Ноктюрн Ларсена
Посмертная выставка Сигизмунда Ларсена была организована под высоким покровительством Ее Превосходительства госпожи Ингрид Пороховской, знаменитой блитванской поэтессы, заслуженного и действительного члена блитванской Академии наук и искусств, супруги Кристиана Пороховского, которая, откровенно говоря, и основала Академию, уговорив своего супруга обеспечить для этого культурного дела необходимые кредиты в рамках бюджета и подарить Академии дворец графа Торвальдсена, графа с семнадцатью титулами (последний – et Silva Blithuanica), чтобы блитванские бессмертные имели, таким образом, возможность работать и творить в достойных, несомненно европейских условиях. Перед академическим парком два фонтана, освещенных зелеными фонарями, журчанием своих бьющих вверх магических зеленовато-прозрачных струй придавали всей картине фантастическое сияние, в то время как процессия отборнейшей блитванской элиты поднималась по широкой мраморной лестнице к монументальной колоннаде в стиле ампир, сквозь которую оранжевыми потоками разливался свет роскошных светильников из вестибюля, украшенного этим вечером огромными и дорогими фламандскими гобеленами. Как таинственное знамение гиперборейской и панкарабалтийской миссии столь милой всем Блитвы, в вестибюле Академии стояла (в образе таинственной калифорнийской мисс Долорес) Золотая Блитва, увенчанная лаврами Афина Паллада, подаренная Академии ее первым президентом, гениальным скульптором Романом Раевским, который нынче вечером предстал здесь в шитом золотом академическом фраке со всеми орденами, играя в церемонии встречи Высокой Покровительницы роль хозяина этого бессмертного Дома. За спиной Романа Раевского стояла группа из одиннадцати академиков в новеньких фраках для бессмертных, в шляпах-двууголках и со шпагами, а по главной лестнице справа и слева выстроились академические лакеи в туфлях, белых чулках и напудренных париках, усатые и плохо выбритые дикари, напоминающие статистов в «Травиате». Все бессмертные были в сборе, в том числе самый авторитетный – зодчий собора Святого Павла Блитванского Блитхауэр-Блитванский, супруг Ариадны Вознесенской, нового колоратурного блитванского соловья; а также нумизмат с моноклем, граф Торвальдсен де Палатинск, де Холцэкспорт (1), де Свенска K.G.F., и т. д., и т. д., и de Silva Blithuanica, затем историк-культуролог Ванини-Скьявоне, который от имени и по поручению кардинала Армстронга недавно за границей обнаружил и купил для академической коллекции в качестве подарка кардинала одну работу Джованни Гуальтьери (2) и одну картину Чимабуэ (3), да еще и Мадонну Пьетро Ваннуччи, прозванного Перуджино (4). Между двенадцатью лакеями в ливреях совсем темного кофейного цвета и двенадцатью бессмертными в бархатисто-серых фраках, в величественном сочетании лака, золота, драгоценностей, муарового шелка и глазета на целую голову возвышался Его Преосвященство кардинал Армстронг в сопровождении своего личного секретаря, монсеньора и трижды доктора наук Лупис-Маснова. Кардинал Армстронг в своей фиолетовой сутане выделялся среди всех остальных господ необычайной стройностью, худобой, да, именно – аскетическим постным видом, своей лысой готической головой, орлиным носом и чувственными, мясистыми, почти по-негритянски толстыми губами. На добрую голову возвышаясь над присутствующими, стоя на огромных крестьянских ножищах, как памятник самому себе, этот человек протягивал присутствующим великолепную, мягкую, холеную руку для поцелуя с натренированной естественностью искусного актера, которому нетрудно играть сановную личность, если уж он превосходит своих партнеров не только ролью, но и доходами и даже ростом. Об Армстронге поговаривали, что он был любовником графини Торвальдсен et cetera (5), и хотя Святой Престол провозгласил его Благочестивым больше по политическим соображениям и для поддержки блитванского престижа, чем в силу значения того малого стада, которое кардинал со своими несколькими сотнями тысяч блитванских верующих представлял, Армстронг нес свое