Последняя секунда...

Леонид всегда считал, что смерть придет к нему как-то иначе. Не в четыре часа дня на залитом осенним солнцем шоссе, не в салоне его собственного, еще пахнущего новой кожей седана, с полупустой термокружкой с кофе в подстаканнике и бессмысленным, надоевшим воплем ведущего в  радиодинамиках  о криптовалютах и майнинге.
А как то тихо, спокойно, не больно, желательно дома...

Он даже не сразу понял, что это его  конец. Просто внезапно всё стало очень медленным и очень громким одновременно. Грузовик из встречной полосы, огромный, ржавого цвета  и в  пыли, внезапно пошел в занос, его задний борт заплясал гигантским маятником. И Леонид, врезавшийся в этот маятник, вдруг перестал быть водителем. Он стал каким то сторонним  наблюдателем. Пассажиром в самом первом ряду собственного конца...

Секунда. Та самая секунда «перед», которая, как оказалось, не длится какое то мгновение. Она растягивается. Она вбирает в себя всё! Почти всю жизнь...

Первым пришел звук. Вернее, его отсутствие. Гул двигателя, голос ведущего радиовстречу, даже собственное дыхание, всё это провалилось в глухую вату. И на смену пришел другой звук, нарастающий, как шум прибоя в огромной раковине. Это был звук его жизни. Не хронологический, совсем не упорядоченный. Калейдоскоп. Взрыв воспоминаний, вырвавшийся из самых потаенных кладовых памяти...

Сначала почувствовался запах...

Не вид, не тактильное ощущение, а именно запах. Теплый, сладковатый, чуть пыльный запах бабушкиной шали. Шерстяной, серой, с выцветшими розами. Он был маленьким, лет пяти, и очень часто  болел. Температура делала мир размытым и каким то  нереальным. Но эта шаль, в которую его закутывали поверх одеяла, была его якорем. Он уткнулся в нее лицом, и этот запах, смесь нафталина, старых духов «Красная Москва» и чего-то неуловимо своего, бабушкиного,   означал для него тогда  безопасность. Значит, мама тоже была  здесь. Значит, можно заснуть. Значит, всё будет хорошо!

Мама...

Лидия Петровна. Ее образ всплыл не в привычном, ежедневном облике,  уставшей женщины с морщинками у глаз, а в каком-то ином, почти мистическом свете. Он увидел ее молодой, такой, какой она была еще до него. Фотография из альбома: она стоит на фоне озера, в простеньком ситцевом платье, и смеется, запрокинув голову. Солнце ловится в ее распущенных волосах. Она смотрит не в объектив, а куда-то в сторону, туда, где, наверное, стоит папа, молодой и еще  бесшабашный. И Леонид, уже взрослый, в этой растянутой секунде наконец-то понял тот взгляд. Это был взгляд в будущее. В то будущее, где будет он скоро, ее сын!
И она уже тогда, в тот момент на озере, каким-то глубинным, женским знанием догадывалась о нём. О его теплой тяжести на руках, о бессонных ночах, о первом слове «мама», о всех его будущих радостях и горестях. И она смеялась, потому что была к этому  готова. И он, Леонид, в последнюю секунду своей жизни почувствовал жгучую, невыносимую благодарность. За эту ее  готовность. За этот смех, который был и приглашением его в этот мир, и каким то божественным  благословением...

Папа...

Геннадий Иванович...
С ним было сложнее. Он ушел, когда Леониду было двенадцать. Не умер,  ушел к другой женщине. И много лет Леонид носил в себе камень: обиды, непонимания, чувства предательства. Но сейчас, когда физические законы отменились, камень этот  растаял. Вместо него пришло другое воспоминание. Зима. Ледяная горка во дворе. Леониду лет семь. Он нацепил коньки и рванул с самой крутой вершины, потерял равновесие и полетел вперед, рассекая воздух грудью. Папа, стоявший внизу, не поймал его. Не успел. Леонид шлепнулся на лед, расцарапав подбородок. Боль была оглушительной, обида  вселенской. Он ревел, обвиняя отца:

—«Почему не поймал меня?!»

И папа, присев на корточки, не стал гладить по голове и говорить сладких слов. Он сказал сухо, почти строго, вытирая ему лицо снегом:

— «Потому что летел ты слишком быстро. И слишком прямо. Иногда, сынок, чтобы не расшибиться, надо успеть свернуть. Или упасть правильно. Запомни. Падать тоже надо уметь!».

