Дело 294-Б
В стеклянном «аквариуме», куда обычно сажают убийц и насильников, сидел Игнат Кузьмич.
Игнат Кузьмич был существом не столько биологическим, сколько археологическим. Ему было восемьдесят два года, у него не хватало половины желудка, трети зубов и веры в человечество. На нем был пиджак, купленный еще в год, когда Горбачев впервые сказал слово «перестройка», и очки, перевязанные синей изолентой — главным скрепляющим материалом вселенной.
Судили Игната Кузьмича за терроризм. Ну, или почти. Статья была мудреной, свежеиспеченной, как тот самый хлеб, из-за которого все и началось: «Злонамеренное фиксирование ценообразования с целью подрыва социально-экономической стабильности и дискредитации положительной динамики роста».
Полгода назад Игнат Кузьмич, ковыляя по «Пятерочке», увидел ценник на батоне «Нарезном». Ценник гласил: 94 рубля 00 копеек. У Игната Кузьмича потемнело в глазах. Его пенсия, рассчитанная математиками-сюрреалистами из Пенсионного фонда, в эту сумму не укладывалась. Дрожащей рукой он достал кнопочный телефон, в котором была камера на 0,3 мегапикселя, сфотографировал это безобразие и, придя домой, с помощью внука выложил фото в «Одноклассники». Подпись он набирал одним пальцем сорок минут: «Совсем оху... (зачеркнуто цензурой) озверели! При Сталине цены снижали, а вы, ироды, хлеб у народа изо рта рвете! Чтоб вы этим батоном подавились!»
Лайкнули трое: соседка баба Нюра (по ошибке), бот, продающий средства для потенции, и майор ФСБ, курирующий районный интернет…
— Подсудимый Зубов, — голос судьи звучал как скрип несмазанной телеги. — Вам предоставляется последнее слово.
Прокурор, молодой лощеный парень с лицом, не обезображенным интеллектом, но украшенным дорогими часами, лениво зевнул. Он уже мысленно пил латте в кафе напротив. Дело было верным. Дед — экстремист, это ясно. Хлеб фотографировал? Фотографировал. Негатив нагнетал? Нагнетал.
Игнат Кузьмич кряхтя поднялся. Колени хрустнули так громко, что пристав в углу вздрогнул, схватившись за дубинку.
— Гражданин начальник... то есть, Ваша честь, — начал старик. Голос его дрожал, но в нем звенели нотки той самой стали, которую закаляли, да так и не докалили. — Я вот что имею сказать.
Он обвел мутным взглядом зал. Пустые скамейки, скучающая секретарша, пыль в луче света.
— Вы меня тут полгода мурыжите. Экспертизы проводили. Лингвисты ваши искали в слове «ироды» призыв к свержению конституционного строя. Психиатры мне картинки показывали. А я что? Я человек простой. Я, Ваша честь, продукт.
— Продукт чего? — вяло спросила судья, поглядывая на часы.
— Продукт эпохи! — рявкнул Кузьмич, и микрофон фонил. — Меня как воспитывали? Вы послушайте, не перебивайте, я может, в последний раз перед людьми выступаю.
Он набрал в грудь воздуха, отчего пиджак на нем надулся пузырем.
— Я, Ваша честь, начал жизнь октябренком. Нам говорили: «Только тех, кто любит труд, октябрятами зовут». А еще говорили быть честными и смелыми. Как Володя Ульянов. Как Павлик Морозов — ну, тут спорно, конечно, но суть была в непримиримости! Непримиримости к врагам народа и расхитителям собственности!
Судья вздохнула и начала рисовать в блокноте цветочки.
— Потом, — продолжал Кузьмич, размахивая сухой, как ветка, рукой, — я стал пионером. Галстук алый, частица знамени! «Будь готов! — Всегда готов!». К чему готов? К борьбе за дело Коммунистической партии! Нам читали про пионеров-героев. Марат Казей, Валя Котик, Зина Портнова. Они что делали? Они подрывали! Они вредили оккупантам! Они расклеивали листовки с правдой! Они фотографировали... тьфу, запоминали расположение вражеских эшелонов!
Прокурор оторвался от телефона:
— Подсудимый, вы проводите параллель между законной властью и фашистскими оккупантами? Это еще одна статья.
— Я провожу параллель между своей головой и вашей реальностью! — отрезал старик. — Слушайте дальше! Комсомол! «Если тебе комсомолец имя — имя крепи делами своими!». Мы БАМ строили, целину поднимали. Мы читали Чернышевского! Рахметов, который на гвоздях спал, чтобы волю закалить! Мы читали Достоевского, про слезинку ребенка! Мы читали Ленина, который учил, что государство — это аппарат насилия, и если этот аппарат давит рабочего человека, то долг честного человека — этот аппарат ломать!
Кузьмич закашлялся, лицо его побагровело. Пристав шагнул ближе, но старик отмахнулся.
— А теперь смотрите, что получается. Всю мою сознательную жизнь, семьдесят лет, в меня вбивали: увидел несправедливость — ори! Увидел, как богатей жирует на горбу бедняка — разоблачай! Увидел, как спекулянт цену ломит — бей его по рукам! Это был мой моральный кодекс! Это была моя прошивка, как сейчас молодежь говорит!