достоинство с полным самосознанием феодального церковного Владыки, подчеркивая каждым своим словом и жестом расстояние, которое отделяет обычного академического блитванского бессмертного от обладателя княжеского пурпура. Армстронг пользовался репутацией превосходного оратора, но по городу ходили слухи, что кардинал разучивает свои выступления наизусть, и что его личный секретарь, монсеньор и трижды доктор Лупис-Маснов, оказывается, шепотом подсказывает ему отдельные реплики, играя таким образом роль превосходного суфлера, который носит все речи кардинала в своем клобуке. Блитванские злые языки столь усердствовали с этим очернительским пересаливанием, что по кофейням поговаривали, что Его Преосвященство, достойный подражания Кардинал, репетирует свои речи перед зеркалом. Конечно, эти слухи были совершенно несостоятельны, и даже при их правдивости они все равно служили бы доказательством, что кардинал Армстронг понимает свою роль духовного пастыря в нынешнем расшатанном и обезглавленном блитванском обществе весьма добросовестно. Так это или нет, но Армстронг на этом торжественном вернисаже появился в сопровождении личного секретаря, монсеньора и трижды доктора наук Лупис-Маснова и без своего любимца, обезьяны Джордано Бруно.
Обезьяна Его Преосвященства, Джордано Бруно, относилась к разряду дьявольских бестий, Pithecia satanas (6), с хвостом густым и щетинистым, огромным и черным, как плюмажи на касках испанской лейб-гвардии в Мадриде, с негритянской курчавой шерстью и с бородой a la Sar Peladan (7) или Landru (8). Это был зверь пакостный, дерзкий и неукротимый. Покупая за границей картины для Академии, изучая Ченни ди Пеппо (9) и Перуджино в своих прерафаэлитских путешествиях, Армстронг купил эту обезьяну где-то на Сицилии, и с тех пор таскает ее с собой как argumentum ad hominem (10), подтверждающий полную слепоту и банальную глупость дарвинизма. Действительно ли кардинал Армстронг ненавидел дарвинизм, или он этим своим вонючим волосатиком желал увеличить дистанцию между собой и своим церковно-приходским обществом, неясно. Но то, что этот Джордано Бруно своим африканским смрадом нередко вызывал у гостей кардинала тошноту, а отдельными простодушными, но по-обезьяньи безнравственными движениями оскорблял изысканные чувства присутствующих благовоспитанных господ – так это вне всякого сомнения! Поступок кардинала возмутил все элитное общество Блитванена, но пока еще никто не осмелился сказать ему ни единого слова. Более того, перед Джордано Бруно делают стойку сливки блитванского общества, угодливо подкармливая бананами и конфетами княжеского любимца; вот и сейчас несколько академиков официально, но учтиво поинтересовались высокочтимым здоровьем фаворита кардинала, так сказать, его превосходительства Джордано Бруно, и покорнейше удовлетворились информацией монсеньора, что Джордано Бруно не появился в вестибюле Академии на этом вернисаже по техническим причинам («идет дождь, а он неважно себя чувствует»), но зато он сидит внизу, в обогреваемом «паккарде» и слушает радиотрансляцию из Лондона – Пятая симфония Бетховена, дирижер Тосканини. Кроме Джордано Бруно, в вестибюле блитванской Академии наук и искусств все были в сборе: дамы Дагмара Балтик (11), Ингрид Шевроле, Карина Мерседес-Бенц, Кристина Блитва-Спрамекс, Элеонора Блитваниан Ойл Депот, Шарлотта Блитваниан Бизнес Компани, Генриетта Тиеполинис из «Блитваниан Климатик Рампассинг», Данитти-Стовер из компании «Дженерал Трансантлантик Блитваниан Лайн», генеральша Сандерсен, генеральша Андерсен, супруги господ блитванских сенаторов Петерсена, Енсена, Краковского, супружницы и супруги из семи деканатов и еще некоторых других высших административных учреждений, несколько актрис и актеров из Блитванского академического национального театра и два-три видных художника с академическими титулами, с расцветшими, распухшими носами, старые, невзрачные, подслеповатые пьянчужки во взятых напрокат фраках, с «Blithuania Restituta» одиннадцатой степени за гражданские заслуги в петличках.
