Идеальный солипсизм

В усадьбе судьи Белоярова зажглись свечи. Поздний сентябрьский вечер застыл за окнами, словно кто-то остановил часы природы. Трое сидели в кабинете, обитом темным сукном: хозяин дома, его племянник Глеб и доктор Забелин, приехавший из губернского города два месяца назад и оставшийся здесь будто приросший.
— Вы неправы, Петр Захарович, — произнес судья, не отрывая взгляда от догоравшей в камине головешки. — Сны — это случайность, игра мозга. Не более.
— Случайность? — Доктор улыбнулся сухо. — А разве случайность не есть лишь неузнанный порядок?
Глеб молчал. Он был молод, ему недавно исполнилось двадцать четыре, но лицо его уже носило отпечаток какой-то всеведущей отрешенности. Весь вечер он чертил что-то в записной книжке, не участвуя в разговоре.
— Вот вы, например, — продолжал Забелин, — верите ли, что сновидение может предсказать событие?
Судья поморщился.
— Я верю в закон. А всё остальное — суеверие.
Доктор повернулся к племяннику:
— А вы, Глеб Васильевич?
Тот ответил, не поднимая глаз:
— Я не знаю, что такое сон. Но последние недели один и тот же человек является мне каждую ночь. Толкователь.
Воцарилась тишина. Даже судья отложил трубку.
— Толкователь? — переспросил Забелин.
— Так я его называю. Он стоит у меня в комнате и говорит. Объясняет то, чего я не понимаю днем. Вещи, слова. Людей. Он показывает мне их изнанку. Я просыпаюсь и записываю, а утром перечитываю — и все верно. Словно кто-то знает обо всех больше меня самого.
— Чепуха, — буркнул судья. — Тебе просто нужно меньше сидеть над книгами.
Но Забелин наклонился вперед с интересом:
— Опишите его.
— Он... невысок ростом. Носит старомодный сюртук, какие носили в позапрошлом столетии. Лица я не вижу — оно всегда в тени. Но голос... голос я слышу отчетливо. Он тих и настойчив. Он никогда не торопится. Будто у него в запасе вечность.
— И что он вам толкует? — судья не скрывал насмешки.
Глеб закрыл книжку.
— Он говорит, что все люди — иносказания. Что мы понимаем друг друга неверно, потому что принимаем слова за сущности. А надо слушать не слова, а то, что скрыто за ними. Каждый человек — тайнопись. Каждый поступок — шифр.
— Господи, какая чушь, — Белояров встал, чтобы налить себе вина. — Глеб, ты начитался этих новых философов. Мистика какая-то.
Доктор не отрывал взгляда от юноши:
— А как давно это началось?
— С того дня, как я увидел Дарью.
Имя прозвучало как удар колокола. Судья замер с графином в руке. Забелин кивнул, словно получил подтверждение какой-то догадки.
Дарья была воспитанницей в доме Белоярова — сирота, которую покойная жена судьи взяла на попечение пятнадцать лет назад. Росла она тихой, немного отстраненной девушкой. У нее были серые глаза и манера смотреть мимо собеседника, точно видя что-то за его спиной. Глеб знал ее с детства, но прежде она не производила на него впечатления. Однако два месяца назад, вернувшись из столицы после окончания курса в университете, он увидел ее словно впервые.
Она стояла в саду под грушей и читала. Он окликнул ее, она подняла голову — и в этот миг что-то переменилось навсегда. Он не мог бы объяснить что. Просто взгляд ее показался ему зеркалом, в котором отразилось нечто, чего он прежде не знал о себе.
С тех пор он не находил покоя.
Глеб помнил тот июльский полдень. Он нашел Дарью в беседке, она распутывала клубок шерсти, нить запуталась безнадежно.
— Позвольте, — он потянулся к узлу. — Здесь нужно просто разрезать.
Она отдернула руки, словно он занес нож над живым существом.
— Нельзя резать, Глеб Васильевич. Если разрезать, нить прервется. Нужно найти начало.
