Моя жизнь 1929 2006
если ты сам о себе сказать не сможешь.
Козьма Прутков
Я написала отчет о своей жизни за 77 лет. Именно отчет. Всю свою самостоятельную жизнь я раз в год или раз в три года отчитывалась о сделанном за это время. Этот отчет я писала больше двух лет без черновика, не перечитывая написанное ранее, поэтому много повторов. Писала для себя и получала удовольствие, вспоминая. Наверное, мемуары пишутся, когда кончается активное участие в жизни и остается переосмысление прожитого.
Я не рассчитываю на читателя, даже не хочу читателя. Но так случилось, что моя жизнь — это история западносибирской нефти, золотой период советской геологии. Много участников этого периода, больших и небольших, моих коллег и моих наставников я вспоминаю в этих записках вполне объективно. Некоторые из них уже незаслуженно забыты. Это позволяет мне думать о некоторой значимости написанного не только для меня. Я смонтировала фототаблицы, как и полагается в отчете. Они сделают написанное в какой-то степени зримым и более полным.
Глава 1. Детство
Я, Климова Ирина Григорьевна, в девичестве Бриккер, родилась 1 апреля 1929 г. в Харькове в семье служащих мещанского сословия. Голубой крови — ни с какой стороны ни капли. Отец еврей, мать русская. По паспорту я русская, по еврейским законам ребенок наследует национальность матери. По советским порядкам — национальность по отцу, но не возбранялось взять любую. Национальность я выбрала сама. Об этом ниже.
Первые шесть моих лет были очень хорошими. Семья жила в достатке. Мама не работала. У меня были няни. Одну я помню, моя тезка Ариша, еще была Саня, ее я почти не помню. Ощущение моей бесспорной необходимости в этом мире было абсолютным, т. е. как бы по-другому и быть не могло.
Нижний Новгород. Цыплятуша
Хорошо помню себя, начиная с Нижнего Новгорода. Мне, вероятно, было около трех лет, когда мы туда приехали. Хорошо помню квартиру — две очень больших комнаты вагончиком. Квартира коммунальная. Были соседи Кижутины, с которыми мы дружили. У них росли две девочки, мои первые подружки. Одна старше меня — Рита, вторая, Жанна, наверное, ровесница.
Папа в Нижнем работал в системе ГПУ директором совхоза или подсобного хозяйства «Новинки». Мама всю жизнь любила кур. Так вот папа привез ей в подарок, ну и мне, конечно, штук пять крохотных инкубаторских цыпляток, наверное, выбракованных: они плохо держались на ногах, заваливались на бок. Кроме одного, все цыплята быстро сдохли. Выжила курочка, как потом выяснилось. Назвали ее Цыплятушей. В силу природы цыплята должны бегать за любым движущимся предметом, хоть за катящимся мячом. Этим предметом для Цыплятуши была я. И помню, как во все лопатки я от нее удирала через наши большие комнаты — боялась. Эта курочка жила у нас долго, была членом семьи, жила в комнатах, выезжала с нами на дачу и первой обследовала накрытый стол. Обожала сливочное масло и гречневую кашу. Куда она делась в конце концов — не знаю.
Помню, как я развивала в себе храбрость и вечерами ходила в темную комнату, но почему-то с бутербродом — черный хлеб с маслом. Помню свое любимое рыженькое («лызенькое») одеяло, очень невзрачное, байковое, видимо, с младенчества осталось. Я обязательно им укрывалась в первую очередь, а потом уже — чем полагалось. Когда его собирались стирать, всячески возражала и прятала, например, в нетопившуюся плиту. Отлично помню.
Помню, как Лида (Лида — мамина сестра, моя тетя) умирала от смеха, когда я по утрам причесывалась перед самоваром. Лида приехала в гости, чай пили из самовара. И помню свое отражение в самоваре — длинное лицо, чуб и розовую пижаму.
Дом в Нижнем был старый, каменный, с заросшим двором: большие деревья, трава вся в одуванчиках. Лет сорок спустя я потом видела такие дома и дворы в Ярославле. Летом днем в жару мама и Кижутины вытаскивали во двор на траву подушки и, как в Персии, сидя на подушках, ели тараньку с зеленым луком, и, наверное, взрослые пили пиво. Папы с нами не было.
Откуда-то с севера к Кижутиным приезжала Кока (крестная), привозила кедровые орехи и пекла северные пироги с зеленым луком, гречневой кашей.
Лето на Мызе. Грибы. Страшный сон
Помню лето на Мызе — видимо, ведомственные дачи. У каждой семьи был отдельный хороший деревянный дом с большой террасой, затянутой огромными парусиновыми шторами, которые громко хлопали под ветром. Цыплятуша на Мызе была с нами. Кстати, она была породистая курочка — леггорн снежно-белая. С Мызой у меня на всю жизнь связано воспоминание — аромат жареных грибов. Видимо, лето было грибное или грибное место. Все, и я тоже, ходили каждый день по грибы, приносили помногу, в каждом доме жарили к ужину, и аромат каждый вечер висел над дачами. Помню, как на Мызе за что-то лупили ремнем Таньку Корытову, мою подружку, а она кричала: «Мне не больно, ремень на вате!» Потом всем давала пощупать. Ремень и правда был замшевый, дамский, на какой-то мягкой подкладке. Вот ремень помню, а Танькино лицо — нет.
Я всю жизнь очень любила маму и абсолютно ей доверяла, особенно в детстве. Как-то были в гостях, где угощали мороженым. У меня были частые ангины, и мама, чтобы я не расстраивалась, сказала, что это сметана, которую я тогда терпеть не могла. Все ели, а я удивлялась, что сметаной угощают.
На всю жизнь запомнила сон. А было мне не больше четырех лет. Видела я этот сон в Нижнем. Мама умерла и лежала в гробу где-то высоко, и всё было в белых розах. Я никогда никому не рассказывала этот сон. Но потрясение было такое, что я помню все детали сна спустя 70 лет. И что странно — я до этого сна не видела ни похорон, ни гроба.
У родителей были приятели в Нижнем — Парфяновичи. Ее звали Надя. Его — не помню. У них был сын Юрик. Мой ровесник. Юрик был приговорен — что-то серьезное с почками. Когда его спрашивали: «Что ты ел?», он отвечал: «Шуп ш макалонами и макалоны». Он умер еще при нас, т. е. мы еще жили в Нижнем.
Хорошо помню, чем меня кормили: протертым овощным супом, который я люблю всю жизнь, манной кашей и клюквенным киселем. Мама готовила очень вкусные биточки. Но почему-то давали редко. Еще помню яичницу-болтунью. Как особое угощение иногда давали чищеный соленый огурчик. Наверное, потому, что мои очень частые ангины (по-моему, ежемесячные) осложнились пиелитом. Со временем, но уже во взрослом состоянии это воспаление прошло.
Помню Решетку — так назывался рынок. Я с няней ходила туда за квашенной (или маринованной) капустой кусками — называлась пелюстка. Это очень вкусная капуста — до сих пор вкус помню. Когда покупали, обязательно пробовали, и я тоже.
С какой-то няней, но не с Аришей, когда гуляли, ходили к ее кавалерам-солдатам на свидание (они тогда назывались красноармейцами). А идти нужно было по деревянным мосткам над какими-то оврагами. Мостки были довольно высокие, с большими щелями, и душа моя уходила в пятки, у меня всю жизнь патологическая боязнь высоты. Но я почему то не жаловалась маме. Она, конечно, прекратила бы эти походы.