Последней, но тем не менее безукоризненно точно, прибыла госпожа покровительница, мадам Ингрид Пороховская в сопровождении своей близкой подруги и супруги кандидата на пост президента Республики госпожи Сильвы Раевской, а также ротмистра Флеминга. Президент Академии и кандидат в президенты Республики представил ей дам и почетных членов комитета по организации этой посмертной выставки: Дaгмapу Балтик, Карину Мерседес-Бенц, Элеонору Блитваниан Ойл Депот, генеральшу Сандерсен, генеральшу Андерсен, супругу декана протестантского богословского факультета и супругу ректора технологического института. Удостоившись глубочайшего поклона одиннадцати бессмертных во главе с кардиналом Армстронгом, госпожа Ингрид Пороховская, исполненная достоинства, направилась вдоль шпалеры усатых лакеев в париках и белых чулках по роскошной мраморной лестнице в торжественный зал на втором этаже, и когда ее Покровительственная ножка в безукоризненной потсдамской туфле искусного обувного виртуоза Головейчика переступила через порог торжественного зала графского дворца Торвальдсен et Silva Blithuanica, посмертная выставка картин и скульптур Сигизмунда Ларсена была открыта. За ней, словно в сказке, раздался шепот дам: «Кто шьет ей туфли? Головейчик, Иезуитская, одиннадцать!» За госпожой Ингрид Пороховской, которая в безукоризненно скроенных туфлях мастера Головейчика с Иезуитской, одиннадцать, возглавляла все эти сливки блитванского общества, сопровождаемая госпожой Сильвой, господином Романом Раевским и уланским ротмистром Флемингом, внуком великого блитванского идеолога Флеминг-Сандерсена, двинулись бессмертные с Его Высокопреосвященством кардиналом Армстронгом, а за академиками дамы из почетного комитета и представители блитванских деловых и интеллектуальных кругов. Завершали процессию несколько сотен приглашенных minores gentium (12), которые до этого момента как обычные смертные ждали под зонтиками в парке или под крышами своих лимузинов на бульваре Ярла Кнутсона, где автомобили выстроились нескончаемой вереницей вдоль аллеи платанов вплоть до Блитванского моста.
Одним из приглашенных в этой толпе был и Нильсен. Ларсена Нильсен знал довольно поверхностно, больше по его полотнам, чем лично, но этот тихий человек с необыкновенно яркими голубыми глазами, со светло-русой шведской бородкой и с полотнами, которые представляли интерес не столько с художественной стороны, сколько тематически, был Нильсену всегда необыкновенно дорог. В каждом жесте Ларсена чувствовался гармоничный, уравновешенный, элегантный предвечерний покой, а из тем занимала его только одна: полуденная тишина пустынного средиземноморского городка, небо темного стального цвета, трепещущие на мистрале оранжево-белые полосатые тенты. Неизменно пустые улочки средиземноморских городов, полощущиеся паруса на полуденном ветру, тенты или шелковые платки. Но гораздо значительней этого лирического живописания был результат труда его последних дней: в течение тридцати-сорока дней перед смертью этот человек изваял из воска около семидесяти-восьмидесяти статуй, некоторые натуральной величины, а другие в миниатюрной технике, мелкие восковые фигуры; он оставил, таким образом, после себя совершенно странный и неуравновешенный опус. Но его труд был настолько гениален, настолько богат, что это, бесспорно высокое, превосходящее средний уровень талантливое наследие взволновало все блитванские артистические круги, которые, вообще говоря, обычно по-крокодильски равнодушны ко всему происходящему в творческой сфере за исключением клеветы или сплетни.