— Но это займет часы!
— Время не имеет значения, когда ищешь исток.
Он ушел раздраженным, не понимая ее упрямства. А ночью пришел Толкователь. Он стоял у окна и медленно разматывал бесконечный бинт.
— Ты хотел решить проблему силой, — сказал он тихо. — Ты видишь узел, она видит путь. Ты хочешь результата, она бережет целостность. Ты — нож, она — нить. Не режь то, что должно быть распутано.
Днем пытался заговорить с ней, но слова получались пустыми. Ночью являлся Толкователь и объяснял: "Ты не понимаешь ее языка. Она говорит молчанием. Научись читать паузы".
— И так каждую ночь, — голос Глеба дрогнул. — Он объясняет мне то, чего я не понимаю днем. Вещи, слова. Людей...
— Дарья уехала, — напомнил судья жестко. — Месяц назад. К своей тетке в Калугу. И слава богу.
— Не уехала, — возразил Глеб тихо. — Она здесь.
— Что ты несешь?!
— Она здесь. Толкователь показал мне. Она в доме. В западном флигеле, который вы велели запереть.
Судья побагровел.
— Прекрати немедленно! Это бред!
Но доктор Забелин поднялся. Лицо его оставалось бесстрастным, но в движениях появилась какая-то напряженная сосредоточенность.
— Покажите мне эти сны, — сказал он Глебу. — Покажите, что именно говорит вам этот Толкователь.
Глеб протянул ему записную книжку.
Забелин читал молча, страницу за страницей. Потом поднял глаза:
— Петр Захарович. Где Дарья Сергеевна?
— Я же сказал — в Калуге!
— Нет. Она здесь. И она больна. Смертельно больна.
Тишина обрушилась на комнату, как обвал.
— Вы... вы оба сошли с ума, — прохрипел судья.
— Откройте флигель, — спокойно потребовал доктор. — Или я вызову полицию.

Когда Забелин потребовал ключи, Белояров не побледнел. Он налил себе вина, рука его была тверда.
— Вы забываетесь, лекарь. — Он усмехнулся, глядя на свет сквозь рубин в перстне. — Полиция? В моем уезде? Исправник обедает у меня по четвергам. Вы обвините меня в чем? В том, что я берегу покой больной родственницы? Я уничтожу вашу практику в губернии одним письмом.
Забелин медленно снял очки и протер стекла платком.
— Возможно. Но письмо, которое я отправил вчера в Медицинскую коллегию в Петербург с описанием симптомов "неизвестной больной" и просьбой о консилиуме, уже в пути. Почта ушла утром. Если я не дам отбой телеграфом завтра...
Судья застыл. Звон хрусталя, когда он ставил бокал, показался оглушительным.
— Вы дьявол, — прошипел он и швырнул связку ключей на стол.
В западном флигеле пахло лекарствами. В маленькой комнате на узкой кровати лежала Дарья — бледная, исхудавшая, почти призрачная. Над ней склонилась старая ключница.
— Господи, — выдохнул Глеб.
Судья стоял в дверях, лицо его превратилось в маску.
— Она... она заболела. Я не мог допустить скандала. Врачи сказали — чахотка. Я хотел уберечь ее от пересудов, от позора...
— Вы хотели уберечь себя, — отрезал Забелин. — От неудобных вопросов. От наследства, которое должна была получить она по завещанию вашей жены.
Глеб не слушал их. Он опустился на колени возле кровати. Дарья открыла глаза.
— Глеб, — прошептала она. — Ты пришел.
— Я видел тебя. Каждую ночь. Толкователь показывал мне.
Она слабо улыбнулась:
— Не Толкователь. Я. Это я приходила к тебе. Я не умею говорить. Но я умею являться в снах. Старая ключница научила меня, когда я была маленькой. Она из тех, кто знает.
— Ведьминские сказки! — взорвался судья.
Но доктор уже осматривал Дарью. Лицо его оставалось непроницаемым.