Киров. Арест папиных друзей
Из Нижнего мы переехали в Киров. Мне было уже, наверное, пять лет. Первую ночь в Кирове мы ночевали в каком-то служебном помещении, и к утру мамины петухи заголосили. Они были в клетке. Выскочил какой-то начальник: «Кто шумит?» Дежурный: «Хозяйкины петухи, товарищ начальник». Наверное, я это знаю с маминых слов.
В Кирове мы жили в замечательном доме. Это было лучшее жилье в моей жизни. Стояло несколько двухэтажных бревенчатых домов с большими балконами и печным отоплением на два подъезда. Квартиры со всеми удобствами. У нас было три комнаты: столовая, родительская спальня, моя комната с няней, скорее, домработницей, кухня с огромной плитой, ванная, где воду в колонке нужно было греть дровами, большой коридор, куда выходили топки из всех комнат, большой угловой балкон. Кто-то каждое утро приносил вязанки дров и затапливал все печи. У нас был второй этаж. И очень симпатично были отделаны стены: снизу до половины всё было обшито фанерой и покрашено, а верхняя половина — цветная побелка. Как мне помнится, было очень уютно и красиво.
В Кирове папа работал по-прежнему в ГПУ под начальством Абугова (старого папиного товарища еще по Гражданской войне) и опять по хозяйственной части. Какое-то время до получения этой квартиры мы временно жили в огромной квартире Абуговых, и где-то рядом жила семья Уюк (скорее всего, латыши) из этой же ГПУшной конторы. У Абуговых росло двое детей: Зоря, старше меня на четыре года, и Юра, младше меня на четыре года. У Абугова была машина М-1 и личный шофер Анучин.
В 1937–1938 годах Абугова расстреляли. Его сначала перевели в Киев, расстреляли там. Галину Владимировну, его жену, посадили на 10 лет как члена семьи врага народа. Мы, т. е. папа, мама и я, были свидетелями ее ареста. Когда в 1937 году начались массовые аресты, папа срочно уволился из НКВД (ГПУ переименовали), и, спасаясь от ареста, мы всё время ездили, нигде подолгу не задерживаясь, и ненадолго остановились у нее. Взяли ее под утро. Она тогда жила под Москвой и, наверное, ждала ареста. Нам, видимо, кроме нее, некуда было деться. Я, конечно, ничего не поняла, но что пережили мои родители! Зорю и Юру она успела отправить к своим родственникам в Харьков, и они не попали в детский дом, остались при своих именах и фамилиях, благополучно пережили войну, смогли выучиться.
Я хорошо помню, как арестовывали. Два очень интеллигентных молодых человека в коричневых костюмах и светло-желтых шелковых рубашках, никакого хамства, сплошная корректность, недолгий обыск.
Киров. Мамина сестра. Мандарины
Киров я, конечно, помню яснее Нижнего: двор, приятелей, приятельниц. Приятелям я от Абуговых таскала дробь. У них в квартире всё всегда было вверх дном, и по всем комнатам была рассыпана дробь. Меня, конечно, в конце концов поймали за этим и категорически запретили. В моем подъезде на первом этаже жила подружка Грета Симпсон. Так как дома были ведомственные, ее папа был из той же конторы, скорее всего, латыш, и, кажется, в 1937 году он пострадал.
Помню городской сад имени народовольца Халтурина на высоком берегу реки Вятки. Там был летний театр. Один раз я в нем смотрела пьесу из еврейской жизни — помню точно и сюжет, и даже фразы артистов.
Тогда блистала знаменитая конькобежка, кажется, Лидия, а вот фамилию не помню. Видимо, в Кирове почему-то проходили по этому спорту крупные соревнования. Все чекисты, и большие, и маленькие, обязательно ходили на эти соревнования болеть, и я в том числе.
Я по-прежнему переносила ангины чуть ли не каждый месяц, причем тяжелые, с нарывами. Глотать вообще не могла. Кое-как пила мандариновый сок. В то время шла гражданская война в Испании: республиканцы сражались с Франко. На стороне республиканцев воевало много достойных людей и, вероятно, советским оружием, а расплачивались испанцы мандаринами. У нас дома стояли ящики мандаринов. Потом появился красный стрептоцид, и ангины отступили.
Раз уж о болезнях: я в детстве много болела. Дифтерией – три раза, чего вообще не бывает, один раз — очень тяжело. Приехали к бабушке Вале в Харьков в гости, и я слегла. Лежала я в Лидиной комнате, она тогда жила с мужем на Донбассе. Это было, вероятно, в 1935 году. Бабушка и Лида жили в одной квартире на Черноглазовской. От уколов у меня тогда отнялись руки и ноги. Болела долго, но вылечили хорошо, без последствий.
В этот приезд, или в другой, мы с мамой были в гостях у Милы (второй маминой сестры), хотя это папа строго запрещал. Помню, картофельным салатом нас угощали и мандариновым компотом, и на стене висел портрет Гитлера. Милин муж Герман был дипработником в немецком представительстве в Харькове. Все в «мясорубке» 1937 года остались живы и уехали в Германию, и Жозя тоже. Жозя — Милин сын от первого брака. Насколько я помню, он был очень похож на артиста Юрия Богатырева — красивый блондин с карими глазами. Он был взрослым мальчиком, заканчивал школу. Больше мы об этой семье ничего не знаем.
Несмотря на ангины, я обожала сосать сосульки. Мама сердилась, но ничего не менялось, и я уверяла, что не сосала. Тогда мама сказала, что правду узнать очень просто: язык блестит после сосулек. Я каждый раз очень тщательно вытирала варежкой язык.
Море. Разлад с папой
На кировский период приходится две поездки на юг: с мамой — в Евпаторию и всей семьей — в Сочи. И там, и там жили в прекрасных условиях на ведомственных дачах. В Евпатории мы были осенью, наверное, в октябре. Дача была на две семьи с огромной каменной террасой, завитой диким виноградом, стена из крымского камня, песчаный пляж. Мама купалась, я нет. Где-то рядом была столовая, видимо, дача была при ведомственном санатории, судя по уровню. Там мы и питались. Иногда на ужин были потрясающие оладьи: большие, золотистые, нежные, посыпанные сахаром. Кажется, мы там ходили в кино.
Сочи помню значительно лучше, но я и постарше была. Это тоже была дача или маленький санаторий семей на десять. В красивом саду — белая вилла с колоннами. У каждой семьи — большая удобная комната с огромным окном. Каждый день — большая ваза с фруктами. Видимо, тоже была осень, т. к. груши были огромные осенние Бере. Была замечательная столовая: большой зал, огромный стол, за которым все помещались. Запомнилась какая-то необыкновенная красная фасоль с подливкой в красивом большом овальном блюде. И еще бледно-розовое холодное сало — тончайшие кусочки с уксусом за завтраком. И обязательно нарзан. Все гастрономические впечатления — только визуальные. Ни фасоль, ни сало я не ела.
Было жарко, все и я купались. Детей было много. Абуговы тоже приехали. Днем меня уводили спать. И как-то в это время кто-то из наших отдыхающих, муж и жена, воспользовавшись пустым пляжем, купались без купальников. Кто-то из детей видел и похвастался. А я спала! Тогда я решила тоже всех удивить и за ужином сообщила, что Григорий Матвеевич совсем не мой папа, у меня другой отец. Я помню папино лицо, когда он это услышал. Кто-то сразу спросил, что, мол, Бриккер — второй муж Нины Александровны?