В глубине огромного зала перед своеобразным балдахином, нависающим пышными складками серого бархата, был установлен бюст покойника, увенчанный лавровым венком, с которого спадала двойная черная муаровая лента, симметрично – один конец налево, другой направо, так что начертанный на ленте золотыми буквами стих госпожи и поэтессы Ингрид Пороховской – «Как горько веет лавр кладбищенским дыханьем» – безмолвно выделялся пластикой надгробной каллиграфии заглавными буквами шрифтом антиква. На стенах, обтянутых этим вечером серым бархатом, блестело около тридцати покрытых свежим лаком солнечных пейзажей, несколько сотен рисунков и гравюр, но словно золотым звоном зал наполняла посмертная пластика покойного, умело и зримо расположенная на серых, задрапированных бархатом тумбах, пластика, неизвестная широким кругам блитванских любителей искусства и впервые представленная общественности в богато изданном иллюстрированном каталоге с восторженным предисловием госпожи Ингрид Пороховской. Восковая пластика Ларсена разделялась, собственно, на две группы: восковые фигуры, раскрашенные необычно яркими красками, и статуи, покрытые блестящим сусальным золотом, каким обычно золотят рождественские орехи. Раскрашенные восковые головы выглядели словно керамическая пластика эпохи Ренессанса, но таинственный ужас этих раскрашенных голов состоял в том, что все они были головами раненых. Эти восковые лица на бархатных подставках, с глубокими, темными глазными впадинами и кроваво-красными губами выглядели как дьявольские игрушки, резко контрастирующие с теплыми, лирическими, солнечными, умиротворяющими пейзажами на стенах. Позолоченные сусальным золотом головы изображали ангелов и святых, но и они были инфернальными в своей динамике и безнадежно печальными в своей агонии, с лилиями в руках, сложенных для предсмертной молитвы. А вот из этих рук выглядывает языкастый хамелеон с оскаленной маской злобы, коварства, лицемерия и похоти людской! Этот адский, демонический хамелеон в золотой ангельской руке был совершенно зеленым, зеленым, как медный купорос, с блестящими изумрудными остекленевшими глазами, с более чем полуметровым длинным язычищем, который из пасти хамелеона протянулся к умирающему ангельскому лицу и оплел его блестящей спиралью, а по этой металлической с прозеленью проволоке переплелась необозримая масса символических фетишей, олицетворяющих повседневную жизнь обыкновенного современного человека: писсуары, зубоврачебные инструменты, роскошные катафалки, кошки, автомобили, пушки, голые женщины, органы, корабли – одним словом, все, что мучит каждого живого свидетеля современной цивилизации, как, например, зубная боль или угрызения совести. Тут же стоял макет памятника Ярлу Кнутсону – рыцарь в латах, блестящий, позолоченный, весь щетинистый и липкий от сыпучих, тонюсеньких золотистых листиков, а в руке у него плоский рыцарский кинжал, обтянутый красной шелковой бумагой. Как доминанта над всем блестела здесь на подушке из черного бархата серебряная голова поэта Андрии Валдемараса, умершего от чахотки в изгнании на двадцать седьмом году жизни. Здесь он спал на черной подушке, словно какой-то блитванский Ностромо (13) со шведской шкиперской бородой, с превосходно вылепленной, осмысленной архитектоникой гениального лица, – старый мореплаватель, потерпевший трагическое кораблекрушение, но не сдавшийся. Весь этот символический, исторический позор поражения был преодолен возвышенной, таинственной, поэтической, ясновидящей улыбкой, явленной на губах победителя. Но вместе с этой серебристой улыбкой из-под мощных, твердых, монументальных дуг седых косматых бровей, глубокие, как ямы бездонных колодцев, зияют глазные впадины, вырубленные долотом и измазанные смолой; густая, тягучая смолистая масса переполняет глазные впадины, и коричневой струйкой, как жеваный табак, стекает в губы поэта, улыбающиеся внутренней, возвышенной, звонкой улыбкой, и кажется, что на губах, как всегда, трепещет стих. Этот Андрия Валдемарас на черной бархатной подушке, в сущности, сам Сигизмунд Ларсен in persona (14)! Это же автопортрет, это исповедь Ларсена о своей собственной жизни, собственной трагедии, о себе, о своем самом интимном и тайном, это интеллектуально-моральный скальп того самого Сигизмунда Ларсена, который снял со стены свою последнюю картину и вбил еще один крюк, чтобы смерть была надежнее!