— Чахотка, — констатировал он. — Но не смертельная. Еще не смертельная. Если начать лечение сейчас.
Три недели Дарья провела между жизнью и смертью. Доктор Забелин не отходил от нее. Глеб сидел рядом днями и ночами. Судья бродил по дому, как потерянный, и однажды ночью признался племяннику:
— Я боялся. Боялся, что если она умрет в доме, начнутся расспросы. Боялся осуждения. И прятал ее, как тайный стыд.
Глеб не ответил. Он смотрел на спящую Дарью.
Толкователь больше не являлся. Зато когда девушка открывала глаза, Глеб видел в них ответы на вопросы, которых еще не успел задать.
Однажды, когда она уже могла сидеть, опершись на подушки, он спросил:
— Как ты делала это? Как приходила ко мне?
Она задумалась:
— Я просто думала о тебе перед сном. Очень сильно. И представляла, что стою рядом и объясняю тебе все, что ты хочешь знать. Я всегда видела тебя насквозь, Глеб. С самого детства. Ты искал смысла во всем. А я знала: смысл — не в словах. Он в том, что между ними.
— Но почему твой образ стал мужским? Почему Толкователь?
— Не знаю. Может, ты не мог принять, что женщина объясняет тебе мир. Может, твой ум переодел меня, чтобы поверить.
Доктор Забелин, заставший их за этим разговором, усмехнулся:
— Вы оба заблуждаетесь. Никто никуда не приходил. Глеб, ваше сознание само построило фигуру Толкователя из обрывков тревоги, из смутных подозрений, которые вы не осознавали днем. Сновидение — лишь работа разума, который ночью разбирает дневной хаос. Вы догадывались, что Дарья в доме. Ваш ум знал, но не говорил вам. А сон — говорил.
— Но как он мог знать, что она в западном флигеле? — возразил Глеб.
— Скрип половиц. Звук шагов ключницы, которую вы слышали, не замечая. Запах лекарств, который чуяли, не осознавая. Мозг собирает приметы, как следователь. И выносит приговор во сне.
Дарья слушала молча. Потом тихо проговорила:
— Пусть так. Но я все равно любила его. И зову до сих пор. Днем — молча. Ночью — через сны. Разве это меняет что-то?
Доктор не нашелся с ответом.

В ноябре Дарья встала. Судья Белояров сделал ее наследницей и публично попросил прощения. Глеб и Дарья обвенчались тихо, в сельской церкви.
В ночь после венчания Глеб проснулся и увидел возле кровати знакомую фигуру в старомодном сюртуке. Толкователь стоял неподвижно, лицо его по-прежнему тонуло в тени.
— Ты вернулся, — прошептал Глеб.
— Я никогда не уходил, — ответил тот. — Я — часть тебя. Или часть ее. Или часть того, что между вами. Разве это важно? Я здесь, пока ты ищешь смысл. Пока ты не веришь очевидному.
— Кто ты?
— Я — твое сомнение. Твоя вера. Твоя потребность в объяснении. Я — зеркало, в котором ты видишь не себя, а то, что скрыто. Я — толкователь. Но толкую я не мир. Я толкую тебя самого.
Глеб хотел спросить еще, но фигура растаяла, как утренний туман.
Рядом сонно пошевелилась Дарья.
— Опять он? — спросила она сквозь сон.
— Да.
— Ну и пусть. Спи.
Глеб обнял ее и закрыл глаза.

Снег лег рано, укрыв усадьбу плотным саваном, и мир стал черно-белым, графичным, лишенным полутонов.
Толкователь ушел. Казалось бы — живи и радуйся. Тайна раскрыта, любимая женщина рядом, она спасена. Но Глеб чувствовал себя так, словно оглох.
Раньше каждый жест Дарьи был иероглифом, который он с упоением расшифровывал. Теперь она просто жила: вставала, расчесывала волосы, звенела ключами от кладовой, говорила с приказчиком о ценах на овес.
— Ты счастлив? — спрашивала она за вечерним чаем.
