Мое абсолютное ничто

Я получил это приглашение в середине октября, когда склоны Альпийского предгорья уже тронула первая, обманчиво-нежная позолота. Письмо, доставленное изрядно потрепанным дилижансом, было написано от руки, на плотной бумаге. Незнакомый мне душеприказчик сообщал, что мой дальний родственник, о существовании которого я почти не подозревал, астроном и затворник Эмерик Вольф, скончался, оставив мне в полное владение свое единственное достояние – высокогорную обсерваторию «Зеркало Гекаты».
Само название звучало как вызов здравому смыслу, как оскорбление науке, которой я посвятил свою жизнь. Я, Аурелиус, человек цифр и формул, привыкший к строгому порядку университетской библиотеки и выверенному гулу больших городов, должен был принять в наследство нечто, носящее имя языческой богини мрака. Коллеги пожимали плечами, советуя продать это сомнительное имущество, не глядя. Но было в этом нечто еще – приписка в конце письма, сделанная, очевидно, другой рукой, дрожащей и угловатой: «Не смотрите в малый окуляр».
Любопытство – этот тончайший яд, побуждающее людей совершать величайшие открытия и величайшие глупости – взяло верх. Через неделю, оставив свои вычисления траекторий гипотетических комет, я уже поднимался по горному серпантину. Дорога становилась все более дикой и опасной. Вековые сосны, покрытые седыми лишайниками, цеплялись за скалы,  а ветер в ущельях завывал так тоскливо, словно сама гора скорбела о чем-то давно утраченном.
Обсерватория показалась внезапно, на гребне почти отвесного утеса. Это было странное сооружение из темного камня, увенчанное огромным куполом. Обсерватория не была похожа на замок из страшных сказок, нет. В ее архитектуре была своя, строгая и печальная логика, логика одиночества и устремленности ввысь. Меня встретил единственный ее обитатель, смотритель по имени Сильван. Это был человек, словно вытесанный из того же камня, что и обсерватория: высокий, худой, с лицом, испещренным морщинами. Он не улыбнулся, лишь немного поклонился и, взяв мой саквояж, сказал:
– Слава богу, что риехали.
Внутри царил холод. Главный зал под куполом был круговым. В центре его, на массивной чугунной станине, покоился великан-телескоп, его латунный корпус тускло отражал свет единственной керосиновой лампы. По стенам шли полки, заставленные фолиантами, картами звездного неба и стопками исписанных от руки журналов наблюдений. Но мой взгляд приковал другой инструмент, стоявший особняком, у узкого, похожего на бойницу окна. Он был гораздо меньше, довольно изящный, и линза его окуляра поблескивала во мраке. Малый телескоп.
– Ваш дядюшка… он провел у него последние месяцы, – хрипловатым  голосом пояснил Сильван, проследив за моим взглядом. – Почти не отходил. Все смотрел.
– Что он там мог увидеть? – спросил я, стараясь, чтобы мой голос звучал ровно и по-деловому. – Судя по его расположению, он направлен не на небо, а на долину.
Сильван долго молчал, протирая ветошью медный барометр на стене.
– Он говорил, что изучает тени, – наконец ответил старик, не оборачиваясь. – Говорил, что у всего есть тень. Даже у того, чего нет.
Этой ночью я не мог уснуть. Ветер бился в толстые стекла, как обезумевшая птица. Я зажег свечу и подошел к столу Эмерика Вольфа. Верхний ящик был не заперт. Внутри, поверх аккуратно сложенных карт, лежал последний журнал наблюдений. Я открыл его. Большинство записей представляли собой обычные астрономические пометки, цифры, расчеты. Но последняя страница была заполнена иным почерком – тем самым, дрожащим и угловатым, что я видел в письме.
