в руке бесполезный револьвер. Он смотрел на поле, где среди трупов бродили мародеры — свои и чужие, собирая патроны и сапоги. Он слушал стоны тех, кого не смогли забрать.
Он достал блокнот. Хотел записать. Но рука не слушалась. Слова казались предательством. Как можно описать этот ужас словами? «Смерть», «боль», «кровь» — эти слова были слишком гладкими, слишком литературными. Они не передавали запаха. Не передавали хруста костей.
Он просто сидел и смотрел в темноту. И в этой темноте он видел не сюжеты из книг, не лица близких, а оторванную руку в пшенице. И он знал, что этот образ останется с ним навсегда. Если и выживет...
Глава 4
Дни после первой атаки слились в единую, вязкую массу, лишенную четких границ. Время на фронте перестало измеряться часами или сутками; оно мерилось промежутками между обстрелами, сменами караула и приходами обоза с провизией. Жизнь сузилась до размеров траншеи — узкого шрама на теле земли, где человек превращался в земноводное, в крота, в существо, чьим единственным стремлением было зарыться поглубже.
Августовская жара сменилась дождями. Небо над Лотарингией затянуло низкими, свинцовыми тучами, которые, казалось, цеплялись брюхом за верхушки обгоревших деревьев. Дождь шел не переставая — мелкий, нудный, пронизывающий. Он превратил дно траншеи в ручей, несущий глиняную взвесь, щепки, окурки и обрывки бинтов.
Быт окопной жизни, лишенный всякого героического налета, стал главной реальностью. Анри, лейтенант Фурнье, научился существовать в этом мире, где комфорт был забытым словом из словаря мертвых языков. Его мундир, некогда щегольской, превратился в жесткий панцирь из грязи и сукна. Красные штаны потемнели, став цвета запекшейся крови, что было даже кстати — меньше привлекали внимание снайперов.
Утро начиналось не с рассвета, а с озноба. Просыпаясь в сырой нише, вырытой в стене траншеи, Анри первым делом ощущал холод, проникающий сквозь шинель. Зубы стучали, тело ныло от неудобной позы. Он садился, пытаясь размять затекшие мышцы, и чувствовал, как влажное сукно прилипает к коже.
Гигиена стала абстракцией. Воды едва хватало для питья, о мытье не могло быть и речи. Лица солдат покрылись коркой грязи и щетины. Руки, которыми они брали хлеб, были черными, с траурной каймой под ногтями. Запах в траншее стоял невыносимый — смесь пота, мокрой шерсти, табака, хлорки, которой посыпали отхожие места, и сладковатого духа разложения, доносившегося с «ничейной земли».
Этот запах пропитывал все. Еду, одежду, волосы. Анри казалось, что он пропитал даже его мысли.
Еда была топливом, не более. Остывший кофе, похожий на мутную жижу. Галеты, о которые можно сломать зубы. Консервированная говядина — «singe» (обезьяна), как называли её солдаты, — жирная, волокнистая, вызывающая изжогу. Анри ел механически, глядя в одну точку. Он видел, как его люди едят так же — тупо, жадно, вытирая жирные пальцы о штаны. В этом процессе не было ничего человеческого, только животное насыщение.
Но самым страшным врагом были не голод и не холод. Вши. Они появились внезапно и сразу в огромном количестве. «Тото», как их называли. Они жили в швах одежды, в складках белья. Их укусы вызывали нестерпимый зуд, который сводил с ума. Солдаты сидели в траншеях, расстегнув мундиры, и яростно скребли кожу, раздирая её до крови. В свободные минуты они устраивали «охоту» — снимали рубахи и давили паразитов ногтями. Характерный треск лопающихся хитиновых оболочек стал привычным звуком окопного быта.
Анри тоже охотился. Он сидел, сгорбившись, и методично уничтожал серых тварей, ползающих по его офицерскому белью. В эти моменты он чувствовал глубочайшее унижение. Он, интеллектуал, писатель, человек духа, был низведен до состояния примата, выискивающего блох. Его тело стало колонией для паразитов. Это было доказательством того, что природа безразлична к рангам и талантам. Для вши нет разницы между кожей крестьянина и кожей поэта.
Свободное время, когда не стреляли и не заставляли копать, было заполнено тяжелым, липким ожиданием. Разговоров почти не было. Слова потеряли смысл. О чем говорить? О доме? Это было больно. О войне? Это было бессмысленно. Солдаты сидели, курили, смотрели в пустоту. Их глаза были пустыми, как окна разрушенных домов. Взгляд «на тысячу ярдов» — расфокусированный, направленный сквозь предметы.
Анри пытался писать. Он доставал свой блокнот, огрызок карандаша. Но фразы не складывались. Метафоры казались фальшивыми. Как описать цвет разложившегося лица? Как передать звук, с которым пуля входит в мягкие ткани? Язык литературы был создан для описания жизни, а здесь царила анти-жизнь.
