Сон под Рождество

Сочельник опустился на город тяжёлым, бархатным снегом. Он глушил звуки, выравнивал мир, превращая его в чёрно-белую литографию. Вера и Ника  готовили кутью – семейный ритуал, привычка без содержания, но всё же что-то удерживающее, ниточка в прошлое. Стол был уже накрыт – все как учила когда то Веру бабушка Маша, маленькая сухонькая старушка, чья вера в Бога, казалось, была безгранична, что неоднократно служило причиной шутливого подтрунивания отца Веры над тещей. На все его шуточки бабушка обычно отвечала так: - «Грех тебе Коля, так потешаться над Богом. Как это Бога нет, небо есть? Есть. Земля есть ? Есть. Значит и Бог есть.» И улыбалась своей теплой подслеповатой улыбкой. Это с бабушкой Вера выучила наизусть молитву Отче наш. И вот сейчас, готовя с Никой кутью, слова молитвы всплывали в памяти Веры, и тепло семейных воспоминаний разливалось в ее груди.
— Мам, — сказала Ника, вытирая ложку. Её голос, обычно такой уверенный, звучал сегодня хрупко, по-детски. — Останься у меня сегодня. Ну, пожалуйста. Как раньше.
Вера обернулась. В глазах дочери стояла та самая, знакомая до слёз, мольба маленькой девочки, которая до жути боится темноты в коридоре.
— Тебе что, страшно? — спросила Вера, хотя уже знала ответ.
— Не то чтобы… — Ника пожала плечами, глядя в окно на падающие хлопья. — Просто… так хочется, чтобы как раньше. Помнишь, мы ложились, а ты рассказывала истории? Про деда, который разговаривал с домовым? Про то, как бабушка Валя по снам погоду предсказывала? Давай как раньше.
Вера кивнула. Сердце сжалось. «Как раньше» — это было до развода с Герой. До ссор. До той тёмной полосы в её жизни, когда, пытаясь найти хоть какую-то опору, она увлеклась вещами, о которых теперь предпочитала не вспоминать. Она тогда ездила в Одессу, к шумному «учителю Вуду» из-за океана. Были странные обряды, обещания силы, смутные образы в грозу, которые она потом списала на усталость и впечатлительность. Это было как лихорадка — жарко, страшно, а потом стыдно. Она захлопнула ту дверь, выбросила странные ритуалы, решив, что всё это — игра для потерянных душ. Она не была потерянной. У неё была Ника. И она построила стену.
Но иногда, в бессоные ночи, ей казалось, что с той стороны стены кто-то скребётся. Легко, почти нежно. Как будто напоминая: я здесь. Я жду.
Они улеглись в одну кровать, завернувшись в одеяла, как в старые времена. Выключили свет. За окном мерцали редкие фонари, отбрасывая на потолок узор из теней голых ветвей — похожий на треснувшую карту неизвестной местности.
— Мам, расскажи про моих пра, про бабушку Машу, про бабушку Лизу, про то, как ты жила в деревне, — попросила Ника, уткнувшись носом в мамино плечо.
И Вера рассказывала. О детстве в деревенском доме. О запахе печёного картофеля. О том, как помогала бабушке ткать дорожки из остатков одежды, которую уже не будут носить, но и выбросить жалко, о Рыжике, который всегда укладывался спать на уже сотканную дорожку, чем ужасно мешал бабушке,  как бабушка регулярно устрашала несчастного сонного кота веником, и он убегал, держа хвост трубой, униженный, но не побежденный. О том, как однажды зимой нашла на пороге замёрзшего снегиря и отогревала его в руках, а он так и не ожил. О сосульке, сгрызенной за стогом сена.
Истории текли, тихие и уютные. Постепенно дыхание Ники стало ровным, глубоким. Дочь заснула.
А она лежала и смотрела в потолок. В тишине комнаты вдруг проступили другие звуки. Словно эхо, принесённое ветром. Тик-так. Металлический, размеренный. И слабый, далёкий гул — как работающая где;-то глубоко под землёй турбина. Она потёрла виски. «Все. Спать. — приказала она себе. — Завтра Рождество, а впереди длинные выходные..».
Глаза слипались. Вера тихо уплывала в сон, который кутал ее мягким пухом…
За окном, в снежной круговерти, на мгновение мелькнули и погасли два тусклых огонька. Как блики. Или как зрачки, с интересом заглядывающие в окна.

Воздух внутри был тяжёлым и безвкусным, как выдох гигантской машины. Он не охлаждал и не согревал, а лишь заполнял лёгкие инертной массой, от которой хотелось откашляться. Под ногами скрипел не снег, а вечная, въевшаяся в линолеум грязь, растёртая тысячами каблуков в серую пасту в этой новогодней кутерьме.
Они шли по центральному проходу торгового зала, мимо гор искусственных ёлок, пахнущих химической хвоей и одиночеством. Ника шла между ними, и это молчаливое шествие напоминало конвой. Тяжесть их встречи висела в воздухе плотнее магазинного смога.

— Ты уверена, что он будет открыт круглосуточно в праздники? Нас точно не прикроют на парковке?— Гера проговорил это не глядя, слова вывалились из него, как камни из карьера. Его голос царапал слух, низкий, с подхрипом — будто в горле застряла ржавая стружка. Он и правда напоминал глыбу, отколовшуюся от чего-то большего и холодного. Широкие плечи несли не силу, а тяжесть, как бетонная плита. Лицо — грубая лепка: скулы как уступы, нос сломан и плохо собран, а маленькие, глубоко посаженные глаза светились тусклым светом, как у кабана. Его пальцы, толстые и цепкие, постоянно сжимались в кулаки, даже когда лежали в карманах, будто мнут там несуществующую бумагу или чью-то судьбу.

—Сказали, что да. Он же круглосуточный, — отозвалась Вера. Её собственный голос звучал приглушённо, будто обёрнутый ватой. Она чувствовала, как под рёбрами сжимается старый, знакомый спазм — реакция тела на его близость. Оно помнило. Помнило, как эти широкие ладони не обнимали, а формировали её позу; как голос не звучал, а вбивал клинья в её рассудок. Её тело помнит каждую ссору с Герой: правый локоть ноет перед снегопадом (он швырнул ее  в дверной косяк), а на левой ключице — едва заметный шрам-полумесяц от обручального кольца, летевшего как бритва. На ее лице  мягкие линии уступчивости проиграли жёстким складкам у рта и меж бровей. Взгляд — стальной шарик, постоянно скатывающийся вглубь, проверяющий тылы сознания.

Ника лишь глубже убрала подбородок в воротник.  Двадцать два года, но в этот вечер ей снова было двенадцать. Не из-за одежды, а из-за позы: плечи скруглились, втянув голову, как ракушка уязвимую мякоть. Она была живым мостиком между ними — её мать в глазах, отец в линии скул. Сейчас эти скулы были напряжены, а глаза метались между родителями, ловя разряды тихой ненависти, которые щёлкали в воздухе как статическое электричество. Её собственная энергия сжалась в солнечном сплетении в тугой, болезненный комок.

Впереди мелькнула знакомая фигура. Лана стояла за прилавком, заваленным китайскими аромасвечами «Антистресс» и дешёвыми хрустальными шарами. Она не обслуживала никого, покупатели катили свои тележки, мимо ее отдела, а она просто стояла и смотрела  прямо на них, будто ждала. Её губы растянулись в улыбке. Улыбка была правильной, демонстрирующей ровные зубы, но до глаз не доходившей. Те оставались теми же тёмными, непроницаемыми лужицами.
— Вера. Какая неожиданность, — голос Ланы был сладким и скользким, как сироп. Он обволакивал, не согревая. — И Георгий. И Вероника. Семейный поход.
Гера промычал что-то невнятное. Вера кивнула, чувствуя, как по спине пробежал холодок, не имеющий отношения к сквозняку у входа. Это было ощущение пристального взвешивания, будто её внутренности вынули, положили на весы, и нашли небольшой недовес.
— Поздние покупки к празднику? — продолжила Лана, её пальцы с идеальным маникюром бесшумно перебирали брелоки с рунами.
— Нет, мы… к парковке, Ника не смогла завести машину — выдавила Вера, сама удивляясь, зачем оправдывается.
— А-а, — протянула Лана, и её взгляд скользнул с Веры на Геру, а затем на Нику. Он задержался на девушке на секунду дольше. Взгляд был как щуп, лёгкий укол под ребро. Ника вздрогнула, почти незаметно.
— Давайте проведу вас через склад, — вдруг сказала Лана, жестом изящной, почти неживой руки указывая на неприметную серую дверь с надписью «Служебный вход. Посторонним В.» в конце ряда холодильников. — У второго выхода сейчас ремонт, на парковку все идут через складские помещения. Быстрее будет, чем кружить в обход по улице. Просто по прямой, и выйдете как раз на парковку.
Предложение повисло в воздухе. Оно было слишком логичным. Слишком навязчивым. Но в нём была дьявольская убедительность. Идти через этот бесконечный, давящий магазин ещё полкилометра… или рискнуть дверью.
Гера фыркнул, его массивная грудная клетка вздыбилась под курткой.
— Чёрт с ним, пошли!.. Надоело тут шляться. Сами дойдем  - рявкнул он Лане. Идешь? —  бросил он  Вере сквозь зубы.
Вера посмотрела на Нику. Та пожала плечами, в её глазах читалась лишь усталость и желание поскорее закончить этот гадский вечер.  Молчание дочери было криком, который остался за плотно сжатыми губами.
— Иду, — тихо откликнулась Вера.
Она толкнула тяжёлую дверь. Она не скрипнула, а открылась с  глухим, влажным звуком, будто печенье, разламывающееся в сырости. За ней был темный склад, лишь кое-где освещенный дрожащими гудящими лампами дневного света, а из темного широкого проема потянуло воздухом иным: не магазинным затхлым, а старым, промозглым, пылью и чем-то ещё — сладковатым и гнилым, как заброшенный погреб с прошлогодней картошкой.
Лана смотрела им вслед, её улыбка так и не сошла с лица.
— Счастливого пути, — прошелестела она, и её слова растворились в гуле морозильных ларей, словно их и не было.
Гера, по джентельменски, с насмешкой пропустил Веру вперед – Проходи, давай, если кого и суждено сегодня здесь сожрать, пусть тебя сожрут первой, -  он привычно хохотнул. Её тело, всё ещё помнившее старые травмы, сжалось в ожидании нового удара. Спина снова стала мишенью, кожа на лопатках онемела, готовая принять удар. Ника прижалась к ней сзади, её дыхание стало частым и горячим у неё за спиной. Гера зашёл последним, и дверь захлопнулась с мягким, окончательным чмокающим звуком, будто чьи-то огромные губы сомкнулись за ними.
Тишина, которая их встретила, была не отсутствием звука, а его противоположностью — густым, ватным веществом, в котором застревали собственные удары сердца, отдаваясь глухими ударами в висках. И холод. Не зимний морозец, а леденящий холод морозильника, проникающий сквозь ткани, обвивающий позвонки и заставляющий зубы стискиваться от древнего, животного предчувствия.
Они стояли на краю огромного пространства. Смутно угадывались гигантские очертания, уходящие во тьму. Бетон скрипел под ногами, покрытый хрустящими пластами замерзшей грязи.
Путь назад исчез. Остался только путь вперёд, в глотку этой заброшенной, дышащей ледяным сквозняком утробы.

