Зов и церковь
Эта дверь — не из дерева и не из бронзы. Она из голоса. Эк-ка-лео, — слышится в самом слове: извлекать голосом, вытягивать человека из его привычной заводи. Не выгонять, нет. Вызывать. Как зовут по имени в сумерках, чтобы ты обернулся и понял: тебя действительно видят. В старой Острожской Библии Екклесиаст назван “Соборником” — тот, кто собирает собрание, кого подняли из толпы, поставили на камень, и он говорит о том, что драгоценней золота. Когелет — вызванный в собор, голос собора, и, может быть, лучший, но не потому что безгрешен, а потому что умеет сказать без лжи, без сладкой пены на языке. В его словах нет хитрости, только число дней и ветер.
Я сел на лавку. За окнами, где-то далеко, должен был прозвучать шофар. В другой стороне мира уже пели азан — длинный призыв, вытягивающий из сна на молитву. Где-то в монастыре ударил в деревянное клепало монах, и звук пробуждал затёкшую кровь. И я подумал: церковь начинается в мире звуков, а не стен. В крике, в шёпоте, в ударе в воздух. Там, где тебя позвали так, что твоя жизнь отозвалась — там ты и вошел впервые в церковь.
Собрание тех, кто похож на Того, в устах Которого не было лжи. Похож — не значит безупречен. Похож — значит способен выдержать прямоту. Ведь ложь — это лукавство, уклон, изгиб, нора, куда прячется язык. Правда — открытая площадка: на ней стыдно и холодно; но именно там слышно, что тебя зовут. «Екклесия» — не клуб непорочных, а корт, на котором звучит глас. И он зовёт не к удобству, а к выходу.
Выход — всегда насилие над инерцией. Неподобие — это инертность, тусклый осадок, который лишь отстаивается на дне. Противление — другое: оно живое, горячее, оно отбрасывает тень и требует ответа. Я вспомнил слова, которыми иногда пугают, иногда утешают: «Тогда, когда ты вне Бога, ты в Боге; противостоящее Богу божественно само по себе». Слишком дерзко? Но разве не так устроен сам рассказ мира: в небесном совете стоит Противник, и Бог спрашивает его, как поступок, и слушает, как довод. И Иов спорит не из неверия, а потому что знает: его крик не падает в пустоту; его крик — это часть суда. В этой борьбе — кроткий огонь присутствия. Израиль зовётся именем борьбы: тот, кто боролся с Богом и людьми и устоял. Какая ещё церковь нужна, кроме этой ночной борьбы у брода, где бедро сводит судорога, а благословение горчит?
Я поднял голову и увидел, как восход высветил пыль в оконной раме. В ветре что-то раскрывалось. Может быть, это и есть «гневный лик» — не ненависть, а напряжённая нежность, обнажённая до клинка. В иконах Тибета гневные божества не злые; они — милосердие без занавески. Их глаза горят, потому что им некогда объяснять. Они приходят, когда всё слишком зашло в вязкую тьму неподобия, и тогда огонь гнева — единственная форма ласки. Христос с бичом в храме — не другой Христос; тот же. Его гнев — точная мера любви к тому, что должно быть домом молитвы, а стало складом бизнес-стратегий. Это не отвержение, это отсечение. Так и с лицом: оно гневно — к той части нас, которая не хочет быть вызванной, которая вросла в свое неподобие, как в кресло.
Мы привыкли думать: церковь — это внутрь. «Ты же, егда молишися, вниди в клеть твою, и затворив двери твоя, помолися Отцу твоему, Иже втайне». За порогом мира есть безопасное «в нас». Но первое движение церкви — наружу: эк-кле-сия. Вынесенные на свет. Экзистенция — стояние снаружи. Прямо у Хайдеггера: зов совести рвёт болтовню, как занавес; отрывает от «все говорят», чтобы ты услышал — ты. И в этом «ты» внезапно явлено «мы»: собрание вызванных — не потому, что они лучше, а потому, что они стоят на ветру. В своей наготе. В своей любви и в своей оппозиции. В своей способности сказать — да, но и не забыть сказать — нет.
У входа в этот дом собрания всегда стоит глашатай. У греков он назывался ;;;;; (керикс) — тот, кто объявляет созыв. Как бог с крылатыми сандалиями, он ходит между мирами и бьёт посохом в камень. В других краях его зовут муэдзином, в третьих — конховый рог призывает к берегу тех, кто ещё в море. И всюду одна и та же интонация: поднимись, выйди, соберись. У древних северян был тинґ — сход, где свободные и боги обсуждали судьбу. У индийцев — сабха. В Псалме Бог стоит в собрании богов и судит. Даже у теней в Аиде есть своя бледная экклесия: мёртвые тоже собираются на зов. Сбор — это жест космоса, память о первом «да будет», когда Голос собрал небытие в вещь.
Но чтобы собрать, нужно освободить место. Мудрецы говорили: прежде чем назвать, Бог сжал Себя, оставил пустоту — не-место, где может отозваться другое. В этой пустоте и строится дом собрания: свод — из отступления, стены — из тишины, пол — из ожидания. Мы думаем, мы вышли «вне» Бога; но стоим на площадке, вымощенной Его тенью. Мы противимся, мы опровергаем, а оказывается — наш протест движется по дуге, которую Он начертил, чтобы мы не исчезли в этом «вне». Потому противостоящее Ему — внутри Его. Потому гневный лик — тоже лицо любви, показанное тем, кто пока узнаёт только резкую линию.