Тогда же я себе оставила память на всю жизнь: мы, дети, баловались — садились в шезлонги, не закрепляли их и бухались. И я нечаянно средний палец правой руки всунула в крестовину, и у меня сорвало всю подушечку до кости. Срочно поехали в какую-то больницу, и без всякого наркоза всё пришивали. Я орала на весь Сочи. Это и понятно. Папа меня держал и очень жалел. Папа был в светло-сером пиджаке. Через 50 лет его в этом пиджаке хоронили. Он выглядел практически новым. Наверное, после Сочи папа его надевал несколько раз. Папа был чрезмерно бережлив. А палец остался изуродованным. Папа был на меня обижен и целый год со мной не разговаривал после моего выступления. Я пережила это очень спокойно. Мне хватало мамы.
Лето в Комаровке. Бабушка. Школа
Самое прекрасное воспоминание тех лет — лето в Комаровке. Деревня Комаровка — где-то под Вяткой. И все жители там носили фамилию Комаровы. Мы с кем-то пополам снимали ветхий двухэтажный домик в заросшем саду. Во дворе – стол, как и полагается на даче. Дом был дырявый, и если дождь — лило отовсюду. Красота там была сказочная! Сосновый старый красный бор, выстланный толстым слоем иголок. Бор просторный, не тесный. По иголкам сандалии скользили как по льду. Бором шли к озеру. А в другую сторону от деревни — ржаное поле с васильками. Мы с мамой этим полем ходили к деду за малиной. В доме, кроме людей, жили кролик, кот и собака, а потом с озера принесли еще утенка.
Как-то вдруг, а может, и не вдруг, просто я была не в курсе, в клубах пыли к нашему дому подкатила открытая легковая машина, в которой был папа с дамой в синей шляпе и девочка. Это приехала бабушка Валя со своей воспитанницей Шуркой. Бабушка и Шурка — история отдельная. Но такой нарядной бабушку ни до, ни после я не видела. Шурка была года на два старше меня, очень красивая девочка. Помню, Шурка, когда мы обедали в саду, пролила кисель на этот старый деревянный садовый стол и начала слизывать и сейчас же получила подзатыльник. Почему я запомнила? Меня никогда не били и даже не шлепали. Наоборот, верно, это было значительно позже, я наказывала родителей и объявляла голодовку. Мама всегда очень переживала.
В Кирове я пошла в школу в приготовительный класс в шесть лет. Желание учиться, тяга к знаниям у меня отсутствовали полностью. Отправили меня в школу, чтобы я не скучала: все мои подружки были постарше, они доросли до семи, поэтому я стала приготовишкой. Мою первую тетрадь нужно было сохранить. Я стирала не резинкой, а пальцем и до дыр. Если кто-то выходил из класса во время урока, я обязательно тоже выходила — прогуляться. В общем, для школы я не годилась. В середине года я заболела очередной ангиной, и на этом моя нулевка кончилась.
Через год, в семь лет, я пошла в первый класс. Но и в семь лет тяги к знаниям у меня не было. Я поздно начала сама читать. Мне много читала мама. У нас с ней были любимые книжки, особенно «Детства» Толстых: Льва — «Детство» и Алексея — «Детство Никиты». Я последнее до сих пор помню почти наизусть.
Так как я много болела, а мама не работала и могла мне читать, сама читать я начала в третьем классе, но зато сразу Шекспира. Это уже было под папиным руководством. В родительской спальне в Кирове, а мне там очень нравилось, комната и правда была нарядной, с красивыми тюлевыми шторами, очень красивым матово-зеленым фонарем, мебелью светлого дуба. Я с подружками обожала разыгрывать следующее. Ведущий говорил: «Мадам Пардон гуляла в Таврическом саду, рейтузы потеряла у входа на мосту. Какой-то барин поднял, кричи: “Чьи? Чьи?” Мадам Пардон смеется и говорит: “Мои!”». Действующие лица соответственно действовали, а потом умирали от смеха. Зеркальный шкаф из маминой спальни жив и по сей день и стоит в трех метрах от меня. Очень старенький, очень несовременный, но по-прежнему служит шкафом.
В Кирове мама держала в сарае декоративных японских курочек и одного петушка. Они были маленькие, с большими, как пуговицы, глазами. Их сожрал хомяк. Все очень жалели.
1937. Перемена мест
Наступил 1937 год. Я не могу вспомнить последовательность событий. Помню, конечно, со слов, что в уборной повесился Погребинский, который был замом Абугова. Как я уже писала, Абугова перевели в Киев, одного, без семьи. Примерно через год его расстреляли. Папа уволился из НКВД, каким-то образом часть мебели переправил в Москву родственникам, где она простояла примерно до 1945 года, до конца войны. И мы начали ездить. В этот период летом мы жили на даче под Москвой в Ухтомской. Дачу, конечно, снимали. Мама работала где-то в Москве машинисткой, папа не работал.
Каким-то образом в Ухтомской нас нашел мамин друг юности Борис Татко. Я его видела впервые. Кажется, папы дома не было. Но в воспоминаниях фигурирует какая-то фотография Татко, которую папа после его ухода порвал, но не совсем. Неполная, она жива и сейчас.
Папе было скучно без дела. Он вспоминал молодость, когда занимался репетиторством, и он начал со мной проходить программу второго класса. Это было ужасно. Во-первых, у меня не было ни малейшего желания учиться, а во-вторых, на мой взгляд, у папы не было преподавательского дара. В это лето мне раз сто, наверное, прочли толстый том сказок братьев Гримм, и многие я помню почти наизусть до сих пор.
На соседней даче жил мальчик примерно моего возраста. Он меня совершенно ошарашил, когда спросил: «А ты думаешь, в газетах правду пишут?» Я воспитывалась папой в беззаветной вере в марксизм, ленинизм, сталинизм и в любви ко всем вождям мирового пролетариата. Это было папино жизненное кредо, несмотря ни на что. Я, конечно, по младости лет на эти темы не задумывалась, но принимала как аксиому, без сомнений.
В Ухтомской с кем-то из соседских ребят я воровала в чужом саду яблоки, и нас поймали. Было ли мне стыдно — не помню. Мама очень расстроилась, папа ее успокаивал и говорил, что и он в детстве грешил, но вырос приличным человеком.
Осенью мы переехали в Перловку зимовать на чью то дачу. Там была печка, можно топить, но для зимы дом не годился. Тепло сохранялось, пока топилась печь, а по утрам в углах висели сосульки. Никто из родителей не работал, и я не училась. Папа рисовал мне людей с двумя носами в профиль и почему-то вспоминал часто свиную отбивную с зеленым горошком. Мы с мамой там как-то ухитрились отморозить ноги, и они много лет потом болели.
После очередной моей ангины мы уехали в Унечу на Брянщину к каким-то папиным родственникам. Папа нас привез и уехал, а мы с мамой остались почти на всю зиму. Там-то я наконец пошла в школу во второй класс. Наши хозяева, а в общем-то, наши родственники, были чудесные люди. В то время Унеча мало чем отличалась от деревни. Дом был большой, деревенский, с большой русской печью, а на печи полно сухого лука и кукурузы. Мы с мамой спали на одной кровати. Хозяин дома дядя Зяма — большой, с усами, очень похож на доброго молочника из рекламы, его жена, много детей, наверное, внуки, очаровательная молодая женщина — Женечка (дочь хозяев, москвичка), с мальчиком иногда приезжала, — все относились к нам с мамой очень сердечно. Все они погибли во время войны, немцы были в Унече.