Сумеречный свет сочился, как мутный бульон, сквозь разбитые стекла где-то на недосягаемой высоте пробивался слабый свет, и падал косыми, пыльными столбами, в которых медленно вращались частицы пыли и чего-то ещё — мелкого, похожего на пепел. Эти световые колонны лишь подчёркивали масштаб пустоты, делая её осязаемой, как стены глухого колодца.
Воздух. Он входил в лёгкие как тяжёлая, ледяная слизь. Каждый вдох требовал усилия, грудная клетка расправлялась с трудом, будто её сдавливал тугой обруч. Выдыхая, Вера видела собственное дыхание — оно выходило клубами и зависало, не рассеиваясь, как будто пространство было перенасыщено влагой и холодом до предела. Этот холод пропитывал кожу и мышцы, он проникал прямо в кости, отчего тело скручивало тугой судорогой. Нервная паутина солнечного сплетения, завязалась в маленький, твёрдый узел страха.
Они стояли на краю чего-то бесконечно огромного и мёртвого. Интуитивно в этом пространстве угадывался ангар — чудовищных, нечеловеческих пропорций. Высоченный потолок терялся в тенях, будто это был не инженерный объект, а пещера. По стенам, как засохшие кровеносные сосуды, тянулись трассы толстых труб, покрытых облупившейся изоляцией и ржавыми потеками. Откуда то сверху  раздавался ритмичный, металлический звук, похожий на падение капель в пустой цистерне, как будто кто то запустил гигантский метроном. Тик-так. Кап-кап. Тик-так. Сердце пыталось подстроиться под этот ритм и сбивалось, отдавая болезненным толчком в горле.
И вещи. Их было море. Они не были разбросаны — полумрак обрисовал их грубыми мазками, как странные терриконы. Горы покореженных чемоданов, похожих на сплющенные черепа. Стулья, наваленные в хаотические скульптуры. Их ножки торчали, как сломанные кости. Наваленные горой ящики, из которых вываливалось тряпьё, пожелтевшие бумаги, какие-то мелкие, неопознанные предметы.
Но это была не просто свалка. Это был пейзаж после катастрофы. Каждая вещь несла на себе печать отсутствия. Отсутствия хозяина. Отсутствия цели. Отсутствия времени. Отсутствия самой жизни.  Они лежали здесь не годы, а эпохи, и от них исходила то ли пыль, то ли тонкая, пронзительная аура забвения. Вера смотрела на детский валенок, валявшийся в стороне, и её собственное детство сжималось где-то в груди ледяным комком. Она чувствовала, как эти вещи впитывают их присутствие, их живое тепло, как сухая губка впитывает воду. В горле комом стоял то ли страх, то ли невыплаканная тоска, чужая и всеобъемлющая.
— Мам… Это точно склад?..— сипло прошептала Ника, и её шёпот был съеден тишиной мгновенно, без эха. Она инстинктивно прижалась к матери, и Вера почувствовала, как дрожь дочери передаётся ей по костям, как вибрация по стальной балке.
— Красиво… Вот это сократили путь… — хрипло выдавил Гора. Он сделал шаг вперёд, и под его тяжёлым ботинком громко хрустнула какая то безделушка. Звук был неприлично громким, почти кричащим. — Че то не похоже на склад…Больше похоже на заброшку.. бункер какой то...
— Это не склад,.., почти как БомбА.. растерянно сказала Вера, и её голос прозвучал по чужому, отстранённо. Она смотрела вглубь, туда, где в полумраке угадывались массивные, тёмные силуэты. —Мы что, ошиблись дверью?..
Они пошли, потому что стоять было ещё страшнее. Каждый шаг отдавался не эхом, а глухим ударом по натянутой барабанной перепонке пространства. Ноги утопали в слое какого-то мелкого шлака, хрустящего под подошвами. Время потеряло смысл. Помещение казалось бесконечным заброшенным бомбоубежищем, доставшимся в наследство от СССР.  Они шли мимо вереницы призраков той, советской эпохи: гигантских станков, покрытых густой, чёрной смазкой, похожей на засохшую кровь; пультов управления с мёртвыми циферблатами, стекла которых были выбиты, оставив острые, голодные зубы.
Потом  они нашли их.
Издалека это был ряд огромных цилиндров, уходящих в потолок. Обвитые толстенными кабелями, они напоминали  утробу  огромного чудовища. По мере приближения проступали детали. Бронза. Некогда яркие и блестящие, теперь они были покрыты малахитово-зелёной патиной и чёрными подтёками. Герметичные люки с массивными штурвалами. Смотровые иллюминаторы из толстого, мутного кварца, заляпанные изнутри чем-то бурым, наблюдали за ними настороженно и зло.  От них исходил собственный холод — сухой, вымораживающий, от которого слезились глаза и немела кожа лица. И запах. В воздухе витала тяжелая, затхлая  вонь от старых, массивных механизмов, способных переварить в своем нутре что угодно.
— Это что за хрень? — Гера подошёл ближе, его отражение исказилось в мутном стекле иллюминатора. Он постучал костяшками пальцев по стеклу.
— Не трогай! — вырвалось у Веры. Её инстинкт кричал. Эти штуки дышали. Не воздухом. Они дышали безвременьем. Словно это  были не машины, а органы какого-то огромного, спящего существа, и прикосновение могло разбудить его…
И в этот момент из-за ближайшего цилиндра вышел человек.
Он передвигался необычно: не шёл, а механически переставлял ноги, словно кукла на разболтанных шарнирах. Его одежда представляла собой старую, изношенную рабочую робу, когда-то бывшую синей. Лицо... Лицо было знакомым. Острые черты — тонкий нос, впалые щёки — принадлежали Андрею, младшему брату Геры. Однако выражение лица было чужим. Мышцы судорожно подергивались, превращая его в хаотично движущуюся маску. Глаза... Глаза были стеклянными и пустыми. Он смотрел сквозь них.
— Андрей? — Гера нахмурился, его лицо закаменело.
Фигура замерла. Голова неестественно дёрнулась и резко повернулась, издав едва слышный щелчок позвонков. Пустой взгляд скользнул по Гере, Вере, остановился на Нике. На его лице появилась улыбка, неестественно растянувшая губы и обнажившая дёсны.
— Георгий..., — голос Андрея звучал вроде как обычно, но интонация изменилась. Теперь он был механическим, похожим на голос диктора. — Ты пришёл...
— Че, подрабатываешь?— Гера хохотнул, но кулаки его сжались непроизвольно. Старая вражда не погасла.
— Я тут… обслуживаю, — ответил Андрей. Его рука резко дёрнулась, указывая на бронзовые цилиндры. Движение было механическим, словно у робота. — Система нуждается в обслуживании. Вы… вы тоже пришли обслуживать?
Его стеклянный взгляд замер на них, полный молчаливого вопроса. В этом взгляде не чувствовалось угрозы. Он был наполнен страшной, всепоглощающей пустотой, которая казалась ужаснее любой злобы. Эта пустота словно засасывала в себя, как чёрная воронка. Вера ощутила, как по её спине скользит что-то холодное и тягучее, цепляясь за основание черепа.
— Андрей, нам нужен выход, покажи, как отсюда выйти — решительно произнесла Вера, прикрывая собой Нику. Её голос звучал тонко, как хрупкий лёд, дрожащий над тёмной водой.
Андрей (или то, что от него осталось) медленно покачал головой. Его движения были прерывистыми и угловатыми.
— Выход… — повторил он, будто пробуя это слово на вкус и обнаруживая его безвкусным. — Выход есть. Но сейчас… не время. Ночь. Система спит. И вам нужно… отдохнуть.
Он повернулся и, не оглядываясь, пошёл прочь. Его движения оставались механическими и неуклюжими.
— Следуйте за мной. Здесь есть… гостевая комната.
Он направился вперёд, оставляя их перед бронзовыми гигантами, которые источали холод, окружённые мертвецким светом лунных столбов и морем призрачных вещей.
Солнечное сплетение Веры сжалось так сильно, что ей стало трудно дышать. Это не было вопросом или просьбой. Это была утверждение. Они больше не были покупателями, ищущими выход на парковку. Они стали гостями.
И в этой системе, начала осознавать Вера, для гостей была уготована лишь одна роль.