«Оно снова было там, – гласила запись. – Сегодня оно стояло у старого дольмена на лугу. Тень без тела. Она длиннее, когда луна в ущербе. Она движется против света. Сильван говорит, это просто игра тумана в низине. Он лжет. Он боится. Я должен понять ее геометрию, вычислить ее природу. Но как измерить то, что является лишь отсутствием света, пустотой, которая смотрит на тебя?»
Ниже была лишь одна фраза, обведенная неровным кругом: «Нельзя смотреть долго. Она замечает».
Я захлопнул журнал. Холодный пот выступил у меня на лбу. Игра воображения, плод одиночества и разреженного горного воздуха, не более. Я – Аурелиус, человек науки. Я приехал сюда, чтобы навести порядок в бумагах и выгодно продать это гнездо суеверий. Я подошел к большому телескопу и стер с него пыль. Его огромная линза была направлена на Сатурн. Вот он, порядок, вечный и неизменный. Кольца, спутники, математическая гармония сфер. Никаких теней без тел.
Но, отходя от окна, я бросил косой взгляд на малый окуляр. И мне показалось – лишь на миг, на долю секунды – что из его глубины на меня смотрит крохотная точка абсолютной, невозможной черноты.

Я проснулся от неестественной тишины. Ветер, который всю ночь колотился в окна, стих. Солнце еще не взошло, но предрассветный свет уже просачивался в зал. Я встал, чтобы размять затекшие от сна в кресле члены, и мой взгляд машинально упал на малый телескоп.
И я замер.
Он был повернут. Немножко, всего на несколько градусов. Вчера его окуляр смотрел на дальний край долины, туда, где на лугу темнел древний дольмен. Теперь он был нацелен прямо на кресло, в котором я спал.
Холодок пробежал по моей спине. Первая мысль была о Сильване. Он прокрался сюда ночью, пока я спал, и передвинул инструмент. Зачем? Чтобы напугать, прогнать меня из этого места? Я пересек зал быстрыми шагами. Дверь в каморку смотрителя была притворена. Я толкнул ее без стука.
Сильван сидел за маленьким столом спиной ко мне и делал нечто совершенно невообразимое в этом царстве запустения. При свете огарка он сосредоточенно, методичными движениями полировал старую серебряную ложку, одну из дюжины, аккуратно разложенных на чистой тряпице. Он так погрузился в это занятие, что не услышал, как я вошел. Этот человек, казавшийся частью древних камней, поддерживал идеальный порядок на крошечном островке своего быта.
– Вы трогали телескоп? – спросил я.
Он вздрогнул и медленно обернулся.
– Нет, господин Аурелиус, – ответил он тихо. – Я не подхожу к нему уже много лет. Я только протираю пыль с основания по вторникам. Сегодня среда.
Он сказал это с такой простой, будничной убедительностью, что я ему поверил. И от этого стало только хуже. Я вернулся в зал. Наука – вот мое единственное оружие. Наблюдение, гипотеза, эксперимент. Я нашел в ящике стола Эмерика кусок мела и провел на полу три четкие черты, отмечая точное положение ножек треноги телескопа. Затем я замерил угол его наклона и азимут направления с помощью карманного компаса и записал цифры в свой блокнот. Если он сдвинется снова, у меня будут точные данные.
Весь день я посвятил бумагам дяди, пытаясь отогнать тревогу строгой логикой цифр. Но между столбцами расчетов и астрономическими таблицами мне повсюду мерещилась последняя запись в журнале: «Тень без тела». К вечеру я не выдержал. Когда сумерки начали сгущаться в долине, я подошел к малому телескопу. Руки слегка дрожали, когда я взялся за холодный металл окуляра. Я чувствовал себя предателем, нарушающим последнюю волю покойного, но иного пути не видел.
Я посмотрел.
Сперва – ничего. Оптика была превосходной. Я видел луг, дольмен, каждую травинку, тронутую вечерней росой. Я медленно вел телескоп по панораме, изучая игру света и тени от деревьев, от старой стены, от самого дольмена. Все было на своих местах. Тени вытягивались в противоположную от заходящего солнца сторону, их края были размыты, они послушно повторяли контуры предметов, их породивших.
