ИИ. Толстой - 5

Толстой - 5

Мой текстик:

Приступы гнева и приступы похоти. Иногда могу и солгать, и украсть. И любовь приступами, и смелость. Несешься, как все любители быстрой езды, яростно выключая разум. Мозгляк раздутый, кровью и спермой налитый…

Каким надо быть богом, чтобы не осатанеть на холодном ветру, не превратиться  в кусок мерзлого, вздрагивающего мяса…

«Я оптимист, но  все же хочу сообщить вам про слабость человеческую и  холодный ветер».

Холодный ветер опустошил и заморозил, ослепил и обозлил – как выбрать любовь и смелость, а не похоть и гнев для полноты и теплоты жизни?

Взрослый человек должен быть волевым – но не убей жизнь души, что изначально безвольна… Всё равно расти нужно не за железобетонной стеной, где так легко воображать себя рыцарем с забралом при настрое романтическом или Дон-Кихотом при настрое ироническом…


------

Пародии ИИ в стиле Льва Толстого

1.

Князь Иван Петрович, проснувшись в пятом часу пополудни, ощутил в себе то самое смятение души, которое столь часто посещало его в последнее время и которое он, после долгих нравственных исканий, окрестил «приступами». Сначала приступ гнева, ибо служка Герасим, принесший утренний самовар, поставил его неровно, и медная поверхность, отражая тусклый свет декабрьского утра, казалась князю укоризненной гримасой мироздания. Затем, едва успев остыть от первого приступа, князь ощутил знакомое сосущее движение крови в жилах и приступ похоти, столь же внезапный и всепоглощающий, при взгляде на полную, зарумянившуюся от мороза щеку кухаркиной дочки, мелькнувшую за окном. И он, как бы наблюдая со стороны за другим, низменным князем Иваном, солгал жене о внезапной головной боли, а после, бродя по опустевшим комнатам, украл и тайком съел два персика из вяземских, припасенных к вечернему приему.

«Да, — думал он, тяжело ступая по скрипучему паркету кабинета, — любовь моя приступами, и смелость моя приступами. Я несусь, подобно тому безумцу на тройке, что мчался вчера мимо усадьбы, яростно выключая разум, этот единственный светоч, данный нам Господом для различения добра и зла. И мозг мой, сей орган мысли, превращается в некий раздутый, воспаленный сосуд, наполненный горячей кровью и помраченный семенем похоти».

Он остановился у окна. За стеклом, в серой мгле, безжалостно и ровно дул холодный ветер, сгибая голые ветви лип. И князю Ивану Петровичу представилось, каким же надо быть всепонимающим и всепрощающим божеством, чтобы, наблюдая с высоты за этим жалким, суетным миром и ощущая на себе ледяное дыхание мировой пустоты, не впасть в совершенное отчаяние, не обратиться в окаменевшее, бесчувственное изваяние или — что страшнее — в кусок дрожащего, животного мяса, лишенного всякой духовной сущности.

«Я по натуре оптимист, — мысленно обратился он к невидимому собеседнику, быть может, к тому самому молодому князю, каким он был двадцать лет назад, — но обязан, по долгу совести, сообщить вам о слабости человеческой и о холодном ветре, который веет в душе каждого из нас, стоит лишь на миг усомниться в своем назначении».

И князь почувствовал, как этот внутренний ветер, холодный и пронизывающий, заморозил в нем все ростки добра, ослепил видение истины и наполнил его душу озлобленным недоумением. Как же избрать, как уловить и удержать в себе те редкие, светлые приступы — приступы истинной любви и подлинной, осмысленной смелости, а не их уродливые подобия в виде похоти и гнева? Как обрести ту полноту бытия, что дает не жар телесный, а тихое, неугасимое тепло духа?