Андрей вёл их вдоль ряда огромных бронзовых резервуаров. Его шаги были неестественно размеренными: три быстрых, семенящих движения, короткая пауза, будто перезагружалась какая-то перфокарта, и снова три шага. Звук его подошв, скребущих по бетонному полу, сливался с тихим тиканьем  в единый, мертвящий саундтрек.
Пространство ангара оказалось рассечено глубокими, уходящими в темноту пролётами, похожими на улицы заброшенного города. Именно там, в стене, составленной из грубо сваренных металлических листов, они заметили нечто, похожее на гигантские прозрачные соты.
Лифтовые шахты.
Они тянулись в ряд, выныривая из какой-то адской глубины и уходили вверх, в бесконечность. Кое-где они были скрыты из виду и вмурованы в стены, но на каждом этаже (а их угадывалось не менее пяти) зияли прямоугольные проёмы, обрамлённые потрескавшимся бетоном. И в этих проёмах, с призрачной регулярностью, плавали, светившиеся изнутри холодным, безжизненным светом, напоминающим свечение бактерицидной лампы, кабины лифтов.
Этот свет не освещал, а лишь подчёркивал  мрак, отбрасывая резкие, короткие тени. В кабинах, неподвижно, как манекены в витрине, стояли люди. По три-четыре в каждой. Их лица были размыты матовыми стенами, но угадывалась странная однородность: одинаково опущенные плечи, одинаково повёрнутые к передней стенке головы. Они не двигались, не разговаривали. Они просто перемещались. Вверх. Вниз. Бесцельно? Или по какому-то своему, непостижимому расписанию.
Тишину разрывал лишь далёкий, приглушённый гул моторов и лязг противовесов — звуки, которые здесь, в этом мёртвом месте, казались кощунственно живым, механическим сердцебиением некротического организма.
— Что это? — сиплым шёпотом спросила Ника, впиваясь пальцами в рукав матери. Её глаза, широко раскрытые, отражали мертвенный свет плывущих капсул.
— Не надо так пристально разглядывать, — скрипуче, не оборачиваясь, сказал Андрей. — Это… технический персонал… завершает циклы... Все должны быть  на своих местах.
Вера чувствовала, как взгляд непроизвольно прилипает к этим плавучим гробам. В одной из кабин, медленно ползущей вверх, она различила женскую фигуру в знакомом клетчатом пальто. Сердце ёкнуло, упав куда-то в ледяную пустоту под рёбра. Надя. Подруга её матери, умершая от рака пару лет назад. Та самая весёлая, громкая Надя, которая всегда пахла духами «Красная Москва» и домашним вареньем. Теперь она стояла, прямая и неживая, в капсуле молочного света, уносящаяся в чёрный зев шахты. Вера хотела крикнуть, но горло сжалось спазмом. Вдруг пришло отчетливое осознание — это не склад, не бомбоубежище, не советская заброшка. Это была вывернутая наизнанку реальность.  Они провалились в изнанку. В подкладку, в канализацию мира, куда всё сползает, когда перестаёт быть нужным: отслужившие вещи, забытые чувства, люди, чьё время вышло по какому-то беззвучному щелчку невидимого счётчика. Всё, что вверху, в «нормальном» мире, служит чему-то, имеет цель, пусть и надуманную. А система этого подземелья, эта жуткая бюрократия ржавых труб и лифтов, обслуживала лишь один процесс: превращение смысла в бессмыслицу, жизни — в архивную пыль. Гипермаркет оказался лишь входом в мясорубку, перемалывающую прошлое в удобный для утилизации пепел.

Андрей свернул в боковой проход, узкий и тёмный. Тиканье и лязг остались позади, сменившись давящей, абсолютной тишиной. Он остановился перед какой-то дверью — просто ржавой металлической плитой на осыпающихся петлях.
— Здесь, — произнёс он, и его рука механически толкнула дверь.
Она открылась с протяжным, тоскливым скрипом. Внутри пахло сыростью, старостью и… древним, чуть заметным запахом лаванды. Слабый, призрачный запах, застрявший в ткани времени.
Комната была крошечной, каморкой. Посреди неё стояла широкая двуспальная кровать с высокими спинками, застеленная чем-то, что когда-то было белым покрывалом, а теперь пожелтело и истлело по краям. На стене висело кривое зеркало в расползающейся раме, отражавшее лишь мрак. И в углу, в плетёном кресле, чьи ножки вросли в бетонный пол, сидела Валентина Михайловна.
Она выглядела точно так, как в последний раз Вера видела её на похоронах: в тёмно-синем шерстяном платье, с начёсом седых волос, уложенных аккуратной волной. Ее натруженные руки, покрытые паутинкой прожилок, лежали на коленях. Но на лице не было ни скорби, ни боли. Оно было спокойным, словно из  застывшего воска. В  глазах мелькнула искра узнавания, но сменилась ледяным спокойствием. Она прямо и уверенно, с достоинством королевы,  смотрела на вошедших.
— Мама? — хрипло выдохнул Гера. В его голосе прорвалось что-то детское, растерянное. Он сделал шаг вперёд.
Валентина Михайловна медленно, очень медленно повернула к нему голову. Шея двигалась с лёгким, сухим хрустом, как пересохшие ветки.
— Тише, Георгий, присядь, не шуми — её голос. О, Боже, её голос! Тот самый, тихий, сипловатый от возраста. Но в нём не было тепла. Он звучал ровно, как запись. — Отдохни. Все устали. Ночь длинная.
— Ты… как ты здесь? Что это за место? — Гера рванулся к матери, как скулящий щенок, его кулаки разжались, пальцы бессильно повисли.
— Это пристанище, — ответила Валентина Михайловна, её взгляд скользнул по  Вере, задержался на  Нике, и в этот момент в нем вспыхнула искорка невыразимой нежности. — Это для тех, кто в пути. Не обращай внимания на шум за стеной. Это лифты. Они развозят по местам тех, кто завершает циклы. Они на своих маршрутах. Все работает, как и должно.
Она снова замолчала, уставившись в пространство перед собой. Её грудь не поднималась от дыхания.
Андрей, стоявший в дверях, кивнул, будто получив подтверждение.
— Отдыхайте… Утром… подумаем. — Он развернулся и ушёл, его шаги затихли в темноте прохода. Дверь он не закрыл.
Гера опустился на край кровати, пружины жалобно заскрипели. Он уставился в пол, его массивная спина сгорбилась. Казалось, из него вынули стержень. Ника, бледная как полотно, прижалась к стене, обнимая себя за плечи. Её глаза были прикованы к неподвижной фигуре в кресле, и её сердце разрывалось между ужасом и детской нежностью. Эта женщина когда-то пела ей колыбельные, гладила по голове. А теперь сидела здесь, в этой бетонной гробнице, и говорила о «завершающих циклы» как о чём-то обыденном, как об автобусном маршруте.