Он просто фиксировал факты. Сухо, протокольно.
«25 августа. Дождь. Траншею залило. Откачивали воду касками. Сержант Дюбуа убит снайпером — пуля в глаз. Похоронить не можем, слишком сильный обстрел. Тело лежит на бруствере, накрытое плащ-палаткой. Мы едим рядом с ним».
«27 августа. Ночная тревога. Ложная. Нервы у всех на пределе. Рядовой Мартен плакал во сне, звал мать. Утром нашел у себя в сапоге крысу. Она прогрызла голенище. Крысы здесь огромные, жирные. Они едят трупы. Мы едим консервы. Круговорот мяса».
Пейзаж перед траншеей менялся с каждым днем. Артиллерия перепахивала землю, превращая поля в лунный ландшафт. Деревья, еще недавно зеленые, теперь стояли черными скелетами, лишенными ветвей. Воронки заполнялись водой, в которой плавал мусор войны: обрывки амуниции, сломанные винтовки, куски тел.
Трупы на «ничейной земле» раздувались, чернели. Ветер доносил запах. Это был запах сладковатый, приторный, вызывающий мгновенную тошноту. Анри научился дышать ртом, чтобы не чувствовать его. Но вкус этого запаха оседал на языке.
Он часто думал о смерти. Не как о трагедии, а как о физическом процессе. Вот лежит человек. Он дышит, думает, боится. Удар металла — и он превращается в объект. В кучу органики, которая начинает гнить. Куда девается то, что делало его человеком? Душа, мысли, любовь? Неужели все это исчезает мгновенно, как выключенный свет?
Эта мысль ужасала его своей простотой. Война доказала материальность мира. Дух был хрупок, зависим от целостности тела. Пробей легкое — и дух выйдет со свистом, оставив после себя лишь кусок мяса.
Иногда он смотрел на немецкие позиции. Темная полоса леса, бугры земли. Там сидели такие же люди. Они тоже кормили вшей, тоже мерзли, тоже боялись. Они не были монстрами. Они были зеркальным отражением. Но между ними и Анри лежала полоса отчуждения, которую нельзя было пересечь. Только пуля могла преодолеть это расстояние.
Анри чувствовал, как внутри него растет холодное равнодушие. Эмпатия, сострадание — эти чувства атрофировались, как ненужные органы. Когда рядом падал убитый, первой мыслью было не «Бедняга!», а «Слава богу, не я». Потом приходила мысль практическая: «Надо забрать патроны». Это был инстинкт выживания, который подавлял все остальное.
Однажды он увидел цветок. Обычный цветочек, выросший на краю бруствера, прямо из мешка с песком. Яркое, чистое пятно цвета среди серо-коричневой грязи. Анри долго смотрел на него. Этот цветок казался чудом. Невозможным нарушением законов войны.
Он хотел сорвать его. Спрятать в блокнот. Сохранить как напоминание о красоте. Но потом передумал. Цветок был живым. Если сорвать — он умрет. Пусть живет. Пусть цветет над этой могилой мира.
В тот же вечер цветочек срезало осколком снаряда...
* * *
Бои стали рутиной. Короткие перестрелки, минометные налеты. Смерть приходила буднично. Человек шел за водой — и падал с простреленной головой. Чистил винтовку — и разлетался на куски от прямого попадания мины. Никакого пафоса. Никаких последних слов. Просто выбывание из строя.
Анри смотрел на своих солдат. Они изменились. Исчезли личности. Остались функции. Пулеметчик. Подносчик патронов. Наблюдатель. Лица стали одинаковыми — серыми, заросшими, с потухшими глазами. Они двигались экономно, говорили мало. Они стали частью ландшафта, как камни или пни.
И он сам стал таким же. Он перестал быть писателем. Он стал лейтенантом, единицей командования. Его задачей было не творить, а управлять расходом человеческого материала. Посылать людей в дозор, зная, что они могут не вернуться. Проверять посты. Писать рапорты о потерях.
«Лейтенант Фурнье, — думал он о себе в третьем лице. — Механизм, работающий на смеси кофе и страха. Срок годности неизвестен».
В одну из ночей, когда дождь лил особенно сильно, он сидел в блиндаже при свете огарка свечи. Вода капала с потолка, собираясь в лужу на земляном полу. Кап-кап-кап. Как часы, отсчитывающие уходящее время.
Он достал фотографию Ивонны. Она была спрятана в нагрудном кармане, завернутая в промасленную бумагу. Девушка в светлом платье, в шляпке с цветами. Лицо из другой жизни. Из другого века.