Тогда это были просто слова обиженному мальчишке. Сейчас, за мгновение до удара, они обрели вес какого то  пророчества. И Леонид увидел отца,  не как дезертира, а как уставшего человека, который когда-то сам летел слишком прямо и слишком быстро, и в итоге разбил свою жизнь, и жизнь мамы. И, возможно, ушел он не от них, а от того неверного, гибельного курса, на котором он тогда  оказался. Чтобы не разбить их вдребезги вместе с собой. Это не было оправданием. Это было… каким то  пониманием. Горьким, поздним, пронзительным.

«Папа, — подумал Леонид, — кажется, я тоже сейчас не успел свернуть!».

Второе воспоминание было, как удар молнии...

Нежность. Волнение. Влажность губ и легкий трепет ресниц на ее щеке...

Катя...

Екатерина Сорокина... Шестнадцать лет, школьный бал под звуки неумелого вальса из колонок спортзала. Он весь вечер собирался с духом, чтобы пригласить ее потанцевать. Она была не из их параллели, старше на класс, почти недосягаемая богиня в простом синем платье. И когда он, наконец, подошел к ней, слова застряли в горле.
Он просто протянул руку. И она, улыбнувшись, приняла ее...

Танец был неловким, он наступал ей на ноги и извинялся, краснея. А потом, когда музыка стихла, они вышли в прохладный осенний двор школы. Разговаривали о чем-то пустом, о контрольной по алгебре, о новом фильме. И у стены, увитой плющом, она внезапно замолчала, посмотрела на него снизу вверх (она была чуть ниже) и сказала:

— «Леня, ты какой-то… очень хороший! Всегда мне нравился!».
И поцеловала его впервые... Первый поцелуй...
Не страстный, а с оттенком детской любопытности и огромной, взрослеющей нежности.
В нём был вкус ее яблочной помады и доверия ко всему миру. В тот миг Леонид ощутил себя не мальчишкой, а рыцарем, первооткрывателем, хозяином какой-то великой тайны. Он был готов защищать эту девочку, эту улыбку, это доверие до конца своих дней.
Он не защитил ее...

Они расстались через полгода, когда она уехала в другой город. Боль была острой, но  все же чистой, как от пореза лезвием ножа. Сейчас же он чувствовал не ту  боль, а уже благодарность. Она открыла в нём тогда  способность любить. Она была дверью, которая распахнулась, впустив в его мир свет, по сравнению с которым всё последующее казалось тусклым. Он понял, что всю жизнь искал этот свет, этот вкус яблочной помады и это чувство «настоящести». И, возможно, так и не нашел ее...

Но после Кати была Таня...

Татьяна...

Первая с ней  настоящая близость. Не в романтическом смысле, а в смысле полного растворения границ общения и влечения...
Университетское общежитие, комната на двоих, его сосед как то  уехал на выходные. Они были уже не подростками, им было по двадцать. Всё было тогда  иначе,  осознанно, страстно, немного даже пугающе. Он помнил не столько тело ее, сколько ее глаза в полумраке комнаты, освещенной только уличным фонарем. В них не было ни стыда, никакой  бравады. Было спокойное, почти торжественное принятие его. Она принимала его таким, каким он был...
Весь его мир, его неуверенность, его юношеский максимализм. А он принимал ее хрупкость, ее мудрость, которая была старше ее лет, и тихую грусть, которую она всегда носила в себе, как драгоценную серьгу.
Они лежали потом, прижавшись друг к другу, и слушали, как за окном шумит дождь. Она провела пальцами по его груди и сказала ему шепотом:

— «Как странно. Мы сейчас такие близкие, что я почти не чувствую, где заканчиваюсь я и начинаешься ты. А завтра мы проснемся, и снова будем двумя отдельными людьми?».

Он тогда не придал этим словам значения. Сейчас они отозвались эхом в его растянувшемся сознании. Где заканчиваюсь я? Что останется от «я», когда этот кусок металла и пластика перестанет быть вместилищем для моего «я»?