Вера осталась стоять посередине. Запах лаванды, смешанный со смрадом тления, кружил голову. Она почувствовала, как холод, дремавший в костях, начал шевелиться. Он поднимался по позвоночнику, тонкими, ледяными щупальцами, цепляясь за каждый позвонок. Он заполнял грудную клетку, вытесняя воздух. Она попыталась вдохнуть глубже, но лёгкие не слушались, будто их стенки стали липкими и слиплись. Она взглянула на Нику, как на единственный островок реальности.
Лицо дочери исказилось. Не криком, а немой гримасой чистого, животного страха. Глаза Ники стали огромными, в них плавала паника, как рыба в аквариуме изо льда. Она медленно, с трудом оторвалась от стены и сделала шаг к Вере. Потом ещё один. Её руки дрожали так, что это было видно даже в полумраке.
— Мам… — еле слышно прошептала она. — Мам, мне… страшно.
Она не просто упала в объятия Веры, Ника вжалась в Веру всем телом. Она дрожала как пойманный зверек. И Вера почувствовала это. Не просто страх свой и дочери. Не просто гнетущую атмосферу комнаты.
Она почувствовала, как само пространство сгущается. Воздух стал вязким, как кисель. Давление на уши нарастало, будто они погружались на дно океана. Тени в углах комнаты зашевелились, стали глубже, плотнее, они проявляли интерес. И в центре этой сгущающейся тьмы, прямо перед неподвижной Валентиной Михайловной, начало формироваться нечто. Не фигура. Не образ. Ощущение. Ощущение чудовищного, ненасытного голода. Голода не физического, а душевного. Оно тянулось к ним, к их живому теплу, к трепету их сердец, к самому их наличию. Оно хотело войти. Заполнить. Стереть. Это не была атака. Это был процесс. Безличный, равнодушный, как пищеварение. Система обнаружила в своих недрах несанкционированную, живую единицу — и запускала протокол поглощения. Не со зла. Не из мести. Просто потому, что так прописано в регламенте. И самое чудовищное было в том, что за всем этим не чувствовалось ни Воли, ни Замысла, ни даже внимания. Лишь древняя, изношенная машина, когда-то кем-то заведённая и теперь работающая вхолостую, в бесконечном, бессмысленном цикле, пока не рассыплется в ржавую пыль. Режиссёр ушёл со съёмочной площадки, оставив декорации и актёров на произвол автоматики, для которой нет разницы между спектаклем и реальностью.
У Веры перехватило дыхание. Грудь сдавило стальным обручем. Солнечное сплетение пульсировало тугим, болезненным узлом, от которого по всему животу разливалась тошнота. Она открыла рот, чтобы вдохнуть и закричать и не смогла вдохнуть, словно ее легкие разучились делать вдох,  и были парализованы ледяным ужасом. Ника забилась в её объятиях, беззвучно рыдая, её страх был таким же физическим, как удар.
И тогда, из самого нутра, из той глубины, где цеплялись за жизнь инстинкты, поднялись слова. Старые, выученные когда-то наизусть, выцарапанные в подкорке. Они рвались наружу, но застревали в ледяном коме в горле. Вера двигала губами, но не могла издать ни звука. Лишь беззвучное шевеление губ, пар, вырывающийся в ледяной воздух, как во сне когда хочешь крикнуть и не можешь.
Давление нарастало. Тьма в углу дышала, приближалась. Валентина Михайловна в кресле не шелохнулась, лишь её восковые веки медленно опустились и снова поднялись. Гера на кровати сидел, сгорбленный, опустошённый, ничего не замечая, будто все что ему было нужно, это просто быть рядом с ней, со своей мамой.
«Отче…» — выдавила Вера беззвучно. Горло болело, будто её резали изнутри.
«…наш…» — губы дрожали, слюна стала как стекло.
«…Иже еси на небесех…»
Сначала это было лишь движение губ, шепот, который не долетал даже до её собственных ушей. Но с каждым словом лёд в горле начинал таять, прожигаемый странным внутренним жаром, который поднимался из того самого сжатого узла в солнечном сплетении. Жар не был теплом. Он был силой. Не её силой. Чужой, древней, впущенной в неё когда-то с детства.
— …Да святится имя Твое… — её голос прорвался. Слабый, хриплый, сорванный. Но это был звук. Он разорвал липкую, давящую тишину комнаты, как лезвие — плёнку.
Давление ослабло. На мгновение. Тьма в углу отхлынула, замерла.
Вера, держа в объятиях трясущуюся Нику, сделала шаг назад, к открытой двери. Её взгляд упал на лицо Валентины Михайловны.
И она увидела. На миг восковое бесстрастное лицо дрогнуло. Как будто её спокойствие, это глухое покрывало, взъерошилось от порыва ветра, которого здесь не могло быть. В глазах, всего на долю секунды, мелькнуло что-то острое, живое и бесконечно печальное. Словно тень радости мелькнула на ее лице, и легкое подобие улыбки скользнуло на миг по губам. А затем снова накатила пустота.
Вера крепче обняла Нику, вдохнула полной грудью ледяной, но уже просто воздух, а не враждебную слизь, и продолжила, громче, нараспев, вкладывая в старые слова всю ярость и всю мольбу своего существа:
— Да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли…
Она читала, отступая к двери, уводя дочь из комнаты с кроватью, из-под взгляда восковой фигуры в кресле, из-под тени того голода, что притаился в углу, ожидая, когда молитва смолкнет.

Они отступили в проход, за спиной осталась дверь в комнату с заправленной смертью кроватью. Гера сидел возле матери, как сгорбившийся великан. Вера не прекращала читать. Слова молитвы, тягучие и нараспев, были теперь не шепотом, а оружием. Они расчищали пространство перед ними, как грейдер. Липкий, давящий ужас отступал, но не исчезал. Он клубился по краям светового пятна от где-то сверху падающего мертвенного света, выжидающе, как хищник у кромки.
Ника всё ещё дрожала, прижавшись к боку матери, но её рыдания стихли. Она слушала. Глаза её, широкие и мокрые, были прикованы к губам Веры, ловя каждое слово, как утопающий — верёвку.
— Хлеб наш насущный даждь нам днесь… — голос Веры звучал хрипло, но уверенно. Он был якорем в этом море безвременья.
Именно в этот момент из темноты бокового тоннеля вышли они.
Сначала появились тени — две удлинённые, несовершенные фигуры, отброшенные на ржавую стену. Потом шаги. Не тот механический скрип Андрея, а нечто иное: тяжёлое, волочащееся, с противным шорканьем подошв по бетону, будто кожа прилипла к полу и отрывалась с усилием.
Гера вышел первым. Но это был уже не тот сломленный человек с кровати. Его осанка изменилась. Плечи были отведены назад неестественно, грудь вперед по стойке «Смирно!», как у манекена в витрине военторга. Голова держалась на чересчур выпрямленной шее прямо, будто её зафиксировали невидимым ортопедическим воротником. Лицо… Лицо было маской Геры. Те же грубые черты, тот же сломанный нос. Но мимика была чужой. Мышцы двигались с явным запозданием, словно у плохо настроенной механической куклы. Уголки губ были приподняты в улыбку — широкую, пустую, демонстрирующую зубы. А глаза… В них не было ни злобы, ни даже пустоты Андрея. В них было напряжение. Дикое, немое усилие, будто кто-то, сидя внутри этого тела, дергал за невидимые рычаги и изо всех сил пытался через эти глазницы выглянуть наружу, раздвинуть плоть и кость. Зрачки были расширены, белки налиты кровью.
За ним, такой же неестественно выпрямленный, шёл Андрей. Его тики прекратились. Вместо них — застывшая гримаса спокойствия, но это спокойствие было страшнее любой, самой ужасной гримасы. Это было спокойствие покойника. Его руки висели вдоль тела, пальцы были растопырены и слегка подрагивали, будто по ним пропускали слабый ток.
Вера замолчала на полуслове. Молитва застряла в горле комом. Она инстинктивно отодвинула Нику за спину.
— Веера… — произнёс Гера. Его голос. Тот самый, хриплый. Но слова звучали как механическая запись, с паузами и запинками в самых неподходящих местах. — Что ты кри-ичишь? Мешаешь поокою.
Он сделал шаг вперёд. Движение было резким, судорожным, будто ногу дёрнули за верёвочку. Его тело качнулось, затем выровнялось.
— Здесь ти-ихо. Хороошо, — сказал Андрей, его голос звучал также. — Заче-ем молитва? Здесь не хра-ам. Здесь доом.
«Дом». Это слово, произнесённое таким голосом, обрело зловещий, окончательный смысл. Дом-ловушка. Дом-гроб.
— Пап? — тоненько пискнула Ника, выглядывая из-за спины матери.
Голова Геры повернулась к ней. Шея скрипнула сухо, как несмазанная дверная петля. Пустая улыбка не дрогнула.
— Веро-оника. Иди к па-апе. Здесь безопаасно.
Его рука, та самая, широкую ладонь которой Вера помнила до мурашек, поднялась. Движение было не плавным приглашением, а резким, угловатым жестом, как у робота на конвейере. Пальцы были слегка скрючены.
Вера почувствовала, как страх снова накатывает, холодной волной, поднимаясь от копчика, сжимая кишечник в тугой узел. Но вместе со страхом пришла и ярость. Чистая, животная ярость матери, видящей, как нечто мерзкое пытается дотянуться до её ребёнка.
— Отойди, — выдохнула она, и её голос зазвучал низко и опасно. — Отойди от неё. Что вы сделали? Вы что пьяные?
— Мы? Ни-ичего, — ответил Гера-кукла. Его глаза бешено вращались в орбитах, пытаясь поймать фокус на Вере. — Мы приспоса-абливаемся. Ты тоооже должна. Перестань шуме-еть. Используй энергию… пра-авильно.
Он сделал ещё шаг. От него пахло озоном и чем-то кислым, как от старых аккумуляторов.
И Вера снова начала читать. Не шепотом. Громко, отчеканивая каждое слово, вкладывая в него весь свой ужас, всю ярость, всю оставшуюся волю:
— …И ОСТАВИ НАМ ДОЛГИ НАША, ЯКОЖЕ И МЫ ОСТАВЛЯЕМ ДОЛЖНИКОМ НАШИМ…
Эффект был мгновенным и жутким. Гора и Андрей вздрогнули всем телом, как от удара тока. Их искусственные позы пошатнулись. Улыбки на их лицах затрепетали, сползли вниз, обнажив оскал не то боли, не то ярости. В глазах Геры на миг мелькнуло что-то знакомое — клочок осознания, дикий, панический ужас, — и тут же было подавлено, залито тем же маниакальным напряжением. Он издал звук — не голосом, а горлом, словно сиплый, захлебнувшийся вой из глубины грудной клетки.
— Пре-екрати… — прошипел Андрей, его тело начало мелко, часто дёргаться.
Вера, не прерываясь, сделала шаг вперёд, буквально напирая словами на эти две жуткие пародии на людей. Ника шла за ней, цепляясь за её куртку.
— …И НЕ ВВЕДИ НАС ВО ИСКУШЕНИЕ, НО ИЗБАВИ НАС ОТ ЛУКАВАГО…
И в этот момент из-за спины братьев Ковальских, из глубокой тени, где стыковались две ржавые стены, выскочило Оно.
Оно было невысоким, чуть выше пояса человека, и мохнатым. Шерсть — грязно-рыжая, свалянная, покрытая клочьями застывшей грязи и чем-то похожим на машинную смазку. Нижняя часть тела — как у низкорослого, коренастого пони, с копытами, стучащими по бетону сухими, костяными щелчками. Верхняя — человечья, но покрытая той же шерстью, с длинными, жилистыми руками, заканчивающимися не то когтями, не то скрюченными пальцами. Лица разглядеть не удалось — его скрывала спутанная грива и тень. Но было видно, как в темноте мерцают два точки света — не глаза, а словно два крошечных, тусклых иллюминатора. Руку Веры обожгло, как раскаленной металлической сеткой. А существо пронеслось между братьями с неестественной, скользящей скоростью. И оно засмеялось.
Смех был абсолютно человеческим. Звонким, даже весёлым, чистым детским смехом. Но звучал он здесь, в этом аду из ржавого металла и восковых людей, кощунственнее любого ужасного рыка. Этот смех был насмешкой над их страхом, над молитвой, над самой попыткой остаться людьми. Он резал слух, как стекло.
И в этот миг, среди жгучего, парализующего страха, в сознании Веры огнем полыхнуло знание. Посредник. Дикое семя самой трансформации. Не злой и не добрый. Он — хаотическая сила самой Nigredo, первоматерии хаоса и разложения, которая может, как погубить, растворив в себе, так и внезапно указать путь — стоит лишь отчаянью души столкнуться с искрой внутреннего огня. Он появлялся на стыке, на грани.
Ржавый Пан (это имя упало Вере в сознание само, громыхая в такт стучащим копытам) проскакал мимо и растворился в темноте, оставив после себя лишь эхо того леденящего душу смеха и сладковато-гнилостный запах.
Его  смех ударил по братьям Ковальским сильнее  молитвы. Гера схватился за голову, его тело согнулось в неестественной судороге. Он повернулся и, не глядя на Веру и Нику, почти побежал — тем же волочащим, семенящим шагом — обратно в глубину ангара, к бронзовым цилиндрам. Андрей последовал за ним, его фигура дергалась, как марионетка с оборванными нитями.
Вера стояла, переводя дыхание. Эхо смеха ещё вибрировало в костях. Ника рыдала, прижавшись лицом к её спине.
— Мама… что это было? Что с папой? — всхлипывала она.
Вера обернулась, обняла дочь. Её собственные руки тряслись. Она смотрела в ту темноту, где исчезло существо. Молитва защитила от одержимости, от подавления этой системой. Но этот смех… это существо… он был другого порядка. Он не пытался вселиться или подавить. Он бил по пространству вокруг как кузнечный молот. И находил происходящее до безумия смешным. В голове что-то встало на место, тупо и чётко, как щеколда. Она смотрела в ту темноту, где исчезло существо. Он явно показал, куда не надо идти.
— Это… шут, Посредник… — прошептала Вера, сама не зная, откуда пришли эти слова. —  Аномалия... Здесь есть свои правила. И свои… нарушители.
Она вытерла лицо дочери, заставила её посмотреть на себя.
— Ника, слушай меня. То, что мы видели там, в комнате… и то, что здесь… это не твой отец и не дядя Андрей. Это костюмы. Ты поняла? Костюмы, в которые кто-то или что-то влезло. Но внутри ещё есть они. Осколки их душ. Вряд ли мы сможем им помочь, это их борьба, борьба их духа и их разума. Но нам с тобой пора выбираться отсюда. И молитва… — она взяла дочь за подбородок, — молитва — наш свет, и наше оружие. Она их слепит. А нам помогает. Ты можешь ее повторять за мной? Хоть первые слова?
Ника, всхлипывая, кивнула. Её глаза были полны страха, но в них появилась и решимость — хрупкая, как первый лёд.
— «Отче наш…» — прошептала она.
— Да, — Вера обняла её крепко. — «Отче наш, Иже еси на небесех». Держись этих слов. Как за якорь. Теперь идём. Мы будем искать выход отсюда, даже если придется столкнуться с Режиссером этого закулисья. Мы должны найти Управляющего этой пьесой. Или то, что от него осталось.
Она посмотрела в сторону, противоположную той, куда убежали «костюмы» братьев. Туда, где в стене мерцали молочные огоньки лифтовых шахт, безостановочно возившие своих безмолвных пассажиров. Туда, где, как она теперь с ужасом понимала, могло находиться закулисье.