Когелет, вызванный, приходит в середину собрания и говорит: «Суета». Не как молот, но как взвешивание. Он не унижает мир; он уравнивает. Он снимает лишнее достоинство и возвращает вещам лёгкость. Отсюда и церкви не следует тяжелеть. Это не запасник праведников, а площадка, где легче дышится. В Евангелии тот, кто не сделал греха и не имел лжи в устах, не прибирает к рукам «похожих»; он притягивает тех, кто способен выдержать его простоту. И если ты не похож — жёсткий, спящий, целиком сложенный из неповоротливого — его гнев обращён к тебе, как ветер к закрытому окну. Он толкает, чтобы ты распахнулся.
Я слушал это тихое давление. И видел: церковность — не стены и не даже согласие; это способность слышать удар по воздуху и выйти в ответ. Выйти — значит потерять облик, который ты себя надел, как шлем. Выйти — значит согласиться стать собранным из чужого голоса. В суфийских сказаниях Бог имеет лик Джаляля и лик Джамаля — величия и красоты. Они не противоречат друг другу, они чередуются, как вдох и выдох. Церковь живёт на этом зыбком берегу: одним боком — к мягкому свету, другим — к буре. Если один из ликов исчезает, собрание превращается в бойкий клуб или застывает в неподвижный строй. В первом случае — распад, во втором — неподобие.
Я подумал о том, как часто мы стремимся к похожести как к приличию. Быть «как Он» — говорить нужные слова, соответствовать нормам, повторять жесты. Это удобная версия церковности. Но похожесть, о которой говорит Писание, касается не этикета. «В его устах не было лести» — это значит: слово говорится без лукавства, без попытки соблазнить. Церковь — там, где бреши в речи больше не замазывают сладким раствором. Там ухо болит от правды, но не лопается. Там тишина держит сказанное, как горло держит крик.
И ещё я видел, что церковь — это не круг избранных, а место борьбы с идолом неподобия в себе самом. Когда ты стоишь в тени колонны и хочешь не слышать; когда мысль говорит: забудь; когда тело говорит: поспи; когда память глохнет — приходит Он, гневный, и берёт плеть. Это не унижение; это возвращение в собрание. Ты опять можешь стать подобным — не потому что старательный, а потому что живой. Противящийся. Не зубная паста, а огонь.
Ночью, когда уже никто не зовёт, голос тоже есть. Он собирает в обратную сторону: от слова к молчанию. Но и молчание бывает соборным. Буддисты говорят о пустоте, которая не пустыня, а полнота без формы. Это тоже храм. Там тебя не назовут по имени, но ты узнаешь себя в общем дыхании. Сангха — собрание благородных — это не клуб совершенства, а товарищество тех, кто способен не бежать от пустоты. Так и в умме — общине — есть дисциплина, которая не кара, а ритм, по которому сердце входит в общий такт. Каждая традиция знает: без «вызова» не бывает «общего», без выхода — нет входа.
Если бы меня спросили: кто же здесь «лучший»? Тот, кто не нуждается в прощении? Или тот, кто услышал зов и вышел, дрожа, принимая, что его повесят на ветру? Я ответил бы: лучший — это устойчивый к правде. Он может понести чужую прямоту, не отомстив, и свою — не предложив как кнут. Иисус — вызванный из собрания наилучший — не потому что остальным не нужно прощение, а потому что он показывает, как держать гнев и любовь одним ликом. Он влечёт к подобию не через штраф, а через возможность стоять в этом огромном ветре.
Солнце уже входило в окна, и пылинки, озарённые светом, повисли над пустыми лавками. Я встал. На пороге я снова посмотрел на выцарапанное слово — ;;;;;;;; (экклесия). И подумал: быть в церкви — не значит «оказаться внутри»; это значит «подчиниться движению вовне», на ту площадь, где тебя встретит голос и сделает своим. Там, где ты споришь с Богом так, чтобы Он мог тебя благословить. Где ты похож на Него, потому что умеешь и сказать «да», и выдержать «нет», и не скрутить их в компромисс.
Когда я вышел, двери за мной закрылись чуть слышно. Площадь наполнялась звуками: где-то бил колокол, где-то мальчишка свистел в пальцы, далее тянулся призыв к молитве. Каждый звук был маленькой версией того первого голоса, который позвал мир из темноты. И мне показалось, что вся история человеческих собраний — это один-единственный ответ на невидимый зов. Мы учимся отзыву. Иногда — криком, иногда — шёпотом, иногда — сопротивлением. И пока зов остаётся, церковь не иссякнет, какой бы пустой ни казалась её каменная ладонь. Потому что там, где тебя зовут, там ты, ко всеобщему удивлению, уже — в доме. Даже если стоишь ещё на ветру. Даже если споришь. Даже если думаешь, что ушёл слишком далеко. Вызванный — значит найденный. И найденный — значит собранный. И собранный — значит живой.
Свидетельство о публикации №226012300064