«Да, — рассуждал он, поглаживая седые баки, — взрослый, зрелый муж должен облечься в броню воли. Но горе тому, кто, выковывая сию броню, убьет под нею нежную, трепетную, изначально безвольную жизнь души! Ибо она, как дитя, живет доверием и чувством, а не приказом». Расти душе все равно надлежит не за каменной стеной условностей и не за железобетонным редутом подавленной плоти, где так удобно и безопасно воображать себя то рыцарем в сияющих доспехах, когда настроение романтическое, то жалким Дон-Кихотом, когда накатывает горькая ирония. Нет. Расти ей надо на открытом, продуваемом всеми ветрами поле жизненной брани, где каждый миг есть выбор между любовью и похотью, между смелостью и гневом, и где холодный ветер вечности оголяет душу до самого ее нравственного основания, не оставляя места самообману.

И, ощутив внезапный приступ того самого тихого мужества, князь Иван Петрович решил немедля пойти к жене, признаться во вчерашней лжи о головной боли и в украденных персиках, а после — отдать Герасиму свой теплый сюртук, ибо ветер за окном действительно был очень холоден. Первый шаг, малый и ничтожный, но против ветра.


2.




И вот, вновь посещают меня сии приступы, кои я, со всей строгостью исповедующегося духа, должен наименовать не иначе как духовною гнилью и распутицей души. Помыслы гнева, помыслы плотские, точно липкие и брюхатые пауки, опутывают всё существо мое, застилая свет разума, данного нам Господом для различения добра от зла. И в ослеплении этом я способен на ложь и на тайное присвоение чужого, ибо эго мое, раздутое и воспаленное, подобно гнойнику, требует для утоления своего всё новых и новых подтверждений своего существования.

Любовь же моя, о которой я мечтаю в редкие минуты просветления, и смелость, о которой трубит мое самолюбие, — суть не что иное, как те же страсти, только переодетые в ризы возвышенных чувств. И мчусь я по жизни сей, как тот безумный ямщик на почтовой тройке, загнанной до пены, выбросив за борт и осторожность, и рассудок, лишь бы слышать свист ветра в ушах и чувствовать головокружительную скорость падения. И весь я в сию минуту — есть один сплошной, трепещущий комок плоти, в коем умолк голос Божий.

И думаю я тогда: каково же Творцу, Всемогущему и Всеблагому, взирать на сие бесконечное, жалкое мельтешение слепых созданий Своих, которые, имея все возможности стать ангелами, добровольно валяются в грязи свинского хрюканья и волчьей злобы? Как не окаменеть Ему от холодного ветра нашего непонимания, нашего упорного безумия? Как не превратиться самому, взирающему на нас, в нечто бездушное и ледяное от отчаяния?

Но человеку дан разум. И совесть — тот неугасимый светильник, что мерцает даже в самой густой тьме животного бытия. И я начинаю понимать, с мучительной ясностью, что выбор между любовью и похотью, между смелостью и гневом — есть главный и единственный труд жизни. И труд сей не в том, чтобы выстроить вокруг души своей неприступную крепость волевого напряжения, ибо такая крепость станет гробницей для всего живого и трепетного, что есть в человеке. И не в том, чтобы предаваться мечтаниям о рыцарских подвигах, сидя в теплой горнице, уподобляясь тому бедному Дон-Кихоту, которого так язвительно описывал господин Сервантес.

Нет. Труд сей — в ежечасном, ежеминутном внимании. Внимании к движению своей души. Холодный ветр пустоты и злобы задувает лишь туда, где нет тихого, ровного огня сознательного труда и любви к ближнему. Истинная же теплота жизни рождается не от вспышек страсти, что обжигает и спекает душу в черный уголь, а от ровного, постоянного горения — в труде рук своих, в простом и честном слове, в отказе от излишеств, что разжигают похоть, в смиренном принятии того, что ты не центр вселенной, а лишь часть великого целого.

И потому, отбросив и романтический забрал, и ироническую усмешку, я выхожу, простой и немощный, навстречу тому самому холодному ветру. Но уже не как вздрагивающий кусок мяса, а как пахарь, который знает, что должен вспахать свое поле — поле собственной души, — чтобы посеять в него не плевелы страстей, а семена тихого, разумного добра. И в этом — единственная полнота.


--


Рецензии