Дрожь от встречи с Ржавым Паном медленно отступала, сменяясь леденящим оцепенением. Обожженная рука, которой коснулся свалявшийся хвост Ржавого пана, нудно пульсировала, словно не нее поставили клеймо.  Вера читала молитву непрерывно, тихим монотонным голосом, как защитный барьер. Ей тихонько вторила Ника.  Они шли, крепко держась  за руки, прочь от лифтовых шахт, чьи плывущие гробы света теперь не пугали, а скорее смущали  — вынесенным напоказ, механическим актом смерти.
Они шли на восток, если здесь вообще существовали стороны света. Просто в направлении, где тень была гуще, а воздух пах не озоном, и мертвыми машинами,  а чем-то химическим, как в лаборатории или типографии.  Бардак из бесхозных вещей здесь уже приобретал зачатки порядка . Ящики с надписями «Личные вещи. Партия 17-Г», штабеля одинаковых чемоданов, аккуратные груды одежды, рассортированной по цвету и размеру. Здесь уже были следы Системы. Каждый предмет кричал о своём владельце беззвучным, оглушающим криком отсутствия.
И здесь, среди этого музея отжившего, стояли Они.
Силовые установки? Печи? Они были новыми. Откровенно, вызывающе, новыми на фоне всеобщего распада. Блестящая, полированная бронза, отливающая в скупом свете тёплым, почти живым золотом. Идеально круглые корпуса, без единой царапины. Массивные герметичные люки были не приржавевшими, а опечатанными. Не сваркой и не болтами, а чем-то вроде временных клейких лент с глифами, мерцающими тусклым синим светом. Они ждали. В них чувствовалась колоссальная, дремлющая мощь. Казалось, стоит сорвать эту хлипкую на вид печать, и они загудят, как реакторы, начнут жадно поглощать всё, что в них положат, и превращать в чистую, холодную энергию. Энергию для чего? Для поддержания этого мёртвого света в лифтах? Или для чего-то ещё, более чудовищного?
Вера остановилась, смотря на ближайшую установку. Её пронзило от внезапного, абсолютного знания. Оно пришло не из мыслей, а из самого нутра, куда просочился ужас этого места.
— Они не топятся сейчас, — прошептала она, и голос её был чужим. — Но они работали. Они сжигали. Не топливо.
Она обвела рукой всё пространство, все эти штабеля вещей.
— Всё это… вещи людей. Которых сожгли. А просто… новых ещё не привезли.
Ника ахнула, прижав ладонь ко рту. Её глаза побежали по ящикам, по грудам одежды, и она вдруг увидела в куче детский комбинезон с вышитым мишкой. Похожий на её собственный, из детства, такой же. Она отпрянула, как от удара током. На негнущихся, подкашивающихся ногах,  они шаг за шагом пробирались дальше, за ряд установок. Где их ждала Дверь. Не ржавая плита, а нечто, напоминающее гибрид технического люка и шикарного портала: матовый металл, инкрустированный потускневшими, стилизованными под ар-деко панелями. Надпись гласила: «Технический сектор «Дельта». Обслуживание реальности».
Дверь отъехала в сторону с бесшумным шипением пневматики.
То, что открылось их взгляду, было полной противоположностью ангару. Здесь было светло. Светло тем же мертвенным, безжизненным светом, что и в лифтах, но его было много. Все вокруг пыталось убедить, что это уж если не операционная будущего, то уж точно лаборатория. Стены и пол были выложены гладкими, белыми панелями, которые мерцали слабым внутренним свечением.
И здесь кипела работа.
Существа, похожие на людей, двигались неторопливо, целенаправленно. Их нельзя было назвать роботами в классическом смысле — у них была кожа, волосы, черты лиц. Они были слишком правильными, лишённым мельчайших изъянов, пор, морщинок. Их движения были плавными, экономичными, без малейшего намёка на суету или эмоцию. Они ходили между столами, на которых лежали… предметы. Чашка с отбитой ручкой. Старый радиоприёмник. Детская кукла с одним глазом. Биосущества брали предметы, клали их в какие-то прозрачные камеры, где те окутывались голубым свечением, а на соседнем столе из похожего на жидкий полимер материала вырастала их идеальная, новая копия. Без сколов, без царапин. Мёртвая.
— Мама… — прошептала Ника. — Это же… это как на 3D-принтере. Но… из чего?
Вера не ответила. Она наблюдала, как одно из существ остановилось перед стеной, на которой проступало пятно сырости. Существо приложило к пятну ладонь, и материал стены пополз, как жидкое тесто, заполняя повреждение, делая поверхность снова безупречно-гладкой. Система латала саму себя. Поддерживала видимость порядка в своём распаде.
Они прошли глубже, и их взорам открылся коридор. Длинный, с множеством дверей. На одной из них висела знакомая пиктограмма: мужчина и женщина. Туалет.
Инстинкт, сильнее страха, заставил Веру толкнуть дверь.
Внутри было чисто, выложено кафелем. Не было запаха хлорки и сырости, тот же стерильный безжизненный воздух. Ряды кабинок, умывальники. Это была точная копия туалета на вокзале в ее родном городе. Та же трещина на зеркале, тот же сломанный кран, но только вода из него не капала. Та же похабная надпись на двери. Но было одно отличие, и оно было существенным, унитаз лишь отдаленно напоминал привычного «белого друга», не было отверстия под слив, не шуршала вода из бачка, да и неоткуда было взяться воде, все имело только внешнюю форму, не более. Это была не просто похожесть. Это была цитата. Вырванный кусок памяти, оцифрованный и вставленный сюда, в этот белый ад.
И это — это наглое подобие, этот жалкий симулякр — стало тем, что переполнило чашу. Глядя на это подобие унитаза Веру накрыло животным удушающим смехом, от которого по лицу потекли слезы, а живот свело судорогой, а затем, когда Вера смогла разогнуться от смеха, ледяной, чистой яростью.
— Черт! Чертовщина!..Уберите это всё, — сказала Вера громко, чётко. Её голос прозвучал в стерильной тишине техзоны дерзко, отрывисто, почти повелительно. — Это неправильно. Это абсурд!
Эффект был мгновенным. Как будто она нажала невидимую кнопку «Вызов».
Одна из дверей в конце коридора открылась, и оттуда вышла техслужащая.
Биоженщина. Её лицо было миловидным, собранным из эталонных черт: большие глаза, прямой нос, пухлые губы. Волосы уложены в безупречную каштановую волну. Она была одета в нечто среднее между медицинским халатом и футуристическим комбинезоном. На груди — бейджик с нечитаемыми символами.
Она подошла к ним той же плавной, механической походкой и остановилась. Её глаза, широкие и пустые, уставились на Веру. Губы растянулись в служебную улыбку.
— Обнаружена аномалия восприятия. Уточните параметры коррекции окружающей среды, — произнесла она. Голос был приятным, как у голосового помощника премиум-класса. В нём не было ни капли вопрошания. Была готовность выполнить команду.
— Это, — Вера махнула рукой вокруг, — фальшивка. Пародия. Настоящий туалет пахнет по-другому. Здесь унитаз не рабочий. Кран… здесь нет даже отверстия для воды!
Биоженщина медленно кивнула. Её глаза на мгновение закатились, будто она обращалась к внутренней базе данных.
— Принято. Вношу корректировки. Аутентичность превыше функциональности.
Она подняла руки. Её пальцы стали гибкими, как у скульптора, работающего с мягкой глиной. Она не касалась стен, просто водила руками в воздухе, а пространство откликалось. Трещина на зеркале поползла, изменила траекторию, стала более «естественной». Запах хлорки смешался с призрачными нотами плесени и дешёвого мыла — точь-в-точь как на вокзале. Появился звук капающей воды. Даже воздух, казалось, стал гуще, наэлектризованным ожиданием поездов.
— Вот так, — сказала биоженщина, опуская руки. Её улыбка осталась неизменной. — Корректно?
Вера смотрела на это чудо подделки. Система не просто копировала. Она подчищала реальность под свой идеал. Идеал чего? Заброшенного вокзального туалета? Это было безумием. Безумием с безупречным, стерильным лицом. Адреналин бушевал в ее крови. Голову кружило.
— Мам,..пойдем  дальше, — прошептала Ника, её тошнило, лицо было бледным, а паника накатывала волнами, грозя утащить ее в беспамятство. Она смотрела на биоженщину с таким отвращением, с каким не смотрела даже на Ржавого Пана.
Вера подхватила Нику под руку, и они вышли из туалета, который теперь пах «правильно». Биоженщина последовала за ними, как обслуживающий дроид, ожидающий новых указаний.
— Где выход? — зарычала  Вера, глядя на неё в упор. — Настоящий выход. Отсюда. Из… из этой симуляции.
Биоженщина снова сделала паузу, «обрабатывая запрос».
— Выход предусмотрен для исчерпавших ресурс или прошедших цикл. Вы не соответствуете критериям. Ваш цикл… не начат.
Эти слова, сказанные спокойным голосом, упали в душу ледяными камнями. «Цикл». То, что происходило в бронзовых печах.
— Тогда я разнесу здесь все к чертовой матери, и все ваши циклы закончатся, — яростно прошипела Вера и потянула Нику за собой дальше по бесконечному, белому коридору, навстречу мерцающему вдали зелёному свету и приглушённым, торжественным голосам.
Биоженщина последовала за ними, её безупречные шаги отстукивали по полу беззвучный марш службы, которой не было конца.