Нильс Нильсен остановился перед этой серебряной маской на черном бархате словно завороженный. Он не мог оторваться от странных, мрачных, слепых, бездонных глазниц, из которых цедилась смола, смердящая, липкая, дегтярная, цвета коричневой блитванской грязи, растекающейся во все стороны при каждом шаге, разверзаясь, как могила, при каждом возвышенном, серебряном порыве, и заглатывая все силы, которые когда-либо хотели превозмочь и победить это грязное блитванское кладбище.
«И все-таки, – размышлял Нильс Нильсен над маской Ларсена, – нешуточное дело творить в этом заброшенном, глухом углу, так сказать, в отчаянии и одиночестве своей собственной безвестности, работать всю жизнь, и быть не кем-нибудь, а настоящей личностью высшего уровня, более того, быть одаренным человеком, незаурядным явлением, но испытать внутренний разлад и покончить с собой из-за полного отсутствия надежд на успех своих творческих устремлений. А здесь, в Бурегарде, какой-то господский комитет устраивает своего рода чаепитие с закуской, подадут фуа-гра и заливную лососину, господа Мерседес-Бенц и Блитваниан Ойл Депот будут пить “Балтик черри-бренди” (15) собственного производства, заиграет блитванский квартет, начнут собирать по блитванским закоулкам деньги на достойный памятник почившему блитванскому исполину, Роман Раевский заработает на этом несколько сотен тысяч блитванских леев, и опять подадут раков и заливную рыбу, и так вот и будет продолжаться спектакль, который называется строительством новой европейской цивилизации где-то в лесах между Плавистоком и Хуннией, где дьявол пожелал всем своим знакомым счастливого пути в пекло! А лицо на этом черном бархате – это лицо человека, который на глазах у всей Блитвы пошел на жертву ради одной идеи-фикс. В атмосфере этого снобистского торжественного парада течет кровь живого человека, гения, разбившего голову от отчаяния, подобно знаменитому Андрии Валдемарасу, таланту, по которому Блитва сокрушается и причитает уже все тридцать лет, как старая баба! Эти валдемарасы, эти ларсены перестали быть единичными жертвами, здесь картина и аллегория общего состояния, общей судьбы, Рок, не имеющий никакого глубокого смысла, кроме страдания, а имя его – Блитва! Вот, впереди всех, во главе этой отборной свиты шествует госпожа Ингрид Пороховская! Она поэтесса, она одаренная женщина, она понимает смысл символического значения слова, было время, когда она полнокровно жила ради своих гендекасиллабов и ради своих терцин, а что с ней стало? Скучная, модная кукла, противный синий чулок, у нее в голове нет никаких других забот, кроме внешней, формальной стороны дипломатического, протокольного приема. И ее метрдотель, ее канцлер, ее “иностранствующий приживальщик” (16), господин Жюль Дюпон здесь! Отвратительная сутенерская морда иностранного лакея, который непременно работает на какую-нибудь заграничную осведомительную службу!»
Как быстро меняются люди! Было это еще в парламентскую эпоху Мужиковского, когда Нильсен в последний раз разговаривал с госпожой Ингрид Пороховской в Бурегарде в день блитванского государственного праздника Конституции, когда мадам Ингрид иронически сказала ему, бросив взгляд с эстрады на блистательный круг леди-патронесс и господ в лаке и пестрых генеральских одеждах, что для нее когда-то давно, в молодости, было идеалом выйти замуж за настоящего, подлинного легендарного Героя, а на деле она стала женой своего рода высшего полицейского функционера!