— Да, — отвечал Глеб.
И это была ложь. Он не был счастлив. Он был растерян. Он смотрел на нее и не понимал. Раньше, глядя на ее опущенные ресницы, он (с помощью Толкователя) знал: это печаль о невозможности выразить душу. Теперь он видел просто опущенные ресницы. Или усталость. Или скуку.
Мир стал плоским. Лишенный комментария, он потерял глубину.
Дарья же, напротив, словно налилась земной силой. Болезнь выжгла в ней эфирную восприимчивость. Она стала хозяйкой — спокойной, чуть суховатой, властной. Она уволила проворовавшегося кучера, пересчитала запасы вина, велела перебить материей мебель в гостиной.
Глеб с ужасом ловил себя на мысли, что эта земная женщина ему незнакома. Он любил ту, другую — призрачную, говорящую молчанием. А эта говорила о дровах.
— О чем ты думаешь? — спросила она однажды, заметив его остекленевший взгляд.
— Я пытаюсь понять, что ты имеешь в виду, — машинально ответил Глеб.
— Я имею в виду то, что сказала. Крыша в амбаре течет. Глеб, перестань искать дно там, где лужа.
Это прозвучало как пощечина.
Неделю спустя приехал доктор Забелин. Он не выглядел напуганным, но в нем появилась какая-то нервическая дерганность. Он много курил и избегал смотреть Дарье в глаза.
Они сидели в кабинете Глеба.
— Я привез вам ваши записи, — Забелин положил на стол тетрадь с расшифровками снов. — Я изучил их. Как врач, как... наблюдатель.
— И что? — Глеб равнодушно перелистал страницы. — Диагноз подтвердился? Нервная экзальтация?
— Есть одна деталь, — доктор потер переносицу, словно очки ему жали. — Помните сон от третьего сентября? Вы записали слова Толкователя: "Лекарство — в яде, но доза записана на обороте иконы".
— Помню. Бред.
— Я тоже так думал. Но вчера я разбирал бумаги покойного отца Дарьи, которые хранились в архиве опекунского совета. Он умер от передозировки наперстянки. Он лечил сердце. Рецепт был записан на обороте маленькой иконы святого Пантелеймона, которую он носил с собой. Эту икону положили с ним в гроб пятнадцать лет назад.
В кабинете стало очень тихо. Слышно было только, как в печи трещит полено.
— Вы могли видеть эту икону? — спросил Забелин тихо. — В детстве?
— Нет. Я приехал сюда, когда Дарья уже жила здесь сиротой.
— Дарья могла знать?
— Ей было четыре года, когда он умер.
Забелин кивнул, глядя в окно на падающий снег.
— Значит, это невозможно объяснить памятью. Остается два варианта. Либо случайное совпадение, вероятность которого ничтожна. Либо...
— Либо что?
— Либо информация существует вне нас. Как радиоволны. И ваш мозг — или ваш "Толкователь" — умеет настраиваться на эту частоту.
Глеб почувствовал странное, извращенное облегчение. Значит, чудо было. Значит, он не просто сумасшедший.
— Зачем вы мне это говорите? — спросил он.
— Потому что я завидую, — вдруг зло усмехнулся доктор. — Я всю жизнь резал трупы, чтобы найти душу, и не нашел ничего, кроме кишок. А вы... вы просто спите и достаете оттуда рецепты мертвецов. Берегите этот дар, Глеб.
Когда Забелин уехал, Глеб пошел в спальню. Дарья уже спала. Он сел в кресло у кровати и долго смотрел на нее.
Она дышала ровно, спокойно. Закрытая. Непрочитанная книга на неизвестном языке.
Отчаяние накрыло его волной. Он понял, что не может жить с ней просто так. Ему нужен посредник. Ему нужен переводчик.
Глеб закрыл глаза и сосредоточился. Он вызывал в памяти образ: бордовый сюртук, тень вместо лица, тихий голос. Он звал его, как наркоман зовет дилера. "Приди. Объясни мне ее. Объясни мне меня. Сделай этот мир снова значимым".