Татьяна…

Он потерял ее тогда из виду. Жизнь их как то развела незаметно и спокойно...
Но сейчас в этой последней секунде он снова ощутил то самое слияние, ту потерю границ. Только теперь не с девушкой, а со всей своей жизнью. Она была не вокруг него, она была им самим. И он растворялся в ней!

Третье...

Яркая, кричащая зелень молодой листвы в университетском сквере. Синий джинсовый рюкзак, набитый конспектами. Желтые обложки учебников по сопромату. Он шел на свою первую серьезную лекцию, и мир казался бесконечной картой возможностей. Он был инженером. Созидателем. Он будет строить мосты, небоскребы, целые города! В его голове уже жили идеи,  смелые, гениальные, как ему тогда казалось...

А потом была работа...

Контора «ПрогрессСтрой»... Серые стены, бесконечные Excel-таблицы, совещания, на которых говорили ни о чем, запах старого ковра и дешевого кофе. Его гениальные идеи упирались в сметы, в нежелание начальства рисковать, в их слова «так принято». Он строил не мосты, а типовые торговые центры на окраинах. Его мир сузился до размеров монитора и ипотечного счета за квартиру в спальном районе.

Но был и другой цвет. Алый...

Алый закат над морем в Крыму, куда они ездили с коллегами три года назад. Он стоял на краю обрыва, ветер трепал его уже начавшие редеть волосы, и он вдруг поймал себя на мысли:

—  «А ведь я счастлив! Просто стою и дышу. И это всё!».

Этот миг был самым настоящим. Не прошлым, не будущим, а чистым, беспримесным настоящим! Таких мигов было так мало! Почему? Почему он позволил им утекать сквозь пальцы, забивая голову мыслями о кредитах, карьере, о том, что о нём подумают другие?

И мысль о том самом дне... Накануне. Только вчера!

Он тогда проснулся с легким похмельем,  встречался со своим  старым другом, немного перебрали. Голова гудела...

Он отменил утреннюю пробежку, хотя обещал себе не отменять... За завтраком даже наорал на жену, Ольгу, из-за пролитого ею сока. Глупо, мелочно как то...

Она молча ушла в ванную, и он видел, как вздрогнули ее плечи. Но не подошел. Не обнял...

На работе сорвался на младшего инженера, Петрова, за мелкую ошибку в его отчете. Видел, как у парня тоже дрогнули губы, но продолжил давить, чувствуя в себе какую то  гадливую власть. Потом ему стало стыдно, но извиняться он не стал.

— «Пусть учится», — оправдал он  себя мысленно.

Вечером он сел в машину, усталый, раздраженный. Ольга позвонила, спросила, купить ли ему что-то к ужину.
Он буркнул:

— «Не знаю, делай что хочешь!», — и бросил трубку.

Последний разговор с любимым человеком... И такие слова!

— «Делай что хочешь!».

Он ехал по шоссе, думая не о ней, не о детях (дочь Алена, ей  пятнадцать лет, сейчас наверное делает уроки, наушники в ушах), не о красоте осеннего леса за окном. Он думал о проекте, который мог не утвердить его начальник. О необходимости менять резину на машине. О глупом споре в интернете, который он вёл утром. Его последний день был наполнен каким то мусором. Суетой. Обидами. Мелочами, которые он принимал за жизнь.
А жизнь… Жизнь была где-то рядом...

В том самом алом закате. В смехе дочери, когда она была маленькой и он подбрасывал ее к потолку. В молчаливом прикосновении руки Ольги к его руке, когда они вместе смотрели кино. В тишине утра, которую он променял на лишний час сна. Он променял алый цвет на серый. И теперь это «теперь» стало его вечным настоящим. Вечной серостью, прерываемой только вспышками давно ушедшего света...

Мысленная панорама продолжала раскручиваться, всё  ускоряясь...

Вот он впервые берёт на руки новорожденную Алёну,  крошечное, сморщенное существо, которое смотрит на него мудрыми, уже вселенскими глазами и вдруг сжимает его палец своей крошечной ладошкой...
В этом слабом сжатии была такая сила доверия, такая безоговорочная вера в него, в отца, что у него перехватило дыхание. Он поклялся тогда быть для нее опорой, защитой, самым надежным человеком на земле!

А вчера он даже не спросил, как у нее дела в школе!
Промычал что-то, уткнувшись в свой  телефон.
Предательство! Он предал того маленького ребенка, каким он был сам тогда, еще в роддоме...