Он смотрел на фото и пытался вызвать в себе чувство любви. Тоску. Нежность. Но он ничего не чувствовал. Фотография была просто куском картона с черно-белым изображением. Связь прервалась. Тот мир, где существовала Ивонна, перестал быть реальным. Реальностью была только грязь, вонь и мокрые сапоги.
Это было самым страшным открытием. Война не просто убивала тела. Она убивала прошлое. Она стирала память, заменяя её бесконечным настоящим моментом выживания. Анри понял, что даже если он вернется, он никогда не сможет вернуться туда. В тот сад. К той девушке. Тот Анри умер где-то на дороге между Мирандом и Верденом.
Он спрятал фото обратно. Задул свечу. Темнота навалилась плотным грузом. В темноте слышалось дыхание спящих солдат, шорох крыс и далекий гул фронта.
Анри закрыл глаза. Сна не было. Было только забытье, черная яма, в которую он проваливался, чтобы на несколько часов перестать быть. Перестать чувствовать холод. Перестать ждать смерти. Просто исчезнуть. До следующего рассвета, который снова принесет серый свет и запах гниения...
Глава 5
Сентябрь 1914 года принес не облегчение, а новую волну отчаяния. Фронт, который казался застывшим в хрупком равновесии, внезапно пришел в движение. Битва на Марне, «чудо», о котором трубили газеты в Париже, здесь, в лесах Лотарингии, отозвалась эхом панических приказов и бессмысленных маневров. Полк Анри перебрасывали с места на место, затыкая дыры в обороне, бросая в контратаки, которые захлебывались через сто метров.
Они шли через лес Сен-Реми. Лес этот, казавшийся на карте просто зеленым пятном, на деле оказался лабиринтом смерти. Деревья стояли густо, переплетаясь ветвями, создавая вечный полумрак. Под ногами хрустел валежник, скрывая мины-растяжки. Воздух был пропитан сыростью, грибным духом и запахом пороха, который оседал на листьях горькой пылью.
Солдаты шли молча, гуськом. Их красные штаны, уже давно ставшие бурыми от грязи, мелькали среди стволов. Лица осунулись, глаза запали. Усталость превратила людей в автоматов. Они спали на ходу, ели на ходу, умирали на ходу.
Анри шел во главе взвода. Он чувствовал, как с каждым шагом внутри него нарастает странное, звенящее напряжение. Это было предчувствие. Не страх, а именно знание. Знание того, что развязка близка.
— Лейтенант, — шепнул сержант Гийом, идущий следом. — Лес... он как будто слушает.
Анри кивнул. Лес действительно слушал. Тишина была неестественной. Птицы давно улетели, распуганные канонадой. Остались только вороны, которые каркали хрипло и злорадно, перелетая с ветки на ветку, сопровождая колонну, как почетный эскорт мародеров.
Они вышли на опушку. Впереди лежала дорога, ведущая к холму, поросшему кустарником. На карте эта высота была обозначена как «Кот-де-Мёз» (Les ;parges) или что-то в этом роде. Важная тактическая точка. Тот, кто владел холмом, контролировал дорогу на Верден.
— Окопаться! — скомандовал капитан.
Солдаты с глухим ворчанием начали рыть землю. Грунт был каменистым, корни мешали. Лопаты звякали о камни, высекая искры.
Дни потянулись чередой серых будней. Обстрелы, дозоры, чистка оружия. Анри жил в состоянии отупения. Он перестал думать о будущем. Будущего не было. Было только «сейчас» — сырая яма, банка консервов, вши.
Иногда, в минуты затишья, он доставал блокнот. Но писать было нечего. Все слова казались ложью. «Слава», «Родина», «Победа» — эти слова принадлежали другому миру. Здесь были другие слова: «Грязь», «Кровь», «Дерьмо». И они не требовали записи. Они были написаны на каждом лице...
* * *
Двадцатого сентября погода испортилась окончательно. Небо прорвало. Дождь лил сплошной стеной, смывая остатки лета. Траншеи превратились в каналы. Вода доходила до колен. Солдаты стояли в этой ледяной жиже, дрожа, синие от холода. Шинели намокли и весили, казалось, тонну.
Анри сидел в своем блиндаже — норе, накрытой плащ-палаткой. Вода капала ему на плечо. Кап-кап-кап. Он смотрел на карту. Линия фронта была изломанной, красной чертой, похожей на кардиограмму умирающего.
— Мой лейтенант, — в палатку заглянул вестовой. С него текла вода. — Вас вызывает капитан. Срочно.
Анри встал, поправил портупею. Он знал, что это значит. «Срочно» на войне означало «плохо».
Штаб батальона располагался в полуразрушенном доме лесника, в километре от передовой. Анри шел под дождем, скользя по грязи. Ветки хлестали его по лицу. Он не чувствовал боли. Кожа онемела.