К весне мы переехали в Солотчу — тихое восхищение! Красивей места я не знаю, а ведь я видела много. Поселились мы в новом одноэтажном деревянном доме с печкой и, естественно, без удобств. Дом теплый и светлый. И главное – и у нас был дом, мы жили у себя дома, а не в гостях. Папа где-то работал и даже ездил в командировку в Москву. Я помню, что мне он привез мячик, а маме — красивые домашние туфли. Я опять же пошла в школу во второй класс и благополучно его закончила. Меня там даже пытались музыке обучать, но дальше первой гаммы не пошло. До Солотчи от основной станции добирались «кукушкой» — одноколейкой — игрушечный паровозик и игрушечные вагончики.
Солотчинские воспоминания похожи на радостный сон, когда всё время на душе хорошо. Не зря это любимые места Паустовского. Весной, когда с южной стороны дома стаял снег и показались чистый песочек и камушки, как же хорошо там игралось в «дом»! Помню лес весь в ландышах, ни до, ни после я такого не видела. Я ходила с ребятами в лес за цветами, мама отпускала. Близко от дома протекала речка, прямо рядом, наверное, Солотча. вся в кувшинках. И мы с мамой катались на лодке, она гребла, плавать она не умела, а вот не боялась. Маме приносили щук с икрой изумрудного цвета. Мама ее солила. С экологией тогда всё было в порядке. Икра была очень вкусная. Радостные, солнечные, спокойные и не очень четкие воспоминания. В школе учили «Идет, гудет зеленый шум…», это о той солотчинской весне. На своего соседа по парте я произвела впечатление, о чем он мне сообщал в записках.
Харьков. Прописка. Еврейский вопрос
А потом мы переехали в Харьков. В Харькове мы поселились у папиных родителей. У них на проспекте Сталина, недалеко от Харьковского моста, была на первом этаже огромная комната с огромными окнами — помещение бывшей аптеки. Дом этот во время войны разбомбили. За углом, кстати, находился, или находится, роддом, в котором я появилась на свет.
В комнате отгородили большой кусок, там была кухня и жила домработница бабушки и дедушки. Вход с улицы, длинный холодный коридор и вход в комнату. Все удобства во дворе. Отопление, наверное, было, так как о печке не помню. Нам в этой зале-комнате выделили участок, до нас его сдавали квартиранту. На нашей территории стояла родительская деревянная кровать, попавшая как-то из Кирова. Я спала на трех составленных вместе бельевых корзинах, и сверху — мой знаменитый матрац из конского волоса, на котором я и сейчас сплю на даче. На этих корзинах мне пришлось спать до конца войны. Еще стоял маленький письменный стол, за которым я делала уроки. Жили мы абсолютно автономно. Верно, обедали за одним очень большим столом, но в разное время. Я училась в школе рядом за углом, кажется, в 33-й, в третьем классе.
В это время Лида была в лагере, Колю, Лидиного мужа, расстреляли, Мила – в Германии, и Жозя тоже. Бабушку Валю выселили из ее хорошей комнаты в треугольный чулан без каких-либо удобств на втором этаже ветхого деревянного домишки неподалеку от нас и от бывшей ее комнаты. Виделись мы с бабушкой каждый день. Она занималась нашим хозяйством: покупала продукты, готовила и приносила уже готовый обед. Родители сразу устроились на работу. Самым сложным оказалось прописаться.
Со слов мамы я знаю, что депутату, который помог нас прописать, дедушка отнес сколько-то серебряных чарок. Их была дюжина. Сейчас у меня одна. Сколько-то отдали в фонд обороны, когда началась война. Родители устроились в организации, в которых проработали до пенсии: папа — в Институт эндокринологии (он много лет был там начальником транспортного отдела), мама — машинисткой в Институт содовой промышленности. Оба института очень солидные.
В девять лет кончилась счастливая часть моего детства. Папины родители — дедушка Матвей Григорьевич и бабушка Ольга Марковна — сразу же мне объяснили, что я нелюбимая внучка, а мама — нелюбимая невестка по причине национальности. Как они мне рассказывали, всё это же они сообщили моему папе, когда он пришел их порадовать новорожденной внучкой. Они мне сами об этом сказали. До этого времени я жила любимой и ни о каких национальных проблемах не подозревала. Я знала, что папа еврей, а мама русская, но что это имеет какое-то значение, мне и в голову не приходило. Теперь я узнала, что, с одной стороны, русская мама — это большой минус, а с другой стороны, быть еврейской национальности — это просто катастрофа. Эта проблема разворачивалась всё шире всю мою жизнь, но после того, как я стала Климовой, она перестала меня непосредственно касаться, осталась как бы снаружи.
Национальный вопрос — вечный и неистребимый. В связи с освоением этой проблемы я довольно быстро поняла, что значительно лучше человеку иметь родителей одной национальности, и лучше той, которая основная в стране. И еще тогда я поняла, что русские должны жить в России, а не в братских республиках. Получается — предвидела на 50 лет вперед. И это получилось не просто так, а благодаря очень ярко выраженному антисемитизму. Жизнь учила, а эта тема неисчерпаема. Я знаю много примеров и в прошлом, и в настоящем, когда лицам еврейской национальности приходилось, да и сейчас приходится, доказывать свою полноценность, невиновность неизвестно в чем, не позволять себе обижаться и т. д. Есть другие примеры, когда именно по этой причине добивались многого, но очень высокой ценой. Это всё было не про меня и не для меня. Понимание такое начало формироваться у меня с подачи моих бабушки и дедушки в девять лет.
Шатиловка. Дача. Две бабушки
Напрямую мне не говорили, что случилось с Колей, Лидой, Милой, разговаривали на эту тему в основном мама с бабушкой, но я быстро догадалась обо всем: Коли нет, Лида в лагере сидит, Мила тоже была недолго репрессирована. И на мое мироощущение свалилось сразу слишком много. Невольно ощущение своей стопроцентости, самой важной и ценной в семье, сменилось ощущением своей второсортности: наполовину еврейка, родственники — враги народа, и говорить об этом нельзя. Начал развиваться комплекс неполноценности, с которым я жила очень долго и избавилась уже будучи взрослой. Я очень благодарна моему мужу Вале и свекрови Наталии Петровне, для которых всё это не имело значения.
Бабушка Валя и папины родители, бывало, и часто бывало, сильно ругались. Бабушка Оля была очень властной и бедного деда отчитывала каждый день. Скандалы с Валентиной Николаевной Кедриной были очень громкими, у бабушки Вали хватало темперамента. В то время холодильников не было, обед бабушка приносила каждый день, и какие-то проблемы выяснялись тоже чуть ли не каждый день.
Летом мама, папа, бабушка Валя и я выезжали на дачу в пригород Харькова на Шатиловку на все лето. Это очень хороший район, почти деревня, весь в садах, кое у кого были коровы и прекрасная связь с городом трамваем. Родители оттуда легко добирались на работу. Хозяйство по-прежнему вела бабушка, мы жили не квартирантами, а как бы у себя дома, в отличие от Харькова, и отдыхали друг от друга.
На Шатиловке у бабушки была старинная приятельница Чмутова. Когда-то, в смутные годы, у нее была кукольная мастерская, и Лида там работала. У нее был прекрасный дом, который весной тонул в кипящих кустах сирени и жасмина. Причем сирень была от темно-лиловой через все цвета сиреневого и сиренево-розового до снежно-белого.
Одно лето у меня там было две подружки, две сестрички Талочка и Галя, дети агрономов. Мама их воспитывала хозяйками. Учила шить, вышивать. И я за компанию училась. И всё было хорошо, но однажды девочки мне сказали, что детей при рождении вынимают у мам из спины. Я толком ничего не знала (это было лето перед четвертым классом), но считала, что вынимают из живота. В бане у женщин я видела темную полоску посередине живота и думала, что во время родов живот по этой полоске расходится, и ребенка вынимают. Всё это я и сообщила своим подружкам. Они рассказали своей маме, а мама посчитала мои слова страшно непристойными. От дома мне отказали.