И вот  Оля...
Их свадьба. Она в простом белом платье, его  невеста-студентка. Они были бедны, веселы и безумно влюблены. Он тогда говорил тост:

— «За то, чтобы наша любовь всегда была сильнее наших амбиций!».

Все смеялись и аплодировали. А что стало с этой клятвой? Амбиции, вернее, их суррогат,  погоня за статусом, чьим то  одобрением,  заслонила их любовь. Они не ссорились, нет! Они просто стали… как бы  удобными соседями. И вчера он выбрал свое раздражение вместо того, чтобы выбрать ее для сочувствия...

Боль...

Боль не от предчувствия этого  удара, а от осознания этой чудовищной растраты. Он не жил. Он существовал, откладывая жизнь на «потом»!

— «Вот выплачу ипотеку…», «вот получу повышение…», «вот дочь в институт поступит…».

А «сейчас»,  тем временем утекало всё это , как вода сквозь сито. И вот оно, это «потом»! Секунда перед неизбежным ударом!
И в ней, в этой секунде,  только сожаления о неиспользованном «сейчас»!

Железный маятник грузовика уже  заполонил всё лобовое стекло. Оставались доли мгновения...
Физическое тело Леонида, ведомое инстинктами, вцепилось в руль, напряглось, готовясь к  последнему и страшному удару. Но его сознание, его «я» уже ушло из этого тела. Оно парило где-то выше, наблюдая за всем как бы со стороны...

И тут, в самом эпицентре этого хаоса из света, звука и уже какой то боли, в момент, когда сталь уже должна была разорвать его плоть и сломать кости, произошло нечто!

Всё остановилось совсем!

Не замедлилось...
А именно остановилось. Картинка вдруг замерла.
Звук жизни-потока стих почти что совсем! Наступила абсолютная, немыслимая тишина и какая то  неподвижность...

И в этой тишине появился свет... Не ослепительный, а мягкий, золотистый, как солнце сквозь осеннюю листву. Он струился откуда-то сбоку, и в его потоке медленно, как в кинокадре, вплыл… он сам...

Но не он тридцатисемилетний, сидящий сейчас в разбиваемой и раздавливаемой грузовиком  машине.
А он уже почти старый... Очень даже  старый. Волосы седые, редкие, но лицо… лицо было очень  спокойным. Умиротворенным. На нём лежала печать долгих прожитых лет, но не от усталости, а от  мудрости. И в глазах светилась тихая, глубокая радость...

Старик Леонид сидел в плетеном кресле-качалке на веранде какого то загородного дома. Солнце очень приятно пригревало. На его коленях, прижавшись к груди, спала сейчас  маленькая девочка. Ей было годика три.
У нее были темные, вьющиеся волосы и длинные ресницы, лежащие почти на щеках. Одной рукой она сжимала край его вязаного кардигана. На ней было розовое платьице в горошек...

Леонид-старик медленно, чтобы не разбудить ее, тихо покачивался.
Он смотрел не на ребенка, а куда-то вдаль, в сад, где цвели яблони. И на его лице была улыбка. Та самая, что была на лице его молодой матери на той старой фотографии. Улыбка человека, который всё понял в жизни! Который прожил ее  не зря! Который любил и был любим. В которой была благодарность за каждый миг, даже самый трудный в его жизни...

Он поднял взгляд и… встретился как бы  глазами с самим собой, с Леонидом из разбивающейся машины. Взгляд был прямым, полным какого то знания. И в этом взгляде не было ни жалости, ни страха. Было спокойное утверждение чего то, как какого то  обещания...

И Леонид-в-машине вдруг не просто увидел этот образ. Он почувствовал его. Тепло этого солнца на своей старческой коже. Тяжесть доверчиво спящего тела на руках. Запах яблоневого цвета и свежескошенной травы. Покой... Глубочайший, вселенский покой, рожденный из принятия всей своей жизни,  и светлой, и темной. Приятия себя в ней...

Этот старик был не фантазией, не галлюцинацией уже его  умирающего мозга. Он был более реален, чем сейчас руль в его руках, чем этот  асфальт за лобовым стеклом. Он был какой то  истиной!