В доме пахло мокрой шерстью и дешевым табаком. Капитан сидел за столом, освещенным керосиновой лампой. Он был бледен, под глазами залегли черные круги.
— Фурнье, — сказал он, не поднимая глаз от карты. — Садитесь.
Анри сел на ящик.
— Ситуация дерьмовая, — сказал капитан прямо. — Немцы готовят прорыв. Разведка докладывает о движении крупных сил в секторе Сен-Реми. Но мы не знаем точно, где. Нам нужны «языки». Нам нужно знать, что они затевают.
Он поднял глаза на Анри. В них была усталость и... вина?
— Вы поведете разведку, Фурнье. Ваш взвод. Задача: проникнуть в лес, установить контакт с противником, выявить огневые точки. И, если повезет, взять пленного.
Анри молчал. Он смотрел на карту. Лес Сен-Реми был заштрихован зеленым. Это была черная дыра. Оттуда никто не возвращался без потерь.
— Это приказ, капитан?
— Это приказ, лейтенант. Выходим завтра на рассвете. Двадцать второго сентября.
Анри встал.
— Слушаюсь.
— Фурнье, — окликнул его капитан, когда он уже был у двери. — Будьте осторожны. Вы... вы хороший офицер. И хороший писатель. Не хотелось бы, чтобы Франция потеряла вас обоих.
Анри усмехнулся. Улыбка вышла кривой.
— Писатель умер в августе, капитан. Остался только офицер.
Он вышел в ночь. Дождь все лил.
Вернувшись к своим, Анри собрал сержантов. Гийом слушал приказ, нахмурив седые брови.
— В лес? — переспросил он. — Это верная гибель, лейтенант. Там немцев как блох на собаке. И они знают лес лучше нас.
— У нас нет выбора, Гийом. Готовьте людей. Возьмите добровольцев. Тех, у кого еще остались силы. И патроны. Много патронов.
Остаток ночи прошел в лихорадочных сборах. Чистили оружие, проверяли гранаты. Лица солдат были суровыми, замкнутыми. Никто не шутил. Все понимали: это билет в один конец. Разведка боем — это эвфемизм для «смерти ради информации».
Анри сидел в своем углу. Он достал письмо, которое начал писать матери неделю назад, но так и не закончил.
«...мы стоим в лесу. Здесь красиво, если не смотреть под ноги. Я думаю о вас. О доме. О том, как пахнет хлеб...»
Он скомкал листок. Хлеб. Какой к черту хлеб? Здесь пахло только гнилью. Он бросил комок бумаги в лужу.
Он достал фотографию Ивонны. Последний раз. В тусклом свете спички её лицо казалось призрачным. Она улыбалась. Улыбалась из того мира, где не убивают.
— Прощай, — прошептал он.
Он не чувствовал любви. Он чувствовал только сожаление. Сожаление о том, что жизнь оказалась такой короткой и такой бессмысленной. Как писатель, он искал потерянное чудо. Лейтенант Фурнье нашел безымянную могилу.
Он убрал фото. Проверил револьвер. Барабан был полон. Шесть патронов. Пять для немцев, один... на всякий случай.
Рассвет 22 сентября был туманным. Молочная пелена скрывала лес, превращая деревья в призрачные силуэты. Было тихо. Слишком тихо.
— Пора, — сказал Анри.
Он поднялся. Его люди — двадцать человек, отобранных из остатков взвода — встали следом. Грязные, мокрые, уставшие. Но готовые идти за ним. Не ради Франции. Ради него. Ради того, что они были одной стаей.
Они перелезли через бруствер и двинулись в сторону леса. Туман глотал их одного за другим. Анри шел первым, сжимая в руке револьвер. Его сердце билось ровно, сильно. Страха не было. Была ледяная ясность.
Он знал, что идет навстречу своей судьбе. И он знал, что эта судьба носит серую немецкую шинель и каску с пикой...
Глава 6
Лес Сен-Реми встретил их не тишиной, а плотным, ватным безмолвием, которое, казалось, поглощало даже стук собственного сердца. Это был не тот лес, что описывают в пасторальных романах — пронизанный солнцем, пахнущий смолой и свободой. Это был лес-склеп, лес-ловушка. Старые буки, чьи стволы были покрыты лишаем и мхом цвета запекшейся плесени, стояли так близко друг к другу, что их кроны сплетались в сплошной, непроницаемый полог, отсекающий небо. Внизу царили вечные сумерки, серые и влажные, в которых человеческий глаз терял способность оценивать расстояние.
Анри шел первым. Его сапоги, отяжелевшие от налипшей глины, утопали в толстом слое перегноя — смеси опавшей листвы, гниющих веток и прошлогодней травы. Каждый шаг сопровождался влажным, чавкающим звуком, который в этой тишине казался оглушительным. Земля под ногами была зыбкой, ненадежной; она дышала сыростью, источая запах грибницы и мокрой земли, запах, который странным образом напоминал запах свежевырытой могилы.