– Вы хотите сказать – агента, Ингрид? – заметил иронически Нильсен своей близкой подруге давних довоенных времен, когда они студентами вместе кипятили чай на спиртовке и ужинали ветчиной, с воодушевлением цитируя Штирнера и Ницше.
– Да, если угодно, полицейского агента, Нильс! Агента-провокатора, если тебе нравится!
А сегодня? Вот она, с господином генеральным директором Finsk-Svensk-Blithuanian Society рассматривает кровавую голову Валдемараса на черном бархате, рутинно, снобистски объясняя этому старому, дряхлому кретину, какая это артистически дерзкая смелость «вот так» изобразить величайшую славу блитванской романтики: What impudence! (17)
– Что скажете на это, Нильсен? – услышал он за собой чей-то приглушенный голос, почувствовав, как кто-то нервно стиснул его левое предплечье. Это был Олаф Кнутсон, правая рука Романа Раевского. Скульптор прославленный и авторитетный, неврастенически неуравновешенный талант, который полностью покорился судьбе и теперь работает в студии Раевского техническим ассистентом. Олаф Кнутсон, человек, патетически провозглашающий себя бывшим человеком, rat; (18), тенью чего-то, лишенного смысла жить, но Нильсен знает его как человека мыслящего, бесспорно честного и несчастного. Уже сам тот факт, что Олаф Кнутсон решился подойти к Нильсену в этот момент и на этом месте, служил неоспоримым доказательством, что Олафу Кнутсону было решительно безразлично, как о его поступке подумает это отборнейшее содружество бурегардских дворян и сыщиков. Именно Олаф Кнутсон послал Нильсену пригласительный билет на это мрачное торжество, будучи уверен, что Нильсен не придет, а сейчас, когда он его все-таки заметил в этой толпе, ему было необычайно приятно.
– Что тут сказать? Нечего! – Нильсен сердечно поздоровался с Олафом Кнутсоном. – Смотрю! Удивляюсь! Во мне все еще столько ребяческого, что я не перестаю удивляться. При том, как сейчас обстоят дела, Ларсен, мне кажется, сделал единственное, что достойно настоящего человека в этих наших троглодитских условиях – ушел, не попрощавшись!
– Давайте, пойдемте со мной, прошу вас ради Бога! Я с ума сойду, если останусь сегодня вечером один! Я чувствую, как все во мне переворачивается. Меня здесь при всех стошнит, если останусь еще хотя бы на одну секунду!
Нильсен тоже потерял интерес ко всему в этой давке и сумятице ложной и глупой показухи, и тогда они вместе незаметно исчезли и оказались снаружи, под дождем, под покровом мрачной, осенней блитванской ночи.
– За нами следят, Нильсен, – предупредил Олаф Кнутсон Нильсена, нервно оглядываясь на каких-то мрачных типов, которые шли параллельно с ними по другой стороне узкой, плохо освещенной Иезуитской улицы.
– Никто за нами не следит, дружище! Это обычные прохожие. Вон какая-то дама с пакетом! Ребенок следует за ней!
– Но вы под наблюдением, Нильсен. Я замешался в группу каких-то сенаторов в генеральских чинах и слышал, как один неизвестный мне человек обратил внимание агента на вас. На этом открытии вернисажа сегодня вечером было по меньшей мере столько же агентов, сколько и званых гостей.
– Ну да, после своего открытого письма я стал глупой и жалкой сенсацией этого закутка. Мои ближайшие друзья бегут от меня сломя голову, как лягушки от собаки в воду! На меня сегодня пальцами показывают извозчики и торговки зеленью! И министры! Естественно!
– Нет, нет! За вами следят, дружище! Взгляните на этих двоих под аркой!