И в этот миг из самых глубин Леонида, из того самого его ядра, что помнило запах бабушкиной шали и доверие в глазах новорожденной дочери, поднялась одна, простая, огненная мысль:

— «НЕТ!!!
Я ХОЧУ ЭТО ПРОЖИТЬ!
Я ДОЛЖЕН ЭТО ПРОЖИТЬ!
Я БУДУ ЭТИМ СТАРИКОМ НА ВЕРАНДЕ!»...

Это была даже не мольба. Это был почти приказ. Волевой импульс такой чудовищной силы, что он, казалось, должен был разорвать саму ткань остановившегося времени...

И ткань эта порвалась...

Грохот тут же вернулся...

Мир снова пришел в движение с чудовищной, разрушительной скоростью. Стекло взорвалось миллиардом бриллиантовых осколков, которые засверкали в косых лучах заходящего солнца. Сталь скрежетала, рвалась, сминалась. Тело рвануло вперед, ремни впились в плечи, подушка безопасности хлопнула с пушечным гулом, ударив по лицу, груди, на мгновение погрузив все в белый, ватный туман...

Боль...

Острая, разлитая, и везде  всепроникающая.
Но это была физическая боль... Она была ничто по сравнению с той почти настоящей  агонией, что он только что пережил. И сквозь эту боль, сквозь звон в ушах, сквозь пыль от сработавшей подушки, он… всё  почувствовал...

Почувствовал, что  пальцы его  правой руки могут еще  пошевелиться. Чувствовал, как левая нога упирается в пол. Чувствовал, как его сердце сейчас  бьется в груди,  бешено, испуганно, но БЬЕТСЯ!

Машина его, издав последний стон, замерла, врезавшись в бетонный  отбойник. Со стороны это выглядело,  как страшное, почти смертельное ДТП. И оно таким и было!

Но он еще  дышал...
Воздух входил и выходил из его легких, неся с собой вкус крови, пыли и горячего пластика. Он был жив...

Тишина после катастрофы была  самая оглушительная. В ней затерялся далекий гудок клаксона, чьи-то крики, подбегающие шаги...

Леонид медленно, преодолевая пронзительную боль в шее и груди, повернул голову. Через развороченную дверь он увидел небольшой  клочок неба. Небо было невероятно синим. И очень  высоким. Таким высоким, каким он не видел его с детства...

Кто-то пытался открыть дверь. Слышались обрывки фраз:

— «…живой!», «…скорую!», «…Боже, какой ужас…»

Но Леонид их почти не слышал... Он смотрел на небо.
И на его запекшихся, в крови и пыли губах дрогнуло нечто, отдаленно напоминающее улыбку. Не улыбку счастья. Улыбку узнавания, что он жив...

Он всё  видел. Он всё  помнил. Тепло солнца на старческой коже. Тяжесть внучки на руках. Запах яблонь...

Он это понял и выбрал для себя...
И это время, или его судьба, или сама его  жизнь,  приняли тоже его этот  выбор...

Дверь с скрежетом оторвалась. Чьи-то руки потянулись к нему, осторожные, боящиеся ему  навредить. Голос был, молодой, испуганный:

— «Держитесь, сейчас Вам  поможем! Скорая уже едет!»

Леонид перевел взгляд с неба на лицо спасателя,  молодого парня в куртке дорожной службы. В его глазах был ужас и сострадание. Леонид попытался что-то сказать ему...
Вышло только хриплое, кровавое покашливание. Но он поймал взгляд парня и медленно, очень медленно ему  кивнул...

Это был кивок согласия со всем, что сейчас происходило с ним...

Потому что где-то там, в потоке этого  времени, которое сейчас снова потекло для него, как текло обычно в жизни, его ждала та веранда в будущем! Солнце. И девочка в платье в горошек, доверчиво прижавшаяся к его груди. И он должен был до этого дойти, дожить! Прожить теперь почти каждый день, который вел к этому моменту. Исправить то, что можно исправить. Ценить то, что еще можно ценить. Любить!

Санитары осторожно извлекали его из металлической ловушки. Боль нарастала, сознание начинало плыть. Но перед тем,  как погрузиться в черноту наркоза или болевого шока, Леонид успел поймать свою последнюю мысль. Она была простой и ясной, как тот осенний воздух за окном на веранде...
И она была уже не последней...

Вся эта его жизнь, настоящая жизнь,   сейчас только начиналась...


Рецензии