Взвод двигался за ним бесформенной, растянутой гусеницей. Красные штаны солдат, потерявшие свою вызывающую яркость под слоем грязи, теперь напоминали куски сырого мяса, мелькающие среди зелени. Люди шли, сгорбившись под тяжестью ранцев, опустив головы, глядя только под ноги, чтобы не споткнуться о выпирающие корни, похожие на окостеневшие жилы земли.
Туман, стелющийся между деревьями, не рассеивался, а сгущался, превращаясь в молочную взвесь. Он оседал на сукне шинелей миллионами микроскопических капель, пропитывая шерсть, делая одежду тяжелой и холодной. Анри чувствовал, как влага проникает сквозь мундир, сквозь белье, касаясь кожи липкими пальцами. Пенсне запотевало каждые две минуты; он протирал стекла пальцем, оставляя грязные разводы, и мир перед ним превращался в акварельное пятно, лишенное четких контуров.
Ориентироваться было невозможно. Карта, которую Анри держал в руке, превратилась в бесполезный кусок мокрой бумаги. Нарисованные на ней просеки и тропы не имели ничего общего с этим хаосом бурелома и кустарника. Лес был аморфным, он менялся с каждым шагом, водя их кругами, запутывая, издеваясь над их попытками сохранить прямую линию движения. Компас вел себя как сумасшедший: стрелка плясала, реагируя не на магнитный полюс, а, казалось, на залежи железа, скрытые где-то впереди — железа немецких пушек.
— Лейтенант, — прошелестел сзади голос сержанта. — Мы идем в никуда.
Анри не ответил. Он знал это. Но остановиться означало признать поражение перед стихией. Они должны были идти. Задача была — найти контакт. И лес вел их к этому контакту с неумолимостью воронки, засасывающей воду.
Вдруг лес изменился. Подлесок стал гуще. Колючий кустарник, похожий на проволочные заграждения, рвал одежду, царапал руки. Шипы впивались в сукно, удерживая, не пуская. Солдаты продирались сквозь заросли с глухим ворчанием, треск ломаемых веток разносился далеко вокруг.
Анри остановился, подняв руку. Ему показалось, что впереди, в разрыве тумана, мелькнуло что-то неестественно правильной формы. Прямая линия среди хаоса кривых ветвей.
Он прищурился. Серый цвет. Не цвет коры, не цвет камня. Цвет «фельдграу».
В ту же секунду лес, который до этого лишь дышал сыростью, выдохнул огнем.
Это не было похоже на начало сражения. Не было ни криков, ни сигналов трубы. Просто воздух мгновенно уплотнился, разорванный десятками сверхзвуковых щелчков. Стволы деревьев вокруг Анри брызнули щепками. Кора разлеталась, как шрапнель. Листья посыпались сверху дождем, срезанные невидимой косой.
Звук выстрелов пришел с опозданием на долю секунды — сухой, трескучий, раскатистый треск, словно кто-то рвал гигантское полотно.
— Залечь! — крика Анри никто не услышал, он утонул в грохоте, но солдаты и так упали, повинуясь инстинкту.
Анри рухнул в мох, зарываясь лицом в прелую листву. Запах гнили ударил в нос с новой силой. Он чувствовал животом вибрацию земли. Пули свистели над головой, вгрызались в землю рядом с ним, взбивая фонтанчики черного перегноя. Чвак. Чвак. Чвак. Звук вхождения металла в мягкую почву был тошнотворно физиологичным.
Он поднял голову, пытаясь оценить обстановку. Видимость была нулевой. Туман, смешанный с пороховым дымом, создал непроницаемую завесу. В этой мути вспыхивали короткие, злые огоньки дульных вспышек. Они были везде. Впереди, слева, справа.
«Клещи, — подумал Анри отстраненно, словно решая тактическую задачу в классе. — Классическая засада. Огневой мешок».
Слева от него кто-то вскрикнул. Коротко, сдавленно, как животное, попавшее в капкан. Анри повернул голову. Рядовой, чьего имени он не мог вспомнить, лежал на боку, подтянув колени к животу. Его руки скребли мох. На синей шинели, в районе лопатки, расплывалось темное пятно. Он не пытался перевязаться, он просто скреб землю, ломая ногти, пытаясь зарыться, исчезнуть, стать землей.
Анри вытащил револьвер. Тяжесть оружия в руке немного успокоила дрожь. Он выстрелил в сторону вспышек. Раз, другой. Это было бессмысленно — стрелять в туман, в лес, в пустоту. Но это было действие. Действие противопоставлялось параличу страха.
Ответный огонь усилился. Немцы били прицельно, экономно, но часто. Они не видели французов, но они знали, где те лежат. Они прочесывали кустарник, метр за метром.