И тут я ее увидел.
Она не появилась. Она была там все время, но мой мозг отказывался ее регистрировать. У подножия дольмена лежал участок абсолютной черноты. Он не был похож на тень. Тень – это отсутствие прямого света, но она всегда хранит в себе отраженный свет неба, она имеет градацию, глубину. Это же было… ничто. Двухмерный провал в реальности. Его края были не размыты, а остры, словно вырезаны бритвой. И самое страшное – тень от дольмена падала на восток, как и положено. А эта тень к северу от камня, там, где по всем законам оптики должна была быть освещенная земля.
Я оторвался от окуляра, чувствуя, как бешено колотится сердце. Посмотрел на луг невооруженным глазом. Ничего. Обычный луг в сумерках. Снова прильнул к линзе. Черное пятно было на месте и не двигалось.
Я смотрел, завороженный этим нарушением всех известных мне законов Вселенной. Я пытался вычислить его природу, найти ему объяснение. Может, это выход какой-то породы, поглощающей свет? Или оптическая иллюзия, вызванная дефектом линзы? Но линза была безупречна, я проверил ее днем.
И тут оно шевельнулось, но не как живое существо. Оно изменило свою геометрию. Один из его острых углов медленно втянулся, а другой, напротив, вытянулся в длинный тонкий луч, направленный прямо на обсерваторию. Словно эта дыра в мироздании внезапно обрела вектор и намерение. Словно она… потянулась ко мне.
Я отшатнулся от телескопа, опрокинув стул. В ушах звенело. Фраза из журнала Эмерика вспыхнула в мозгу огненными буквами: «Нельзя смотреть долго. Она замечает».
Я не сошел с ума. Я видел это. И мой дядя видел это. Он не был безумцем, он был исследователем, который столкнулся с тем, для чего у нашей науки еще нет названия.

Мои дни превратились в строгий, выверенный ритуал, в котором не было места страху, а лишь холодному азарту исследователя. Я спал урывками, ел, когда вспоминал об этом, и говорил с Сильваном лишь для того, чтобы попросить принести еще керосина для лампы. Обсерватория стала моей лабораторией, а тень – моим единственным объектом изучения.
Я вел протокол. Каждый вечер, ровно в 19:17 по моим выверенным карманным часам, она появлялась у дольмена. Не раньше, не позже. Ее появление не зависело ни от погоды, ни от фазы луны, ни от положения планет. Это был первый закон ее бытия: абсолютная пунктуальность.
Второй закон был еще более странным. Я начал измерять ее площадь, используя сетку, нанесенную на одну из линз окуляра. И обнаружил закономерность, от которой по спине пробегал морозный озноб. Каждый день ее площадь увеличивалась. Не вдвое, не на целое число. Она увеличивалась в иррациональное, невозможное количество раз, примерно равное квадратному корню из двух. Это была математика безумия, формула, которой не могло быть в упорядоченной Вселенной.
Но самое чудовищное открытие я сделал на третью неделю. Я заметил, что пока мой глаз прикован к окуляру, тень остается статичной. Но стоило мне отвести взгляд на секунду, чтобы сделать пометку в журнале, а затем посмотреть снова, ее форма менялась. Она словно знала, что за ней не наблюдают, и позволяла себе двигаться. Я провел эксперимент: установил напротив окуляра небольшое зеркало, чтобы видеть и ее, и свое отражение. Пока я смотрел на нее, она была неподвижна. Как только мой взгляд в зеркале смещался, один из ее краев начинал медленно, почти лениво ползти по траве. Она реагировала на мое внимание. Наблюдатель влиял на наблюдаемое.
Я исписал десятки страниц формулами и гипотезами, пытаясь втиснуть этот феномен в прокрустово ложе известной мне физики. Тщетно. Я бился о стену, и стена была абсолютно непробиваемой. Ответ был не в моих книгах. Он должен был быть в книгах Эмерика.