Зелёный отблеск в конце белого коридора был ярким и неестественным. Он не напоминал ни сочную траву, ни молодую листву. Это был токсичный, ядовитый оттенок, будто светились радиоактивные чернила или люминесцентная плесень. Он пульсировал слабыми, тревожными вспышками, отбрасывая на стены движущиеся, болезненные тени.
Воздух здесь изменился. Стерильная химия техзоны смешалась с запахом влажной почвы и удобрений — но и этот запах был фальшивым, как ароматизатор «свежесть луга» в освежителе воздуха. Под ним чувствовалась сладковатая, удушающая нота перегретой пластмассы.
Голоса, которые они слышали, были приглушёнными, в них звучала одобренная, запрограммированная торжественность. Как у дикторов, зачитывающих правительственное обращение на пустую площадь.
Вера, не отпуская руку Ники, читала молитву. Негромко, но непрерывно. Слова «Отче наш» текли, как тихая, чистая река сквозь этот мёртвый ландшафт. Она заметила эффект. Биоженщина, следовавшая за ними в двух шагах, двигалась чуть медленнее. Её безупречные шаги потеряли абсолютную синхронность. Между движениями возникали микроскопические паузы, будто её процессор отвлекался на фоновый шум, который нельзя было заглушить. Её улыбка не исчезала, но стала застывшей, как у плохо обработанной текстуры в видеоигре. Ей было некомфортно. Молитва была вирусом в её отлаженной, искусственной реальности.
Они вышли из коридора в просторное, куполообразное помещение. Это была оранжерея. Или то, что пыталось ею быть. Под высоким, тёмным потолком на сложных кронштейнах были закреплены десятки мощных ламп, испускающих бледный мертвенный свет. Они были направлены вниз, на центр зала.
Там, на небольшом участке, была трава.
Она торчала из аккуратных, квадратных ячеек, заполненных чёрным, гранулированным субстратом, похожим на кофейную гущу, прямыми пучками тонких, почти прозрачных стебельков. Цвет — тот самый больной зелёный. Они не колыхались, потому что здесь не было движения воздуха. Они просто стояли, как пластиковые макеты, освещённые снизу встроенной в ячейки подсветкой.
Вокруг этого «теплицы» стояли люди. Вернее, существа. Некоторые были похожи на биоженщину — безупречные, в белых халатах. Другие выглядели более… изношенными. Их «кожа» имела потёртости, волосы были тусклыми, в одежде попадались пятна, которые система, видимо, сочла допустимыми или не заметила. Это был техперсонал— те, кто следил за чудом.
Их лица были обращены к траве. На них застыли маски благоговейного ожидания. Широкие, синтетические улыбки. Раскрытые, пустые глаза, в которых отражались пульсирующие зелёные блики.
— …и вот сейчас, — произнёс один из них, мужчина с лицом как у новостного ведущего 80-х, — наступит момент синтеза. Цикл завершается. Энергия концентрируется.
— Концентрируется, — эхом отозвались несколько голосов.
— Сейчас свершится, — сказала другая, женщина с нереально густыми ресницами. — Обновление. Прорыв.
— Прорыв, — повторил хор.
Вера и Ника замерли у входа. Биоженщина остановилась позади них, её присутствие стало едва ощутимым фоновым шумом. Вера продолжала шептать молитву, и видела, как некоторые из стоящих у травы слегка поёживались, будто на сквозняке, которого здесь не могло и быть. Один из «служителей» поеживаясь, поднял воротник  халата — жест, в котором мелькнула тень беспокойства, тут же подавленного.
— Мама, — шёпотом сказала Ника, — они… они верят, что это живое. Они ждут, что оно…
— Распустится? Зацветёт? — закончила Вера. Её охватила жалость, столь же ледяная, как и ужас. Это были не монстры. Это были последние верующие в умершую религию. Они обслуживали ритуал, смысл которого давно утрачен. Они ждали чуда от пластика и света. В её сознании мелькнуло холодное слово, словно всплывшее из старого, забытого учебника: «Albedo». Фальшивое, лабораторное «очищение». Свет без тепла. Смерть, выдаваемая за рождение.
В этот момент лампы вспыхнули ярким безжалостным светом. Гул, которого раньше не было, наполнил зал — низкий, нарастающий, как зарядка конденсаторов. «Трава» засветилась изнутри, её стебли будто налились тем же зелёным токсичным сиянием, как нити ламп накаливания.
— Внимание! — воскликнул «ведущий», и его голос сорвался на искренний, почти человеческий восторг. — Фаза перехода! Приготовьтесь к фиксации акта бытия!
Все присутствующие замерли в одной позе, слегка наклонившись вперёд. Их дыхание синхронизировалось. Вера почувствовала, как Ника крепче вцепилась ей в руку.
— …И ОСТАВИ НАМ ДОЛГИ НАША… — вполголоса, но чётко, продолжила Вера, нарушая торжественность момента.
Ряды служителей дрогнули. Несколько голов повернулись к источнику помехи с выражением вежливого, но настойчивого недоумения на безупречных лицах. Одна из женщин пошатнулась, её рука потянулась к виску, как будто она услышала резкий, неприятный звук. Ритуал дал сбой. Пусть на секунду. Но сбой.
— …ЯКОЖЕ И МЫ ОСТАВЛЯЕМ ДОЛЖНИКОМ НАШИМ… — Вера сделала шаг вперёд, ведя за собой Нику. Она смотрела не на траву, а на них — на этих жрецов пустоты.
Свет достиг пика. Раздался негромкий, но пронзительный писк — звук перегруженной схемы. И «трава»… вспыхнула. Не цветами. Не жизнью. Каждый стебелек на мгновение стал ярко-белым, как перегорающая нить накаливания, и затем погас, оставив после себя лишь тонкий столбик светлого пепла, медленно оседающий на чёрный субстрат.
Наступила тишина. Гул ламп стих.
А потом — аплодисменты. Нервные, восторженные, искренние. Жрецы хлопали в ладоши, их лица сияли умиротворённым счастьем.
— Свершилось! — кричал «ведущий», и в его глазах стояли слёзы восторга (или просто смазка, выступившая от перегрева оптических сенсоров?). — Прорыв! Новые формы! Мы зафиксировали всплеск!
Они хлопали пеплу. Они славили смерть, приняв её за рождение. Они были счастливы.
Веру накрыло новое осознание. Её пронзила ледяная, безжалостная ясность. Словно Режиссер смог формализовать весь процесс алхимического делания, но в какой-то момент потерял интерес к своему проекту, а бюрократическая машина продолжала раз за разом воспроизводить стадию альбедо, словно выполняя свой дьявольский KPI.  Обеление. Но это «альбедо» было пустым, формальным Они не плавили  тьму и не преобразовывали ее — они раз за разом сжигали  до белого пепла то, что они считали ростками жизни, и поклонялись идеально стерильной смерти, приняв её за Превращение. Не рождение философского камня, а его механическая пародия. Вере стало физически плохо. Это было хуже, чем ужас. Это была абсолютная, всепоглощающая пустота, прикрытая театральными декорациями.