На даче я обычно перештопывала все папины носки, хотя никто не заставлял. Нравилось. В те времена носки были шелковые или хлопчатобумажные. Естественно, рвались.
Одно лето у нас жила гусыня Катька. Когда мы осенью возвращались в город, здоровая, крупная Катька сидела в кузове грузовика в обнимку с бабушкой. Очень ее жалели, но всё-таки в городе съели. Даже дед Матвей под аккомпанемент проклятий бабушки Оли (еда некошерная) ел вместе с нами.
В то время, как, впрочем, и во всякое другое советское время, сахар, масло, молоко и другие продукты были в очередях, причем за маслом дед занимал очередь в четыре утра. Хорошо, магазин был рядом.
Мороженое тогда было круглое в вафлях, его выдавливали из формы, а форму набивали ложкой из больших металлических банок, которые стояли в больших деревянных ящиках на колесах, такие особые тележки. И надо сказать, что мороженое было очень вкусным, особенно фруктовое. Продукт был натуральный. И недорого, доступно. В маленьких застекленных лотках лежали разные конфеты в розницу, поштучно, по 35 копеек были очень вкусные темные блестящие ириски.
Летом в хорошую погоду бабушка Оля по вечерам сидела на стуле у нашей двери – гуляла. Она хромала, у нее не сгибалась нога, послеродовая травма. В то время в Харькове было принято сидеть пожилым женщинам по вечерам у своих подъездов и наблюдать жизнь. Это характерно для юга.
Школа. Диктанты, арифметика, Шекспир
В третьем и четвертом классах у меня была учительница Анна Феофановна. Она была очень некрасивая, шумная и, наверное, несчастная. У нее было красное лицо в бородавках, прямые черные стриженые волосы, крупный выдающийся нос. Как она преподавала, я не помню, наверное, плохо, иначе хоть что-нибудь бы вспомнилось. Она всегда кричала по делу и без дела. По всем поводам ставила нам в пример своего сына и товарища Сталина.
Я была очень смешливая, и меня часто выставляли из класса, чтобы я за дверью просмеялась, А я не могла остановиться. Это откликалось эхо того счастливого детства моего. Конечно, никаких школьных форм в те годы не было. Завтраки носили с собой — какие-то бутерброды, яблоки. Я, вообще-то, не дралась, но как-то, не помню, почему, подралась с мальчишкой, он меня толкнул, и скулой я разбила окно. Лицо тоже разбила. Моим же родителям пришлось платить за стекло. В 4 классе принимали в пионеры. Почему-то в первый раз я не попала. Галстуки носили сатиновые и шелковые. У меня был сатиновый, а так хотелось шелковый.
В 5 классе у нас появился новый пионервожатый, мальчик из 8 класса, Витя Урин. Он сочинял пьесы в стихах, мы разучивали, репетировали, но почему-то ни разу не выступали. С ним было интересно, как с человеком увлеченным. Когда началась война, Витя добровольцем ушел на фронт, остался жив. У меня есть сборник его стихов, изданный в шестидесятых годах с его портретом — примерно в сорокалетнем возрасте.
В кино я к тому времени побывала не больше трех раз: «Закройщик из Торжка», «Петер» и, наверное, «Веселые ребята». В московский период была в детском театре, кажется, на «Синей птице». Культпоходов в школе тогда не существовало.
Училась я неважно. Хуже всего было с письмом. Я невнимательная от природы и не умела применять правила. А к тому же грамотность — это дар Божий, которого у меня не было и нет. Потом со мной никто не занимался, не проверял уроки, и дома не расстраивались из-за моих «плохо» и «очень плохо» за диктанты. Хватало других расстройств. С арифметикой тоже ничего хорошего не получалось. В 5 классе была трудная арифметика с кошмарными задачками про поезда, бассейны, которые нужно было решать, составляя вопросы: «В первом вопросе нужно выяснить…» и т. д. Мои задачки классически решал дед на счетах, но объяснить, как он решал, не мог.
Читать я начала. Папа приносил из институтской библиотеки роскошно изданные тома Шекспира, «Витязя в тигровой шкуре», «Давида Сасунского». То есть, видимо, марксистско-сталинское воспитание продолжалось с уклоном «дружба народов». В четвертом классе я вечерами ходила к частной англичанке, недолго, возвращалась по темноте в 7–8 часов. Не помню ни имени, ни лица ее, а вот витрины магазинов, ярко освещенные, на которых было выставлено, в общем, ничего особенного, например, рахат-лукум, вижу и теперь очень ясно.
Дружила я с одноклассницей, очень красивой девочкой Майей Либерман. Вообще, какая-то определенная магия с именами: у меня в жизни есть несколько имен, в том числе Майя, которые носили или носят близкие мне люди. Кажется, после войны я с Майей встречалась в Харькове, значит, они, ее семья, благополучно пережили войну.
В Харькове жило много папиной родни: тети, дяди, двоюродные и троюродные братья и сестры с детьми, внуками. Время от времени родственники собирались с угощением или на чаепитие. У нас были один раз. Видимо, материально было туго. Однажды в харьковский период у меня была елка, приходили девочки — мои гости и бабушка Валя. Первая моя елка была в Кирове в 1935 году, когда партия и правительство разрешили праздновать. И тоже с бабушкой Валей, мы с ней сами делали игрушки. А вот цепями запрещалось украшать елку с точки зрения сталинской идеологии. И не вешали цепи, боялись.
В какой-то степени в это время я была заброшенным ребенком. Мама вечерами часто работала, а про папу я вообще ничего не помню. Около школы был сквер, в котором я ходила на лыжах и приходила домой по пояс мокрая. Это никого не интересовало. Родителей не было, бабушка Оля меня вообще не замечала. Около бабушки Вали был длинный Чернышевский спуск, на котором вместе с машинами мы, ребятня, катались на санках. Сколько раз я выскальзывала прямо из-под колес машины! Нечасто, но бывало, наверное, когда появлялись деньги, бабушка Валя водила меня в хороший ресторан внизу Сумской и угощала пирожным и кофе с молоком
Начиная с 4 класса по всем предметам были экзамены. Очень хорошо помню, как на консультации во время экзаменов в 5 классе, т. е. в мае 1941 года, Валя Миролюбская, толстенькая конопатая моя соклассница, дочка кадрового военного (тогда не было офицеров, а были командиры) говорила, что скоро начнется война. 22 июня 1941 года мы с мамой стояли в очереди за керосином, из большого рупора на столбе услыхали Молотова. Сразу пошли домой.
Харьков. Война. Эвакуация
Харьков бомбить начали очень скоро. Недалеко от нашего дома была электростанция, и вообще, район был заводской, и нам доставалось. Бомбили каждую ночь. Днем немецкие самолеты-разведчики летали, и никто их не преследовал, никто не сбивал. Немцы часто бросали листовки, где сообщали время очередной бомбежки и точно соблюдали время. Наши огромные окна очень быстро выбило взрывной волной. Их забили картоном, и мы вынуждены были сидеть при электричестве и днем. Ввели режим светомаскировки, но немцы развешивали какие-то огромные светящиеся шары, и становилось светло как днем. Бомбили ночью, по крайней мере, первое время. В октябре в школу я не ходила.