Тишина. Только тиканье часов.
— Ну же, — прошептал Глеб.
Никого.
И тогда он начал говорить сам. Вслух. Изменяя голос, делая его высоким, низким, подражая интонациям того, кого больше не было.
— Она спит, потому что бодрствование для нее — маска, — произнес Глеб в пустоту комнаты чужим голосом. — Ее равнодушие — это щит. Она боится твоей тьмы, поэтому окружила себя вещами.
Он открыл глаза. Комната была пуста. Это говорил он сам. Он знал это.
Но ему стало легче.
Дарья пошевелилась во сне и пробормотала что-то неразборчивое.
Глеб наклонился к ней.
— Слушай, — прошептал он своим "новым" голосом, обращаясь не к ней, а к самому себе. — Слушай, что скрыто за ее вздохом. Я объясню тебе.
В зеркале напротив отразился только он сам — бледный, с горящими глазами, сидящий у постели жены. Но Глеб уже не смотрел в зеркало. Он начал толковать. И с каждым словом, придуманным им самим, пропасть между ним и реальностью становилась всё глубже, но зато в этой пропасти снова было уютно.
Он нашел способ вернуть чудо. Нужно было просто сойти с ума окончательно.

Зима перевалила за середину. Снега намело столько, что усадьба казалась островом, отрезанным от мира.
В доме началась странная жизнь. Слуги шептались по углам, косясь на кабинет барина, откуда по ночам доносились приглушенные голоса. Иногда один — страстный, вопрошающий. Иногда другой — сухой, ровный, дидактический.
Дарья перестала спать. Она лежала с открытыми глазами, слушая, как за стеной ее муж разговаривает с пустотой. Сначала она пыталась входить, заставала его сидящим в кресле перед пустым стулом, с воспаленными глазами.
— С кем ты говоришь? — спрашивала она.
— Я думаю вслух, — отвечал он, отводя взгляд. — Это метод. Диалектика.
Но однажды, в февральскую метель, она не выдержала. Она вошла тихо, без стука. Глеб стоял у окна, глядя в темноту. Он не заметил ее.
— Она пуста, — говорил он тем самым чужим, скрежещущим голосом. — Ты наполнил ее своим смыслом, как кувшин вином. Но вино выпито. Осталась глина.
Потом он помолчал и ответил сам себе, своим обычным, умоляющим тоном:
— Но я люблю ее. Я помню тот сад. Я помню тайну в ее глазах.
И снова чужой голос, вырывающийся из его же горла:
— Тайну придумал я. Ты любил мое отражение в ее зрачках. Ты любил свой текст, написанный на ее коже. А теперь текст стерт. Осталась баба, которая печется о дровах.
Дарья кашлянула.
Глеб обернулся резко, как пойманный вор. На секунду на его лице еще держалась маска высокомерного всезнания — маска Толкователя, но она тут же сползла, обнажив испуг и стыд.
— Ты слышала... — прошептал он.
— Все слышала, — она стояла бледная, но спокойная тем страшным спокойствием, которое бывает перед казнью. — Значит, я глина? Кувшин?
— Нет, Даша, ты не поняла, это... это метафора... это спор с самим собой...
— Хватит! — она подошла к нему вплотную. — Хватит врать. Ты не споришь с собой. Ты прячешься от меня.
Она взяла его за плечи, заглядывая в глаза.
— Глеб, посмотри на меня. Не на символ. Не на загадку. На меня. Я здесь. Я живая. Я боюсь, я устаю, я хочу тепла. Я не иероглиф. Почему тебе этого мало?
Он смотрел на нее и чувствовал, как внутри поднимается раздражение. Ее лицо было слишком... очевидным. Слишком понятным. Морщинка у рта. Запах розового мыла. Теплая ладонь. В этом не было никакой трансцендентности.
— Потому что мало, — вырвалось у него. — Просто быть — это мало, Дарья. Животные просто есть. Камни просто есть. Человек должен значить.