Биоженщина позади них наклонилась к уху Веры. Её голос прозвучал чуть тише, с едва уловимым прерыванием, как помеха в эфире:
— Цикл… завершён. Энергетический след… зафиксирован. Вы… свидетельствовали. Теперь вы можете… претендовать на отправку.
Она выпрямилась и жестом показала на другой выход из зала — не тот, через который они вошли. Там виднелся тусклый свет и очертания какой-то уходящей наверх лестницы.
— Сопровождающий… проведёт вас к платформе, — добавила биоженщина, и её улыбка наконец дрогнула, сменившись на мгновение чем-то похожим на облегчение. Сопровождать их — значит, удалить источник помехи, вируса молитвы, из сердца системы.
К ним из группы ликующих жрецов отделилось одно из «изношенных» существ мужского пола, в потёртом комбинезоне техника. Его движения были чуть более угловатыми, а в глазах, помимо привычной пустоты, читалась глубокая, механическая усталость. Он молча кивнул, приглашая следовать.
Вера взглянула на Нику. В глазах дочери она увидела то же опустошение, ту же жажду вырваться из этого кошмара, где всё было ложью, даже надежда.
Они пошли за техником, оставляя за собой зал, где служители всё ещё аплодировали пеплу, радостно обсуждая детали «прорыва». Молитва теперь звучала в голове Веры беззвучно, но её ритм совпадал со стуком сердца: Отче наш… Отче наш… Отче наш…
Каждый шаг по лестнице, которая оказалась бесконечно длинной, был шагом вверх. Но Вера уже не верила, что «верх» и «низ» здесь что-то значили. Они просто меняли одну клетку безумия на другую. Последнюю, как надеялась её измученная душа.

Лестница была не просто обветшалой. Она была пафосным трупом. Широкие мраморные ступени, некогда отполированные до зеркального блеска, теперь были покрыты сетью глубоких трещин, будто по ним прошёлся великан с ледорубом. По бокам висели пустые, золочёные бра, из которых давно выковыряли «свечи» — теперь там торчали пучки спутанных проводов, похожих на чёрные, засохшие, кровеносные сосуды. Стены украшали фрески в стиле помпезного соцреализма, изображающие ликующих рабочих у станков, но краска осыпалась, оставляя лица без глаз, а поднятые в победном жесте руки — без кистей. Воздух здесь был сухим, спёртым и пыльным, пахло заброшенным музеем. Каждый их шаг отдавался глухим, одиноким эхом, будто они поднимались по позвоночнику уснувшего титана.
Их сопровождающий, изношенный техслужащий, шёл впереди, не оборачиваясь. Его спина в потрёпанном комбинезоне излучала апатию, доведённую до уровня физического закона.
На одной из площадок их нагнали двое. Мужчины в тёмных, слегка помятых, но чётко скроенных костюмах, с лицами начальников среднего звена любой эпохи — уставшими, озабоченными, несущими на себе груз несуществующих, но оттого не менее тяжёлых отчётов. Они шли быстро, почти бежали, их хорошо начищенные, но стоптанные туфли отстукивали нервную дробь по мрамору.
— Стой. Кто это? Куда ведёшь? — бросил один из них, не замедляя хода, лишь скосив глаза на техслужащего. Голос его был хриплым от вечной спешки и воображаемых переговоров.
Сопровождающий молча протянул смятую бумагу — «пропуск». Начальник на бегу выхватил её, пробежал глазами по нечитаемым глифам, губы его беззвучно шевельнулись. Он бросил взгляд на Веру и Нику. Но этот взгляд  не был предназначен людям, так смотрят  на строку в ведомости, на некую абстрактную «грузоподъёмность» или «норму выработки». Ни страха, ни удивления, ни интереса. Пустота, заполненная служебным рвением.
— В порядке, — отрывисто кивнул он, сунул бумагу обратно в руку сопровождающему и, не снижая скорости, умчался дальше вверх по лестнице, его спутник — тенью за ним. Они исчезли за поворотом, и только звук их шагов ещё долго цокал где-то в высоте, как кастаньеты сбоящего метронома.
— Платформа отправления, — монотонно проинформировал биомеханик, делая последний шаг наверх.
Площадка представляла собой нечто среднее между заброшенным перроном станции метро и смотровой галереей в гигантском, тёмном ангаре. Под ногами — грязная, потрескавшаяся плитка. Вдоль стен стояли автоматы. Автоматы с газировкой, с шоколадками, с газетами. Когда то они были яркие, но сейчас выцветшие, с наклеенными мультяшными мордочками и заманчивыми надписями «Лимонад! Возьми с собой!» или «Свежий выпуск!». Вера, движимая остатками автоматизма из прошлой жизни, подошла к одному. Монетница была настоящей, ржавой. Она нажала кнопку с изображением вишнёвой газировки. Ничего не произошло. Ни гула мотора, ни лязга падающей банки. Она повнимательней глянула в витрину автомата. Внутри, за мутным пластиком, была не сложная механика, а монолит. Грубая, необработанная масса какого-то серого материала, просто вылитая в форму автомата и кое-как раскрашенная. Это были не устройства, а очередная копия реальности для понятий «удовольствие», «новость», «быстрое удовлетворение». Симулякры в квадрате. Вера вдруг поняла. Весь этот мир был одним большим симулякром, давно потерявшим цель своего существования. А работа кипела только для  поддержания системы. Система имитировала деятельность, маскируя распад. Это был ад с безупречным техобслуживанием
Их внимание привлёк звук — не механический, а живой, звенящий, как колокольчик. Смех. Детский, беззаботный, полный настоящей радости.
На самой платформе, у её края, стояла машина. Она была похожа на гоночный болид, побывавший в страшной аварии и собранный из того что осталось заново при помощи молотка и подручных инструментов. Длинный, низкий корпус был покрыт заплатами, краска облезла, обнажив ржавое тело. Стёкла были мутными, в паутине трещин. Вместо колёс — какие-то сплошные диски из того же тусклого металла. Она выглядела не транспортным средством, а саркофагом с претензией на скорость.
Рядом с ней суетилась семья. Трое. Мужчина и женщина в ослепительно ярких, оранжевых одеяниях, расшитых золотыми нитями. И девочка лет семи-восьми, в таком же маленьком сари. Их лица были красивы, смуглы, выразительны. Они что-то весело обсуждали на незнакомом языке, жестикулируя. Девочка прыгала на месте от нетерпения, её браслеты звенели чистым, живым звоном. Они светились. Не в переносном смысле. Их одежды, их кожа, их улыбки — всё излучало тёплый, внутренний свет, который отталкивал мертвенную серость окружения. Они грузили в узкий люк болида какие-то небольшие свёртки, смеясь.
Они совершенно не замечали ни Веру с Никой, ни сопровождавшего их, биомеханика. Они были в своём мире, в своём пузыре радостного ожидания.
— Вот с ними полетите, — сказал биомеханик, указывая на семью жестом, лишённым какого-либо смысла. — Устраивайтесь.
— Они… они нас не видят, — прошептала Ника, вжимаясь в мать.
Биомеханик медленно повернул к ней голову. В его глазах, этих тусклых оптических сенсорах, на миг мелькнуло что-то, что можно было принять за подобие мысли.
— Вы не переживайте, — произнёс он, и в его монотонном голосе прозвучала странная, неуместная успокаивающая нотка. — Они ненадолго к вам. Больше двадцати лет они не живут. Они не успеют ничего.
Фраза повисла в воздухе. «Не успеют ничего». Это была угроза? Или… милосердие? Обещание, что это кошмарное соседство не будет вечным? Или констатация, что  собственный путь этой светящейся семьи — настолько краток в масштабах системы, что им просто будет не до новых, странных попутчиц?
Вера посмотрела на Нику, затем на открытый люк саркофага-болида, куда уже заскользила, смеясь, оранжевая девочка. У них не было выбора. Лестница вела только сюда. Вниз —это снова в мир пепла, биороботов и восковых бабушек. Здесь, на этой платформе, была только эта машина.
— Давай устраиваться, — сказала Вера, и её голос был тихим, но твёрдым. Она потянула Нику за собой.
Они подошли к болиду. Семья индусов не обратила на них ни малейшего внимания. Мужчина что-то говорил жене, указывая куда-то в темноту за платформой, будто показывая вид. Они прошли сквозь них, не встретив ни малейшего сопротивления, как сквозь тёплую, светящуюся дымку. Запах специй, сандала и пота — живой, человеческий запах — на миг перебил запах тления и пыли.
Люк был узким. Вера протиснулась первой, потом помогла Нике. Внутри было тесно и темно. Два узких, жёстких сиденья, как в старом истребителе. Никаких приборов, только голый металл. Они уселись. Семья устроилась впереди, в невидимом для них отсеке, их вес даже не потревожил шасси. Их разговоры и  смех, приглушённые теперь металлом, всё ещё были слышны.
Биомеханик снаружи смотрел на них пустыми глазами. Он поднял руку, не в знак прощания, а как оператор, запускающий процесс.
— Временная стабилизация активирована. Модуль «Вишну» введён в цикл. Счастливого пути.
Люк с шипением захлопнулся, погрузив их в почти полную темноту. Только сквозь трещины в стекле пробивался тусклый свет платформы. Раздался нарастающий гул — не двигателя, а чего-то иного, как будто вибрировало само пространство вокруг них. Семья индусов впереди радостно ахнула, девочка что-то кричала на своём языке.
Вера обняла Нику, прижала её голову к своему плечу. Она больше не читала молитву вслух. Она чувствовала её внутри, как стержень, как последнюю точку опоры. «Не успеют ничего». 20 лет. Это был срок? Или ловушка? Окно? Или просто отсрочка перед тем, как бронзовые печи с новыми, временными печатями снова откроют свои пасти?
Гул достиг пика. Свет с платформы пропал. Их резко дёрнуло вперёд, прижав к спинкам сидений. Не с ускорением машины, а с ощущением  ненормальной легкости, вроде той, какую испытывает человек, летящий в пропасть…, как в лифте, сорвавшемся в шахту.
Темнота. Давление на грудь. Тепло тела Ники рядом. Смех светящихся людей впереди, который теперь звучал как колокольчик в бездне.
И Вера…
…проснулась.
Резкий, глубокий вдох. Воздух комнаты, пахнущий тонкими Никиными духами и реальностью. Сердце колотилось, отдаваясь в висках. Она лежала в  постели. Рядом,  уткнувшись носом в подушку, сопела Ника. Утро. Зимний свет пробивался сквозь шторы.
Она медленно села, оглядываясь. Всё было на своих местах. Тишина. Мир.
Рядом, на полу, смятый в комок, лежал её халат. И из его кармана торчал уголок чего-то белого. Дрожащей рукой она потянулась, вытащила. Это был смятый листок. На нём — не буквы, не знаки. А рябь, словно от помех на экране, складывающаяся в едва уловимый узор, похожий на стилизованное древо или схему маршрута.
А на её запястье, там, где обычно ничего не было, лежал тонкий, едва заметный след. Не царапина. Не ожог. Что-то вроде отпечатка. Смутно напоминающего структуру грубой, свалявшейся рыжей шерсти.
Она взглянула на спящую рядом дочь. Ника спала, её лицо было спокойным. На её щеке, у виска, Вера разглядела крошечную, почти невидимую пылинку. Не серую. Странного, ядовито-зелёного оттенка.
Сон кончился.