Однажды ночью, в полном отчаянии, я начал заново перечитывать его последний журнал. Я искал шифр, скрытый смысл, что угодно. И нашел. В самом конце, на внутренней стороне обложки, под отклеившимся уголком кожи, была выведена крошечная диаграмма и несколько слов, написанных карандашом так слабо, что их почти нельзя было разобрать. «Speculum non fenestra est. Vacuitatem intus ostendit».
«Это не окно, а зеркало. Оно показывает пустоту внутри».
Кровь отхлынула от моего лица. Я сидел в тишине, и все части головоломки вставали на свои места. Телескоп. Малый телескоп. Мне стало ясно, что это не инструмент для наблюдения за долиной, ибо обращен на самого наблюдателя. А эта тень, этот провал в реальности – он был не там, внизу, а – во мне. И чем больше я смотрел, чем больше пытался измерить и понять ее, тем больше я питал ее своим вниманием, своей одержимостью. И она росла не на лугу, а в моей душе, сам же инструмент лишь проецировал ее вовне. Эмерик не сошел с ума. Он поставил себе самый точный и страшный диагноз.
С журналом в руке я пошел в каморку Сильвана. Он не спал, сидел на своей койке. В руках держал отполированную до блеска серебряную ложку, но не тер ее, а просто смотрел на свое искаженное отражение на ее выпуклой стороне.
– Он тоже понял, не так ли? – спросил я тихо. – Мой дядя. Он понял, что это такое.
Сильван медленно поднял на меня глаза.
– Да, – сказал он отстраненным голосом. – Он понял. За неделю до того, как его сердце остановилось. Он позвал меня и сказал: «Сильван, я измерил ее. Это мера моего собственного ничто».
– Вы тоже смотрели? – спросил я.
– Давно. Когда был моложе и глупее. Я был его ассистентом. Я смотрел всего трижды. После третьего раза господин Вольф разбил мне нос и запретил подходить к телескопу. Он спас меня.
– И что теперь? – прошептал я. – Вы ее видите?
Сильван поднял ложку.
– Я перестал смотреть в долину двадцать лет назад. Но она не ушла. Каждое утро, когда я бреюсь, я вижу ее в зеркале. Маленькое темное пятно на моем лице. Оно не там. – Он постучал скрюченным пальцем по своему лбу. – Оно здесь. А ложки… В них отражение кривое. В них ее почти не видно.
Он замолчал, и я вышел, оставив его наедине с его серебряной ложкой и неизбывной тенью. Теперь я знал все. У меня был выбор. Я мог разбить этот проклятый инструмент на тысячу осколков. Мог сжечь все журналы, спуститься с этой горы и никогда не оглядываться. Я мог вернуться в мир, где тени послушно следуют за своими телами, а пустота остается абстрактным философским понятием. Я мог попытаться забыть.
Но я знал, что не забуду. Сильван не забыл за двадцать лет. Пятно уже было внутри меня. И если я убегу, оно будет молча расти в темноте моего сознания, незамеченное, неизмеренное, пока однажды не поглотит меня целиком. Бегство было бы иллюзией.
Я вернулся в главный зал. Налил себе стакан холодной воды, отодвинул бумаги Эмерика и положил перед собой чистый лист из своего блокнота. Я зажег новую свечу. Затем я сел в кресло перед малым телескопом.
Я знал, что сажусь в последний раз. Знал, что цена этого знания – моя собственная душа. Но проклятое, всепоглощающее любопытство, эта главная добродетель и главный грех моей породы, было сильнее страха смерти. Я должен был увидеть, какой она станет. Я должен был измерить ее до самого конца.
Я спокойно и твердо прильнул к холодному металлу окуляра. На лугу меня ждала моя собственная, разросшаяся до чудовищных размеров пустота. Мое абсолютное ничто. Я взял карандаш и приготовился делать записи.


Рецензии