– Это беззаботные гитаристы, Кнутсон! Да что с вами? У вас руки совершенно ледяные!
– Мои силы на исходе, Нильсен! Если так продолжится, я сойду с ума!
С Иезуитской улицы они свернули на площадь Андрии Валдемараса, где около памятника раскачивались гирлянды газовых светильников и где в темени над Ярловой цитаделью чувствовалась беспросветная, мглистая, густая скифская ночь, нависшая уныло над огромной болотной коровьей лепешкой от Виленска и Рунгена вплоть до равнин хуннской Тундры на блатвийской границе. Перед барочным фасадом Бернардинского монастыря посредине мрачного Поля стоял Андрия Валдемарас на гранитном постаменте – произведение одного курляндского скульптора-академика, по замыслу несоизмеримо банальнее вдохновенной работы Ларсена. Неубедительно, праздно, просто глупо стоит этот бронзовый школьник на каменном кубе, залитый зеленоватым газовым светом, словно манекен в плохо освещенной витрине провинциального магазина по продаже салонных пиджаков фабричного производства, а над ним, на семидесятиметровой высоте над бронзовым поэтом проступают контуры Ярловой цитадели с пушками и пулеметами Пороховского.
– На этом самом месте три года тому назад я с покойным Ларсеном пережил демоническую сцену, – сказал Олаф Кнутсон, меланхолически разглядывая бронзового Валдемараса и мраморную Блитву под ним, протягивающую ему лиру на бархатной подушке. – Это было как раз в ту ночь, когда Пороховский ворвался в Бурегард, и когда его барабанщики объявляли в городе осадное положение. Я стоял здесь с Ларсеном, под этим Валдемарасом, а он рассказывал о печальной картине нашей блитванской действительности. «Целых триста лет царило в Блитванене осадное положение, и стоило кому-нибудь в этом нашем жалком провинциальном захолустье решиться хотя бы подумать о том, каким образом сдвинуться с места среди всеобщего оцепенения, как тотчас из этой проклятой хуннско-арагонской цитадели спускалась тяжелая мекленбургская кавалерия, и между кафедральным собором и Иезуитской улицей раздавался цокот хуннских подков. Веками стреляли хунны по Блитванену, и был звон разбитых стекол, пустые разгромленные дома, ужас, не слышно человеческих голосов, только отчаянное завывание собаки, тоскующей над растоптанной Блитвой».
– Это была отвратительная, ветреная темная ночь, – продолжал Кнутсон, – когда мы с покойным Ларсеном стояли на этом самом месте, и именно в тот самый момент, когда Ларсен упомянул о собаке, воющей над растоптанной Блитвой, издалека донеслось завывание собаки, устрашенной выстрелами, постепенно затихавшими вдали. Вон там в двухэтажном доме третье окно слева от балкона было открыто, пламя свечи колебалось в проеме рамы, и у меня и Ларсена одновременно возникло одно и то же ощущение: в этой комнате, где пламя свечи колеблется в проеме рамы, на самом деле лежит мертвец, а собака в ночи воет над его смертью, воет вдали, во мгле. Много мертвецов лежало в ту ночь по блитванским городским комнатам, да и блитванские изготовители китча шестидесятых годов обращались преимущественно к мотивам собаки, воющей над могилами блитванских патриотов. Это была единственная тема блитванского изобразительного искусства семьдесят лет назад, и все блитванские литографы хорошо зарабатывали на собаках над блитванскими могилами и под блитванскими виселицами. А ныне? Ныне Бурегард и Цитадель в руках Пороховского, и теперь, сегодня вечером, ночью, в эту самую минуту кровь течет по Блитве столь же обильно, как и под хуннами, может, еще обильнее, и сегодня ночью опять завоет собака под окном комнаты, в которой лежит мертвец, сегодня ночью блитванцы стреляют друг в друга, и какой толк в этом? Сегодня блитванская плоть растоптана и окровавлена, дома и квартиры изрешечены пулями, перья летят по воздуху из разоренных домов, а этот плач собаки над нашим пожарищем – единственный блитванский мотив, который следовало бы перенести на полотно, но вопрос – как? Кто из наших нынешних блитванских художников имеет слух, чтобы услышать этот единственный человеческий голос в этой нынешней блитванской балладе, единственный человеческий голос, который на самом деле собачий?