Прошла неделя. Рождество прошло, начались Святки. Самое мистическое время в году.
Вера жила как будто  в двух мирах. В одном — заваривала чай, отвечала на рабочие письма, смотрела с Никой сериалы. В другом — её пальцы сами находили на запястье тот шершавый, почти невидимый, но осязаемый кожей отпечаток. Воспоминания о сне выцветали. Мир вокруг обретал устойчивость и цельность.
Но Вера теперь чувствовала  швы, стыки реальности. Гипермаркет, их встреча, этот странный сочельник — всё это были транзиты, точки, где ткань реальности истончилась, и проглянула её механическая, бюрократическая изнанка, что скрывается за любой фальшью. В том бюрократическом аду  нет демонов в классическом смысле, там бесконечно и неутомимо трудятся клерки апокалипсиса, роботы-архивариусы, обслуживающие вечную машину по утилизации отработанного настоящего. Это не котлы с грешниками. Это — конвейер по переработке творчества в продукт, души — в единицу статистики, смысла — в симулякр.
Они с Никой почти не обсуждали тот сон, но Вера видела, как дочь вздрагивает от неожиданных звуков, как замирает, глядя на старые семейные фото, где улыбаются Георгий и Валентина Михайловна. Как она иногда, машинально, чертит пальцем на столе странные, угловатые символы — неосознанное эхо глифов с пропуска, что лежал теперь в старой металлической шкатулке для украшений, там же, где хранились обручальное кольцо и крестик Ники. Бумага лежала между ними — ни то, ни сё, артефакт непонятной войны.
Однажды вечером она зашла в гипермаркет «Полесье» за хлебом. Сердце заколотилось глухо и тяжело, когда автоматические двери раздвинулись, впуская её в знакомое нутро, пахнущее пластиком и безнадегой. Она прошла мимо рядов, мимо отдела со свечами, где стояла Лана. Теперь там работала пожилая женщина с участливым лицом. Ноги сами понесли  до той самой серой двери с надписью «Служебный вход. Посторонним В.». Дверь была заперта на здоровенный, висячий замок, покрытый пылью. Вера отшатнулась и почти бегом вышла на улицу, в колючий зимний воздух.
В ту ночь осколок Изнанки снова коснулся ее. Она стояла в белом, бесконечном коридоре техзоны. Перед ней стояла биоженщина, но её лицо было не безупречным. Оно старело на глазах, кожа покрылась сетью трещин, как фарфоровая кукла, брошенная в огонь. «Модуль стабилизирует распад, — говорила она, и её голос расслаивался, как испорченная запись. — Но источник коррозии… не устранён…. Не устранен… Не устран…»  Вера проснулась с чётким знанием, холодным и ясным, как лезвие:
20 лет — это не срок. Это — таймер для Системы.
Она продолжит разрушаться. Но не сразу. Она временно стабилизирована. Как врач вводит мощный анальгетик безнадёжному больному, чтобы тот мог привести дела в порядок. Семья в оранжевом, эти светящиеся путники, были живым щитом, буфером, поглощающим чудовищное давление иного закона, под который не была подстроена их человеческая суть. Их радость была подлинной, потому что их миссия будет недолгой, почти мгновенной в масштабах корабля-призрака. Поскольку Rubedo не случилось. Превращение не завершено. Но и они с Никой вынесли из тьмы Nigredo его неочищенные плоды — зелёную пыль потенциала и след-клеймо. Двадцать лет — не только отсрочка для Системы. Это и их личный срок. Временная стабилизация, чтобы завершить в реальном мире то, что началось в кошмаре. Они вернулись, заражённые незавершённым процессом. «Протокол «Вишну» был вспышкой, которая ненароком осветила путь двум заблудшим душам обратно к дверям дома. А Вера и Ника сумели выскользнуть из пасти, но на них остался запах слюны зверя — след на запястье, пыль на щеке. Эти отметины останутся с ними надолго.
Теперь Вера понимала. Врата в тот мир — щели в душах, в поступках, в действиях. Это обратная сторона любой несвободы.
Стихотворение, написанное на заказ. Мелодия, сочинённая по трендам. Добрый поступок для галочки. Всё это — уже мёртвая территория, сырьё для архива, упакованное в ожидании архивирования. И лишь там, в пасти чужой, голодной алхимии, до Веры докатилась простая и страшная в своей простоте мысль. Режиссер - Алхимик создал идеальную, бюрократическую, самоподдерживающуюся систему для производства философского камня.
А философский камень — всегда был здесь. Та самая искра в душе, что шепчет «Отче наш» в кромешной тьме. Частица первородного Духа, что сказал «Да будет свет». Его нельзя призвать — в него можно только вцепиться, как в единственную скалу среди всеобщего распада. Система охотилась за суррогатом этой искры. А Вера просто носила её в себе. Как и Ника, как братья Ковальские, как все люди вокруг. Как дар. Как крест. Как оружие.
А молитва, это тот Божественный камертон — что настраивает наши души на частоту дома, на частоту Истины.
С той стороны — шершавый отпечаток Ржавого Пана и ядовитая зелень искусственной жизни. С этой — чистота детского смеха, шум ветра над домом, простые дни с Никой. Утренний кофе, спор о фильме, глупая шутка. Каждый акт любви к этому хрупкому миру. И тихое повторение молитвы — уже не как защита, а как благодарность за пробуждение.
Вера закрыла шкатулку с измятым пропуском. Щёлкнул замок.
Она подошла к окну. На улице падал снег — настоящий, холодный, тихий. Он покрывал асфальт, скрывая трещины, делая мир цельным. Хотя и ненадолго.
Она положила ладонь на стекло, на холод. Рядом встала Ника, молча прижалась к её плечу. Они смотрели на падающий снег — на чистый, невесомый, пушистый снег. И мир за окном был живой, чистый, настоящий. Но Вера знала: под этим белым покровом лежал город, прошитый невидимыми линиями метро и канализации, телефонными кабелями и бюрократическими инструкциями. Изнанка. Она всегда здесь, под самым тонким слоем нормальности. Не надо искать порталы в иные миры. Надо лишь потеряться в правильном месте в неправильное время — и пол провалится у тебя под ногами, открывая чудовищный, бессмысленно точный механизм, который и есть истинное лицо забвения.
А единственный способ не стать его топливом — жить так, чтобы твоё присутствие в мире было не строкой в отчёте, а необработанным, неудобным, живым фактом. Каждый поступок, каждое слово, каждое мгновение тишины с ребёнком должно было быть «несанкционированным» с точки зрения её конвейера по утилизации и копированию.
 ...И за их спиной незримым надежным щитом стояли их предки, их родовая память, скрепленная и сцементированной молитвой и верой. Но этот щит не был стеной, чтобы отгородиться и спать спокойно. Он был броней для другого, для битвы, которую нельзя было проиграть,  чтобы не стать еще одной ячейкой в архиве.

Copyright © Ира Тилль (Ирина Павлова) 2026 Все права защищены


Рецензии