Тревогу объявляли по радио: «Граждане! Воздушная тревога!» Повторяли несколько раз, и начинала завывать сирена. Все бежали в бомбоубежище. Даже бабушка Оля, несмотря на хромоту. Ночные тревоги мне даже нравились: освещенное небо этими шарами, как разноцветные точки-тире, летели трассирующие пули, цокоток падающих разорвавшихся пуль — впечатления дороги в бомбоубежище. Обычно тревога продолжалась часа два. Изредка стреляли наши зенитчицы, но как-то робко.
Родители работали. Карточек на продукты еще не было. Точно не помню, но, видимо, в октябре с бабушкой Валей я уже не виделась. Почему, не знаю.
Кажется, мне не разрешали выходить из дома. Наступил ноябрь, и стало страшно. Бомбили и днем, и по несколько раз в сутки. Стреляли очередями. Я очень переживала, когда мама уходила. Ревела. Стало ясно, что мы эвакуируемся с папиным институтом. Папины родители сначала твердо решили остаться. Но когда стали доходить слухи об уничтожении евреев, конечно, решили ехать. Бабушку Валю арестовали, и она погибла страшной смертью, это выяснилось потом.
Уезжали мы в ноябре холодным пасмурным днем. Грузились в оборудованные товарняки: нары в два яруса примерно на 6–7 человек по обе стороны вагона. Мама, папа и я ехали наверху, дед и бабушка — под нами. Мы достаточно благополучно были собраны: постели, даже перины стариков, одежда, посуда, в общем, многое. Помню, как к нашему вагону подошли прощаться родители нашей соседки по нарам Веры Абрамовны. Ясно было, что они прощались навсегда — для них не было места. Начальником эшелона был директор института профессор Динерштейн. Вера Абрамовна была не сотрудницей, а женой сотрудника института. Наверное, это и стало основной причиной отказа. И всё-таки людей оставляли на верную гибель. Со мной училась Ева Файнберг, девочка с очень красивым почерком: когда мы писали диктанты от районо, всегда посылали ее листок. Почему-то у нее была только мама, тяжелая сердечница. они остались в Харькове и, конечно, погибли.
С первого дня войны на всех уровнях власти: районной, городской, областной, чувствовалась растерянность. Незадолго до нашего отъезда военком нашего района собрал жен командиров и заверил их, что Харьков не сдадут (немцы расстреливали командирских жен). Харьков сдали через 10дней. А ведь люди могли как-то, может быть, уехать, спастись, раз уж власти не помогали им.
Мы уезжали за сутки до сдачи города. В Купянске под Харьковом мы попали в «котел», т. е. в окружение. Чудом прорвались. Ехали мы в Сибирь. Посреди вагона была печка. Ехали очень долго, больше месяца, но не мерзли — печка спасала. По дороге на эвакопунктах получали провизию: хлеб, сухари и еще, наверное, что-то. Я помню, что где-то выдали ржаные сухари и малиновый джем, было очень вкусно. Карточек еще не было. По дороге отстал дедушка, пошел поискать для бабушки сметаны где-то на стоянке. Но догнал довольно быстро и сметану привез. Я тогда за него очень переживала. По пути нормальных поездов не было. Шли эшелоны на запад военные и на восток — эвакоэшелоны, а в обе стороны — санитарные. Но вначале была сплошная каша.
В ясную погоду немецкие самолеты очень низко на бреющем полете обстреливали гражданские эшелоны и наш тоже, и не раз. Эшелон останавливался, все выскакивали и прятались под вагонами. И бабушка хромая тоже. Жертву я видела один раз — женщине из другого эшелона оторвало руку. И бомбежки были. Немец пытался попасть в паровоз и, конечно, если бы попал, эшелон прямиком пошел бы на небо. Но машинисты развивали такую скорость — ни разу не получилось.
Боялась ли я обстрелов, бомбежек? Нет. В стрессовых ситуациях у меня включается внутренний ступор. Когда вырвались из прифронтовой полосы, ехали спокойно. В Бийск приехали ранней зимой.
Бийск. Первые месяцы
Поселили нас в Заречье (сейчас это район Бийска), в какие-то бараки, и все начали искать себе жилье, т. е. частные квартиры. Институт получил рабочие территории в городе, и начальство там же в центре — нормальные квартиры. Мы сняли проходную комнату в Красноярском переулке, в доме 44. В то время там начинался Чуйский тракт.
Хозяйку звали Анна Артемовна. У нее был сын Коля на два года старше меня с белыми глазами. Вот они-то через нас и ходили. Оба были очень несимпатичные. Муж хозяйки, ветеринар, сидел, но при нас вернулся. В доме была третья комната. Ее снимала жена военного с ДВК, оттуда тоже эвакуировали, Мария Филипповна с двумя сыновьями: Аркашей, моим ровесником, и маленьким Юриком, по фамилии Мирзабековы. Папа был азербайджанец, мальчики – типичные «лица, кавказской национальности».
В нашей комнате сделали два широких топчана для родителей и стариков, а я спала на корзинах. Из мебели стоял стол и скамейки. Была кухня, готовили на таганках. Обогревались печкой на две комнаты, нашу и хозяйкину. Топка была в нашей, топил дед. Дрова — осина сырая и мороженая, дерево плакало, а не горело и, конечно, не грело.
Мама быстро устроилась к папе в институт лаборанткой, я записалась в школу. И учеников сразу же отправили в колхоз копать сахарную свеклу. А ведь была уже зима, земля промерзшая, как камень. С нами поехала математичка Мария Борисовна, ленинградка, очень хорошая учительница. В колхозе нам никто не обрадовался, поместили в холодный клуб, ночью к нам ломились местные парни, конечно, мальчишки, парни уже все воевали. Кормить нас было нечем, ни одной свеклы мы не выкопали. Перекантовавшись день, мы, пять девчонок, вечером дунули домой. Шли трактом по лесу, был сильный ветер, и из сосен, когда они вершинами соединялись, летели искры. Больше я такого не видела, хотя в тайге много раз была. Шли мы, наверное, 15–17 километров. И дошли. Ни с кем ничего не случилось. И дома не удивились, когда я появилась посреди ночи. Но ботинки, вернее, ботиночки довоенные, изящные, узконосые, я сняла вместе с кожей пальцев. Ноги-то давно уже были отморожены, а шли мы при минусовой температуре.
В Заречье я училась в двух школах. Какие были тому причины? Скорее всего, национальный вопрос. Я перевелась в школу попроще и тоже недалеко от дома. Это был шестой класс, и я уже сама утрясала свои проблемы. Родители работали в городе, ходить нужно было через Бию и довольно далеко, а морозы стояли под 50 градусов. И бураны. У нас не было соответствующей одежды. Мама ходила в туфлях и резиновых ботах, а сверху пальто накидывала большой платок, последний подарок бабушки Вали. Мне со временем купили шитые тряпочные бурки и галоши, в них было тепло. В бураны нас заметало так, что выйти из дома мы не могли. Нужно было выставлять стекло на веранде, и кто-то из мальчиков, Коля или Аркаша, вылезал и откапывал дверь. После таких буранов мы ходили не в ворота, а через них. Готовила и убирала я. Убирать особенно нечего было, вот только пол продраить голиком с песочком, чтобы белый был. Стирать приходила женщина Поля. Конечно, на всё были карточки. В бане бывали нечасто. Вши были. Но это никого не шокировало. Ангины у меня прекратились.
Выходных дней работающим не полагалось. У школьников они были. Летом я ходила в лес поблизости, за грибами для супа. Пока не начали сажать картошку, было голодно. До сих пор помню: в институте как-то давали сотрудникам паек — сметку, муку, сметенную с полок. Получились замечательные пирожки.