– Так говорил в ту гнусную, ветреную ночь Ларсен под этим памятником, и так он исполнил этот блитванский ноктюрн, и мы сегодня вечером были свидетелями того, как он запечатал свое прощальное письмо собственной кровью. Все это наше, блитванское, aгасферское, отринутое, преходящее – ни тут, ни там – между двумя берегами, разорванное надвое, это закоренелое гниение, это гнилое сомнение в цели своего собственного существования, болезненный разрыв с гнилыми предрассудками, непрерывное скатывание от одной лжи к другой, еще большей, болезненные раны, жестокие столкновения совести и сознания, потаенные и грозные страдания в тебе самом и вокруг тебя, и затем в один прекрасный день – капитуляция и смерть. А после всего апофеоз во дворце Торвальдсена или гадкий бронзовый памятник, вроде этого! Отчаяние! Прошу вас, пойдемте со мной! Выпьем где-нибудь по стакану грога, там, где свет, где музыка! Здесь отвратительно! Здесь до костей пронизывает сырость, как будто ловишь рыбу в подземелье, в Лете! Пойдем к Доминику! Там тепло, там будет весело, там жарят фазанов на вертеле! У Доминика подают настоящий медитерранский коньяк!
И Нильсену было приятно отправиться к Доминику. «Там пылают открытые камины, там белокурые, красивые шотландские девушки играют на гармониках. У Доминика действительно хорошо кормят». Они сели на углу у Бернардинского монастыря в такси и помчались по маленьким, узким улицам в центр города к Доминику.
1. Holzexport – древоэкспорт (нем.). Автор иронизирует над аристократией первой половины ХХ века, поддерживавшей свое реноме активным участием в крупном бизнесе.
2. Неясно, кого имеет в виду автор. Известен Антонио Лигабуэ, взявший себе псевдоним Гуальтьери, художник-примитивист (1899-–1965).
3. Чимабуэ (1240-–1302) – крупный итальянский мастер Раннего Возрождения.
4. Перуджино (1446-–1524) – крупный итальянский мастер Высокого Возрождения, учитель Рафаэля.
5. И прочее (лат.).
6. Pithecia satanas – черноспинный саки, имеет современное научное название Chiropotes satanas (Hoffmannsegg, 1807), распространен в Амазонии. Отличается мирным нравом и легко приручается, но имеет устрашающий вид благодаря черной шевелюре и густейшей черной бороде.
7. Жозеф Пеладан (1858-–1918), французский писатель, символист и оккультист, носил окладистую черную бороду.
8. Анри Ландрю (1869-–1922), французский серийный убийца по прозвищу «Синяя Борода из Гамбе».
9. Настоящее имя Чимабуэ.
10. Argumentum ad hominem – «аргумент к человеку» (лат.) – логическая уловка, в которой в качестве доказательства чего-либо приводятся отрицательные качества связанного с этим объекта или субъекта. Кардинал демонстрирует несимпатичное животное как доказательство несостоятельности происхождения человека от обезьяноподобных предков.
11. Здесь и далее автор дает иронические имена супругам крупных бизнесменов.
12. Люди низшего сословия (лат.).
13. Ностромо – моряк, герой одноименного романа Джозефа Конрада (1904), в котором рассказывается об освободительной борьбе вымышленного южноамериканского государства Костагуана.
14. Лично (лат.).
15. Черри-бренди – далматинский вишневый ликер.
16. Помещенные в кавычки слова даны автором по-русски в латинской транскрипции.
17. Какая дерзость! (англ.).
18. Неудачник (фр.).
Свидетельство о публикации №226012200838