— Значить для кого? Для тебя?
— Для вечности! — крикнул он. — Без толкования мы — пыль! Без смысла мы — случайный набор клеток. Я спас тебя тогда, потому что увидел в тебе смысл. А теперь ты его убиваешь своей... своей обыденностью.
Дарья отступила на шаг.
— Ты спас не меня, — сказала она тихо. — Ты спас свою фантазию. А меня ты даже не знаешь. И никогда не хотел узнать.
Она повернулась и вышла.
Утром ее не было.
Она уехала не к тетке в Калугу, как когда-то. Она уехала совсем. Приказчик сказал, что барыня велела заложить сани на рассвете и уехала на станцию. Оставила записку.
Глеб развернул листок. Там было всего три слова:
"Я не текст".
Он стоял в пустой зале, сжимая записку. И ждал боли. Ждал отчаяния. Но вместо этого почувствовал... облегчение.
Огромное, светлое, ледяное облегчение.
Помеха исчезла. Раздражающий фактор реальности, который вечно не совпадал с идеальным образом, был устранен.
Глеб вернулся в кабинет. Задернул шторы, чтобы день не мешал. Сел в кресло. Напротив поставил пустой стул.
— Ты был прав, — сказал он в пустоту.
И сам же ответил себе из этой пустоты — голосом Толкователя, который теперь звучал громче, увереннее, чем когда-либо:
— Конечно. Теперь мы одни. Теперь ничто не мешает нам постигать суть. Она ушла, чтобы стать вечной. В памяти она будет совершенной. В реальности она была ошибкой.
Глеб улыбнулся. Он взял перо и открыл чистую страницу.
— Пиши, — скомандовал Толкователь его же устами. — Глава первая. О природе предательства как высшей форме верности себе.

*   *   *

Через полгода доктор Забелин заехал в усадьбу. Он был проездом и решил проведать бывшего пациента, хотя слухи до него доходили странные.
Дверь открыл старый слуга, выглядевший напуганным.
— Барин не принимают, — прошептал он. — Они... работают.
— Я врач, — отодвинул его Забелин.
Он прошел в кабинет. Там было темно, окна были забиты досками. Горели десятки свечей.
Глеб сидел за столом, заваленным рукописями. Он страшно исхудал, оброс бородой, глаза сверкали лихорадочным блеском.
— Глеб Васильевич?
Тот поднял голову. Он смотрел на доктора, но не узнавал его.
— Тише, — прошептал Глеб. — Он диктует.
— Кто?
— Толкователь. Мы пишем Энциклопедию Смыслов. Мы уже разобрали букву "А". Абрикос. Алмаз. Ад.
Забелин подошел ближе. Он взял со стола один из листов.
Там, убористым почерком, было написано одно и то же слово. Тысячи раз.
"Дарья. Дарья. Дарья. Дарья..."
И между этими словами, мелким шрифтом, приписки другим почерком: "Пустота. Небытие. Ошибка. Мираж".
— Глеб, — тихо позвал доктор. — Дарьи нет. Она вышла замуж за инженера в Туле. У нее ребенок.
Глеб засмеялся ужасным смехом, от которого у Забелина поползли мурашки.
— Врет, — сказал Глеб голосом Толкователя, глядя сквозь доктора. — Она здесь. Она превратилась в слово. Это лучшее, что могло с ней случиться. Теперь она бессмертна.
Забелин положил лист на стол и попятился к двери. Он понял, что здесь лечить нечего. Здесь нет болезни. Здесь есть завершенная философия. Идеальный солипсизм.
Он вышел на крыльцо, вдохнул полной грудью весенний воздух, пахнущий талым снегом и навозом. Здесь была жизнь: грязная, бессмысленная, великолепная жизнь.
А за заколоченными окнами Глеб продолжал писать, окончательно растворившись в своем диалоге с тем, кого никогда не было, но кто стал для него реальнее всего мира.
Победа духа над материей была полной. И чудовищной.

Конец


Рецензии