На свой 13-й день рождения я сделала торт. Месяц собирала пенки с молока, значит, брали у кого-то молоко. Казалось, божественно вкусно. Хлеба не хватало. Откуда-то был хлопковый жмых. Это корм для коров, жуткая гадость, но я ела. Очень редко бывал кедровый жмых, он казался шоколадом. Вовсю жевали серу, в основном, сосновую, реже — лиственную. Но жевали свечку (парафин) и даже вар. Угощали друг друга прямо изо рта. «Дай пожевать?». Отрывалась половина, и угощали. Наверное, тогда микробов было меньше. Никто ничем не заражался. На большой перемене в школе дежурный приносил булочки каждому каждый день диаметром 5–6 сантиметров, причем не ржаные, а серые. О булочке мечталось сутками, особенно в первую зиму. Если кто-то отсутствовал на уроках, его булочка доставалась очередному на повторную, и эта очередь соблюдалась свято.
Бийск. Учеба, друзья, переезд
В Заречье я раньше времени вступила в комсомол. Патриотические чувства меня переполняли. Учителей зареченских я не помню. Нет, помню одну алтаечку, которая преподавала нам литературу. Очень славненькая, молоденькая. Она говорила: «Полынья нужно писать через букву “и”, а вот слово “полынь” пишется через букву “ы”». Были какие-то подружки. Большая дружба сложилась с соседом Аркашей.
Когда он меня увидел первый раз, то сразу решил, что я Катя из «Двух капитанов». Я еще тогда не читала эту книгу, а потом много лет она была моей любимой, я многое оттуда наизусть знала. Мы с ним строили снежные крепости, ходили вместе в читалку. На хорошие книги записывались в очередь и читали определенное время, кажется, не больше двух часов. Много было желающих. Вот там-то я и прочла «Двух капитанов». Будущее моему приятелю представлялось так: он, конечно, военный, как и его отец, едет в поезде с чемоданом, полным консервов, и вдруг встречает меня, в поезде же, он меня узнает и осчастливливает консервами.
Перед нашим отъездом из Заречья (мы позже переехали жить в Бийск) там появились какие-то поляки из Западной Украины. Держались они обособленно, нигде не работали, продавали вещи и на это жили. Частным путем подрабатывали. Один поляк сделал маме из ее старой дамской сумки хорошие босоножки, а мне купили какое-то новое летнее платье. У меня появилась подружка полька, моя тезка, Ирэна, наверное, немного старше меня, очень хорошенькая. Она приходила босиком, но всегда с прической. Аркашкино сердце не выдержало. Вскоре мы переехали в город, и больше я ни с кем их них не встречалась.
В Заречье я ходила с девочками на Катунь за 15 километров. А ведь мне было 12–13 лет только. Облепиху собирали, засыпали в четверти — такие бутыли большие, заливали кипяченой водой, закупоривали пробками и заливали сургучом, потом ставили в подпол. Витамины на зиму.
Один раз в Заречье я провела, наверное, месяц с классом на сельхозработах в семенном совхозе где-то на Катуни. Мы собирали всякие семена, а местные, несмотря на сталинские времена и войну, занимались своими делами: огородничали, ходили по грибы и ягоды, заготавливали дрова. Там меня единственную навестила мама — пешком пришла. Там же я научилась плавать. Я была дежурная и пошла на реку мыть миски. Катунь — река бурная, горная. Стоя до колен в воде, я сделала шаг вперед и оказалась в яме, и надо мной толща воды. И я выплыла.
Второй раз в Бийске я тонула накануне своего четырнадцатилетия — 31 марта 1943 года. Мы уже жили в городе. Я решила вымыть голову и пошла на реку по воду с двумя ведрами. До реки было около двух кварталов. Стояла очень ранняя весна, и одета я была по-зимнему: валенки, телогрейка, платок на голове. Проруби делали в метрах 30 от берега, уже на фарватере. Я зачерпнула сразу два ведра, и лед подо мной провалился. Я — в воде, и вокруг — никого. Я долго барахталась, опиралась локтями на лед, и лед дальше обламывался. А полные ведра я не выпускала из рук под водой. Потом одно ведро я выпустила, а со вторым как-то выбралась на лед. Домой я пришла вся в сосульках, но с полным ведром. По дороге переживала, что ведро упустила. После этого купания даже насморка не было
В первой зареченской школе училась местная красавица Неля Урюпина. Ее свитой были ребята довольно взрослые, не из класса, во главе с Шунькой Мальковским. Шунька – верх элегантности: сапоги гармошкой, кепочка и канадка — курточка на кокетке из двух материалов или даже из четырех. Шилась из старых распоротых вещей и была очень модной. Эти ребята не были хулиганами, блатными, но в читалку не ходили, курили самокрутки. Я никогда не слышала мата, они были вежливыми и ничего плохого за ними не числилось. Но они были хозяева территории.
Пока мы жили в Заречье, у деда случилось трехдневное помешательство, лопнул сосудик в голове, так папе объяснили на работе врачи и сказали, что всё быстро наладится. Так и было. Умер дедушка зимой 1943 года. Мы уже жили в городе. У него случился инсульт, отнялась речь. Он разбудил папу, пожал ему руку и к утру его не стало. Мужественная смерть.
Город. Лучшая в жизни школа.
В городе мы поселились в бывшем гараже во дворе по адресу: ул. Кирова, 9. Большую часть гаража занимал институтский цех, где бригада женщин, в том числе и мама, работали с шиповником: его чистили, сушили и делали таблетки. В меньшей, отгороженной, стали жить мы. В помещении были два окна и тамбур перед входной дверью, поставили плиту. Жилье оказалось очень холодное и с крысами. Днем они не появлялись, а ночью лазали по тамбуру и даже забирались к нам на постели. Для меня это даром не прошло, и я в очередной раз заболела желтухой. Диета была соответственная — картошка, морковка, ничего другого просто не было. И лежать. Потом не один год я пила холосас — вытяжку из шиповника, кстати, очень вкусную.
Были вши и нательные тоже, были крысы. Хлеба мою долю мне отрезали, я росла и хотела есть, и съедала больше своих иждивенческих 400 гр. От крыс мы все-таки избавились — завели котенка Дымку, очень мужественного котенка. Крысы были больше него, он ходил весь покусанный, но, в конце концов, крысы ушли.
И все равно в городе жилось лучше. Во-первых, не у хозяйки и не в проходной комнате. Во-вторых, я попала в очень хорошую школу, лучшую в Бийске и в моей жизни. Верно, не все предметы преподавались, но те, которым нас учили, вели очень квалифицированные учителя. Историю – очаровательная умная ленинградка Валентина Андреевна, очень похожая на Аллу Демидову. Французскую революцию мы знали все не ниже четверки. Литературу читала Раиса Марковна из знаменитой харьковской 36-й школы. Какие интересные сочинения мы писали! Математика, физика и география тоже преподавались на высоком уровне. Все эти учителя были неместные. А вот химии нас учил некто Лютиков. Мы знали, что он шофер и химии не знал, естественно, и мы тоже. Иностранного не было.
Военное дело вел комиссованный фронтовик. О нем хорошие воспоминания. Под его руководством малокалиберку ТОЗ-8 мы разбирали и собирали с закрытыми глазами. Он устраивал лыжные кроссы на Бие при минус 30 градусах, к финишу прибегали мокрые, пили воду из проруби, а ангин не было. Конечно, он не был образованным человеком и считал, что название «топография» от слова «топать».