— Пулемет! — выдохнул кто-то рядом.
Характерный, лающий звук немецкого пулемета перекрыл винтовочную трескотню. Пули начали стричь кусты, срезая ветки на уровне колена. Анри вжался в землю так сильно, что ему показалось, будто ребра треснут. Он чувствовал себя жуком, которого пытаются раздавить пальцем.
Сквозь грохот пробивался другой звук — крики раненых. Они не были героическими. Люди выли, скулили, хрипели. Этот хор боли был самым страшным в симфонии леса. Он лишал воли. Он напоминал о том, что тело — это просто мешок с жидкостью, который легко проткнуть.
Анри видел, как сержант Гийом пытается организовать оборону. Старик полз от солдата к солдату, что-то кричал, толкал их. Его лицо было серым, покрытым грязью и копотью. Вдруг Гийом дернулся, словно наткнулся на невидимую преграду. Его голова мотнулась назад, кепи слетело. Он медленно, неестественно медленно осел на землю, лицом вперед. Крови не было видно, только маленькая дырочка во лбу, черная на серой коже.
Смерть сержанта стала сигналом к распаду. Та невидимая нить дисциплины, что связывала людей в единый организм, лопнула. Солдаты перестали быть взводом. Они стали одиночками, запертыми в зеленом аду. Кто-то бросил винтовку и пополз назад, извиваясь ужом. Кто-то просто лежал, закрыв голову руками, и ждал конца.
Анри понял, что управление потеряно. Он больше не командир. Он — такая же мишень, только в офицерских галунах.
Он пополз вперед, к небольшому углублению за корнями вывороченного дерева. Там можно было укрыться. Грязь набивалась в рукава, в воротник. Револьвер стал скользким от потной ладони и влаги.
Добравшись до укрытия, он перевернулся на спину, чтобы перезарядить оружие. Сверху, сквозь редкие просветы в кронах, падало несколько лучей света. Слабых, рассеянных, но чистых. В этом свете медленно, плавно кружились листья, сбитые пулями. Желтые, красные листья. Они падали на грязные шинели, на лица мертвых, на оружие. Это было красиво. Чудовищно, неуместно красиво. Природа продолжала свой цикл увядания, безразличная к тому, что под деревьями люди убивают друг друга.
Щелк. Барабан на месте. Анри снова перевернулся на живот и выглянул.
Немцы пошли в атаку.
Они появились из тумана без криков «Ура», без суеты. Серые фигуры, вырастающие из серого воздуха. Они шли, слегка пригнувшись, держа винтовки с примкнутыми штыками перед собой. Их лица были скрыты тенями касок. Они казались не людьми, а механизмами, частью леса, ожившими деревьями, пришедшими покарать чужаков.
Их было много. Они двигались цепью, методично добивая раненых, проверяя кусты. Анри видел, как один из немцев наклонился над лежащим французским солдатом, короткое движение штыком — и пошел дальше. Никакой злобы. Просто работа. Зачистка территории.
Анри выстрелил. Немецкая фигура качнулась, но не упала. Ответный выстрел ударил в корень дерева перед лицом Анри, засыпав глаза трухой.
Он протер глаза рукавом.
Они были близко. Двадцать метров. Пятнадцать.
Анри огляделся. Вокруг него лежали его люди. Тела в синем и красном. Неподвижные бугорки. Живых осталось мало. Он слышал редкие выстрелы слева и справа — последние конвульсии сопротивления.
Он был зажат. Сзади — стена колючего кустарника, через который не пробраться быстро. Спереди — серая цепь.
Он почувствовал странное опустошение. Страх ушел, сменившись тяжелой, свинцовой усталостью. Ему захотелось просто закрыть глаза и уснуть. Уснуть здесь, на этом мху, под шорох падающих листьев. Пусть все закончится. Пусть этот бесконечный марш, эта боль в ногах, этот запах пота и страха исчезнут.
Но тело сопротивлялось. Рука сама подняла револьвер. Палец лег на спуск.
Немецкий солдат вышел прямо на него. Молодой парень, почти мальчишка, с пушком на верхней губе. Его глаза, голубые и широко раскрытые, встретились с глазами Анри. В них было удивление. Он увидел офицера.
Они смотрели друг на друга долю секунды. Время растянулось. Анри видел, как палец немца нажимает на спуск. Видел, как расширяется зрачок черного ствола.
Он выстрелил первым.
Немец охнул, выронил винтовку и схватился за плечо. Он упал на колени, глядя на Анри с обидой, как ребенок, которого толкнули в игре.
Но за ним уже шел другой. Огромный, бородатый, в грязной шинели. Он не остановился. Он просто перешагнул через своего товарища и занес приклад.