В школе проводили отличные вечера. И хотя было совместное обучение с мальчиками, на вечера приглашали спецов — так называли учеников специальных средних училищ в объеме десятилетки, которые готовили летчиков и артиллеристов. Оба эти училища эвакуировали в Бийск из Харькова. Конечно, наши штатские перед спецами меркли: форма, выправка. Вечера были с танцами. Я тогда танцевать не умела, да и одежка у меня была не для танцев. Но я не расстраивалась. Звезда нашей школы Лера Потатуева в потрясающем синем платье читала популярного тогда В. Гусева:
«На закате в саду заброшенном
На прощанье мне руку дай.
Всё, что было у нас хорошего,
Всё запомни, не забывай.
Посмотри на меня внимательно,
Поцелуй десять раз подряд.
И запомни ты обязательно
Каждый вздох мой и каждый взгляд».
У меня появились две школьные подруги: Люба Андреева и Галя Дубовик. Когда после окончания университета я приехала в Новосибирск, я обеих разыскала. В одном классе со мной училась Рая Ольховая, дочь папиной сотрудницы. Потом нас много лет что-то связывало — то дружба, то просто общение. В Харькове мы продолжали учиться в одном классе, а потом — на одном факультете.
Пашни по 10 соток и картошка с Молоховец
Зимой 1943 года мы школой ездили валить лес. На заготовку дров чтобы отапливать школу валили огромные деревья. А летом отрабатывали в пригородном совхозе сколько-то раз в неделю до обеда. Ходили туда пешком, наверное, 2 километра или около того. Дорога шла через кладбище. В Бийске очень большое кладбище, да и город четыре века существует. На кладбище много захоронений Гражданской войны: белочехов, восставших венгров, просто белых.
Бийск стоит под горой. Видимо, он расположен на второй пойменной террасе реки Бии, а гора — древний берег. Кладбище на горе. Там похоронены папины родители. На горе же находился и совхоз, в котором мы работали. И на горе были пашни — так назывались наши огороды по 10 соток. Последняя улица под горой называлась, а может быть, и теперь называется Болотная. Летом я почти всё время ходила босиком, в том числе и на концерты в ДКА (папа доставал мне билеты).
Работать в совхозе было нетяжело и даже вкусно, если попадали на ягоды или горох. Но норма была. В Бийске тогда росли потрясающие овощи по размерам и по качеству. Помню, мы со своей пашни собирали по 14 мешков замечательной картошки. Но сажали и помидоры, и кабачки. В свободные от совхоза дни я ходила с бидончиком что-то поливать. Наверное, и огурцы сажали.
Когда мы уже переехали, папа с кем-то на паях держал в Заречье кабанчика: эти люди за ним ухаживали, а папа доставал какой-то корм. В той семье была молодая женщина с двумя детьми, туберкулезница. Работала в детской библиотеке. Муж воевал. Понятно, что ее родители пытались ее спасти. Она всё рассказывала всякие рецепты, как не болеть. Она умерла. Кабанчика сколько-то продержали, потом разделили. Мама запекала окорок в отрубях. Конечно, и окорок, и отруби, хотя они очень подгорели, были божественны. Ели всё, невзирая на религиозные запреты. Конечно, он (кабанчик) быстро кончился. В целом с едой стало полегче. Картошки было много, и, как всегда, она выручала. Я ела картошку с луком и читала кулинарную книгу Молоховец во время еды, и получалось очень хорошо. Молоховец брала у соседки, у бабы Симы.
В Бийске я видела два знаменитых фильма: «Леди Гамильтон» с Вивьен Ли и «Три мушкетера».
Весной 1944 года умерла бабушка. После смерти деда она слегла, у нее открылась рана на ноге — ее антонов огонь. Папа самоотверженно за ней ухаживал, стирал бинты. Из института приходила сестра, что-то делала. Все уходили, родители — на работу, я — в школу, бабушка оставалась одна запертая. Она уже была не совсем в норме, но в общем вела себя разумно. Во весь голос она до прихода кого-нибудь распевала молитвы. Агония у нее была три дня. Она предлагала маме помочь по хозяйству, звала своих сестер, которые очень давно умерли. Несмотря ни на что, в гробу она лежала все-таки величественная. На бабушке был красивый старинный черный кружевной шарф, по которому ползали большие белые вши. Похоронили её рядом с дедом. Памятники одинаковые, деревянные.
Мусино пророчество. Отъезд
Во дворе на Кирова у меня была подружка Муся Лобанова. Семья была большая: баба Сима, в прошлом — сельская учительница (у нее-то я и брала Молоховец), ее дочь и целая куча внуков, в числе которых – Муся. И взрослые, и дети были огненно-рыжие. Баба Сима рассказывала о своей дочке, Мусиной матери: когда они жили в деревне и она была маленькой с очень норовистым характером — ловила на окне мух и ела их. Не от голода. Ей говорили: «Не ешь!» «Буду». Тогда говорили: «Ешь, ешь!» «Не буду».
Муся работала, была немного старше меня. Как-то она мне сказала: «Мне не выучиться, работать надо. А ты кончишь школу, иди на геолога учиться. Утром из палатки выйдешь — солнышко встает».
Когда стало ясно, что мы возвращаемся в Харьков, а может, и до этого, мама развела кроликов. И в дорогу замариновала мясо кроличье. Уезжали мы с радостью.Папе предлагали остаться каким-то начальником, давали хорошую квартиру. В Бийске остались несколько цехов, созданных институтом: гематогенный, пантокринный. Современная бийская фармация выросла на этом фундаменте. Папа отказался из-за моего дальнейшего образования.
В Бийск я попала через 58 лет в октябре 2002 года проездом в санаторий. К сожалению, я не смогла походить по городу. По моей просьбе шофер такси провез меня по старому Бийску мимо Кирова, 9 и моей школы. Я узнала всё сразу. Потом очень долго мы ехали по горе вдоль кладбища. Старый Бийск, к счастью, не трогают. Бийску больше 400 лет. Вначале была крепость, потом — купеческий городок и глубокая провинция, захолустье. Верно, теперь, Бийск — ворота на модный, необычный, целебный и загадочный Алтай, популярный на международном уровне. Но как хорошо, что папа тогда отказался, и мы вернулись в Харьков.
Погрузились мы опять в товарняки, но теперь было нас не пять, а трое. Опять нары, а вместо печки посреди вагона стоял самовар с трубой наружу в открытую дверь вагона. Ехали Турксибом больше месяца. Было очень жарко, опять подолгу стояли, иногда прямо в степи. Можно было выходить. Земля была такая горячая, что в тапочках было больно стоять. Всё время пили кипяток из самовара. Часто к вагонам подходили дикие козочки, небольшие, с челочками, очень хорошенькие. Помню базар в Джамбуле, горы фруктов и еще помню горы над Алма-Атой. На станциях часто видели сосланных кавказцев. Это были чеченцы.
В Харьков приехали днем и пошли с вокзала через весь сильно разрушенный город на улицу Костомаровскую в верхнюю часть города и несли с собой стулья — из Бийска привезли. Поселились мы в доме 18 и в квартире 18 на 4 этаже в большой солнечной комнате в трехкомнатной коммуналке. В комнате был паркет и большое трехстворчатое окно. Конечно, были туалет и кухня, верно, очень маленькая для трех семей. После наших бийских «квартир» это были царские палаты. Я прожила там 8 лет, родители — 41 год. Папа там умер.
Так кончилось мое детство, которое делится на довоенное и военное, на счастливое и не очень и на самостоятельный период. В 12–13 лет свои проблемы я решала сама. Шла война. У взрослых хватало проблем всегда. Я рано стала самостоятельной. И так детство кончилось. Началось отрочество.
(Продолжение следует)
Свидетельство о публикации №226012601186