У Анри кончились патроны. Щелк. Боек ударил по пустой гильзе.
Это был конец. Натуралистичный, грязный, неизбежный. Никаких последних слов. Никаких красивых жестов. Только грязь, лес и темная фигура, заслоняющая небо.
Анри успел только сжаться, инстинктивно закрывая голову руками, ожидая удара, который погасит свет. Вокруг шумел лес, равнодушный свидетель, впитывающий кровь в свои вечные мхи...
Глава 7
Мир сузился до размеров крошечной поляны, окруженной стеной из буков, чья кора напоминала застывшую серую лаву. Звуки боя, еще минуту назад раздиравшие уши, вдруг отдалились, став глухими и нереальными, словно доносились из-под толщи воды. Остался только стук собственного сердца — тяжелый, аритмичный набат, отдающийся в висках, и хриплое дыхание, вырывающееся из груди вместе с облачками пара.
Анри лежал на спине, вжимаясь лопатками в сырой мох. Он не помнил, как упал. Удар приклада, которого он ждал, так и не последовал, или, быть может, сознание милосердно стерло этот момент из памяти. Он просто обнаружил себя здесь, на дне зеленого колодца, глядящим вверх, в просветы крон, где сквозь рваные клочья тумана пробивалось бледное, равнодушное осеннее небо.
Тело казалось чужим. Оно было тяжелым, инертным, словно набитый мокрым песком мешок. Боль приходила волнами — тупая, пульсирующая боль где-то в боку и острая, жгучая — в ноге. Он попытался пошевелить пальцами левой руки, но они не слушались, лежали в грязи, скрюченные, как корни. Правая рука все еще сжимала револьвер, но пальцы онемели и не могли разжать рукоять.
Вокруг него лежали другие. Тела в синих шинелях и красных штанах. Рядовой Дюпон, уткнувшийся лицом в землю, словно пытался спрятаться от мира. Сержант Гийом, лежащий навзничь, с открытыми, остекленевшими глазами, в которых отражались верхушки деревьев. Они были неподвижны. Они стали частью леса, частью пейзажа, элементами натюрморта, написанного кровью и грязью.
Немцы прошли мимо. Анри слышал их шаги — тяжелые, уверенные, удаляющиеся. Хруст веток, тихие команды на чужом, лающем языке. Они не стали добивать всех. Они просто перешагнули через «мусор» войны и пошли дальше, преследовать тех, кто еще мог бежать. Для них этот бой закончился. Для Анри он перешел в финальную фазу — фазу одиночества.
Тишина возвращалась в лес Сен-Реми. Но это была не тишина покоя. Это была тишина после катастрофы. В ней слышался шорох падающих листьев, жужжание жирной мухи, севшей на рукав мундира, и далекий, едва слышный стон кого-то из раненых, спрятавшегося в кустах.
Анри попытался приподняться, но мир качнулся и поплыл. Перед глазами заплясали черные точки. Он снова упал на спину.
Мысли текли медленно, вязко. Он не думал о тактике, о полке, о Франции. Эти понятия потеряли смысл. Он думал о вещах простых и осязаемых. О холоде, который пробирался под одежду, сковывая мышцы. О жажде, которая сушила горло так, что язык прилипал к небу. О запахе. Запах сырой земли, смешанный с металлическим запахом крови, был вездесущим. Он забивал нос, вызывая тошноту.
Его взгляд упал на куст папоротника, растущий рядом с его головой. Листья были резными, зелеными, с капельками росы. На одном из листьев сидел жук. Маленький, блестящий жук с переливающимся панцирем. Он полз медленно, деловито, шевеля усиками. Анри смотрел на него с завороженным вниманием. Этот жук был живым. Он был совершенным. Он не знал о войне. Для него этот лист был целой вселенной, а капля росы — океаном.
Внезапно Анри охватило чувство глубокой, щемящей зависти к этому насекомому. Жук просто жил. А он, Анри, человек, написавший книгу, которую читал Париж, человек, знавший латынь и греческий, человек, умевший любить и страдать, лежал здесь, превращаясь в кусок органики, и ничего не мог изменить.
«Странно, — подумал он. — Я умираю. Это должно быть страшно. Но это не страшно. Это... скучно. И грязно».
Он вспомнил Ивонну. Образ девушки возник перед ним не как яркая картинка, а как выцветшая фотография. Он пытался вспомнить звук её голоса, тепло её руки, но память выдавала только статику. Белое платье. Соломенная шляпка. Солнечный луч на волосах. Это было красиво, но это было мертво. Это принадлежало прошлому, которое отрезали от него хирургическим ножом войны.
«Я так и не дописал роман, — мелькнула мысль. — Он остался в столе. Никто не узнает, чем все закончилось. Герои так и застынут в ожидании, в подвешенном состоянии. Как я сейчас».
Боль в боку усилилась. Он почувствовал, как что-то теплое и липкое течет по коже под рубашкой. Кровь. Жизнь вытекала из него по капле, впитываясь в сукно мундира, в мох, в землю Лотарингии. Он становился легче. Тело теряло вес, теряло плотность.
Солнце начало садиться. Свет в лесу изменился. Серые сумерки сменились синими, затем фиолетовыми. Тени удлинились, слились в единый мрак. Лес стал похож на готический собор, где колоннами служили стволы деревьев, а сводом — сплетенные ветви.
Анри почувствовал, как холод подступает к сердцу. Пальцы ног онемели. Руки стали чужими. Он попытался пошевелить ими, чтобы согреться, но сигнал от мозга не дошел до мышц. Связь прерывалась.
Вдруг в тишине леса раздался звук. Шаги.
Кто-то шел. Медленно, осторожно, раздвигая ветки.
Анри скосил глаза. Из кустов вышла фигура. Это был немец. Санитар. На рукаве у него была повязка с красным крестом. Он был без оружия, только сумка через плечо.
Немец остановился, оглядывая поляну. Он увидел тела. Увидел Анри.
Он подошел ближе. Присел на корточки. Его лицо было усталым, грязным, заросшим щетиной. В глазах не было вражды. Только профессиональная оценка.
Немец потрогал шею Анри, ища пульс. Его пальцы были теплыми, шершавыми.
— Kaputt, — тихо сказал он сам себе.
Он достал из сумки флягу. Приподнял голову Анри и влил ему в рот немного воды. Вода была теплой, с привкусом металла, но она показалась Анри нектаром. Он жадно глотнул, закашлялся.
Немец вытер ему губы грязным платком.
— Schlafe, Kamerad, — прошептал он. — Спи, товарищ. Война для тебя кончилась.
Он встал и пошел дальше, к другим телам, искать тех, кого еще можно спасти. Анри смотрел ему вслед. Он не чувствовал благодарности. Он чувствовал только удивление. Враг дал ему воды. Враг назвал его товарищем. Это было абсурдно. Это разрушало всю логику войны, всю эту ненависть, которую в них вбивали месяцами.
Значит, всё это было зря? Все эти марши, атаки, крики? Все сводилось к глотку воды из рук человека в серой шинели?
Темнота сгущалась. Лес исчез. Осталось только небо в прорывах листвы. Там зажглась первая звезда. Яркая, холодная, равнодушная. Она смотрела вниз, на этот лес, на эти тела, с высоты миллионов световых лет. Для нее война была лишь мгновенной вспышкой, микроскопическим возмущением на поверхности маленькой планеты.
Анри почувствовал, как его сознание начинает отслаиваться от тела. Он видел себя со стороны: маленькая фигурка в грязном синем мундире и красных штанах, лежащая в позе эмбриона среди корней. Он видел свои руки, сжимающие пустой револьвер. Видел свое лицо — бледное, спокойное, с полуоткрытым ртом.
«Странно, — подумал он. — Я вижу. Но глаз моих уже нет».
Воспоминания хлынули потоком. Не о войне. О детстве. Запах школьного мела. Скрип половиц в доме родителей. Вкус яблок в саду. Шелест страниц любимой книги. Все это вернулось, яркое, живое, настоящее. Оно вытеснило боль, вытеснило холод.
Он снова был в Утерянном поместье. Ворота были открыты. В окнах горел свет. Играла музыка — тихая, печальная мелодия фортепиано. Ивонна стояла на крыльце и махала ему рукой.
— Анри! — звала она. — Иди сюда! Мы ждали тебя!
Он шагнул ей навстречу. Ноги были легкими. Он не чувствовал усталости. Он шел по гравию аллеи, и гравий хрустел под ногами. Хруст. Хруст.
— Я иду, — ответил он. — Я нашел дорогу.
Реальность моргнула в последний раз. Лес Сен-Реми, немецкий санитар, боль, холод — все это свернулось в точку и погасло. Остался только свет в окнах замка. Свет, который становился все ярче, все теплее, пока не заполнил собой все пространство...
* * *
Лейтенант Анри Альбан-Фурнье, в прошлом писатель, перестал существовать в материальном мире 22 сентября 1914 года. Его тело осталось лежать в лесу, среди мха и папоротников, чтобы стать частью земли, которую он пытался защитить. Его последний сюжет был дописан угасающим сознанием в момент перехода. И в этом романе не было войны. В нем была только возвращенная юность и вечный покой.
Лес шумел под порывом ветра. Листья посыпались на лицо мертвого офицера, укрывая его, пряча от глаз мира. Природа приняла его обратно в свое лоно, без церемоний и речей, просто и буднично, как принимает любое упавшее дерево.
Свидетельство о публикации №226012100567