Он ударил себя кулаком в грудь, звук получился глухой, как удар по старому дивану.
— А потом — бац! — Кузьмич развел руками. — Вы пришли. И говорите: всё, дед, отбой. Теперь черное — это белое. Спекулянт теперь — уважаемый предприниматель, опора экономики. Вор, если он много украл — эффективный менеджер. А молчание — золото. Но я-то? Я-то куда денусь?
Старик подался вперед, прижавшись лбом к стеклу.
— Ваша честь, вот представьте паровоз. Тяжелый, чугунный паровоз серии «ИС» — Иосиф Сталин. Он разогнался. Он летит, колеса стучат, пар валит, в топке огонь! И вдруг ему говорят: «Стоп! Рельсы кончились, теперь мы летим на воздушном шаре!». А? Каково? У паровоза тормозной путь — тысяча метров! Тысяча! Он не может встать как вкопанный! Он по инерции тащит!
В зале повисла тишина. Даже секретарша перестала стучать по клавишам.
— Я — этот паровоз! — кричал Кузьмич, и слюна летела на стекло. — Я не могу переобуться в полете! У меня нет закрылков, я чугунный! Меня учили ненавидеть буржуев — я ненавижу. Меня учили, что хлеб — это святое, и наживаться на нем — грех смертный. И вот я прихожу в магазин, вижу, как этот ваш «эффективный менеджер» на святое цену накрутил в три конца, и у меня внутри срабатывает реле! Щелк! И я действую как учили: фиксирую преступление и сообщаю общественности!
Он перевел дыхание.
— Вы говорите, я экстремист. Вы говорите, я лодку раскачиваю. А я, по вашей логике, и есть самый настоящий террорист! Потому что я действую по инструкции той системы, которую вы победили, но которую меня заставляли любить до гроба! Я — спящий агент Советского Союза! Я — диверсант справедливости в тылу рыночной экономики! Я воспитан на книгах, где богатых сажали на вилы, а вы хотите, чтобы я им лайки ставил? Не выйдет! Я старый, больной человек, я не понимаю ваших биткоинов и фьючерсов. Я понимаю одно: булка хлеба не может стоить как крыло от самолета!
— Подсудимый, ближе к сути, — тихо сказала судья, но в голосе её промелькнуло что-то человеческое.
— Суть в том, — Игнат Кузьмич вдруг сдулся, стал маленьким и жалким, — что вы судите не меня. Вы судите свое отражение в зеркале заднего вида. Вы хотите, чтобы я, старый пес, перестал гавкать, когда вижу вора, только потому, что вор теперь носит костюм от Бриони? Не могу. Физически не могу. Я на эти рефлексы жизнь положил. Так что сажайте. Мне все равно где помирать — в камере или в своей хрущевке, где из крана течет ржавчина, а из телевизора — вранье. В тюрьме хоть макароны дают бесплатно. А хлеб я... я все равно буду считать, что 94 рубля — это грабеж. И Достоевский бы со мной согласился. И Ленин. И даже Иисус Христос, который хлебами людей кормил бесплатно, а не по акции «два по цене трех»!
Он замолчал и тяжело опустился на скамью. В тишине было слышно, как гудит люминесцентная лампа под потолком, отсчитывая секунды уходящей жизни.
Судья Тамара Васильевна смотрела на него долгим, немигающим взглядом. Потом переглянулась с прокурором. Тот, неожиданно для себя, покраснел и спрятал глаза, уткнувшись в бумаги. В этой тишине вдруг стало ясно, что весь этот цирк с конями, вся эта груда томов уголовного дела, все эти лингвистические экспертизы слова «ироды» — всё это такая несусветная чушь, что даже стены суда, казалось, готовы были треснуть от стыда.
Суд удалился на совещание. Дебаты за закрытыми дверями были яростными, хотя слышны были только обрывки фраз: «Да он же помрет у нас тут!», «Статистику портить?!», «Совести у тебя нет, Петрович!».
Через час судья вернулась. Лицо у нее было красное, прическа слегка съехала набок.
— Именем Российской Федерации... — начала она.
Игнат Кузьмич закрыл глаза, готовясь к этапу.
— ...в связи с малозначительностью деяния и отсутствием состава преступления, а также учитывая преклонный возраст и заслуги перед Отечеством... Оправдать. Освободить из-под стражи в зале суда.
Пристав, гремя ключами, открыл стеклянную дверь. Игнат Кузьмич не сразу понял, что произошло. Он вышел из клетки, щурясь, как крот, которого вытащили на солнце.
— Иди, дед, — шепнул ему прокурор, проходя мимо. — Иди и больше не пиши ничего. Смотри телевизор, там спокойнее.
***
На улице была весна. Грязная, серая, российская весна, когда снег уже сошел, обнажив собачье дерьмо и окурки, а трава еще не вылезла, чтобы прикрыть этот срам. Но воздух был свежий, острый.
Игнат Кузьмич шел по улице, не чувствуя ног. Сердце колотилось где-то в горле, как пойманная птица. Он победил! Или проиграл? Он не понимал. Система выплюнула его, как невкусную косточку. Оправдали. Не потому что правы, а потому что пожалели. Списали в утиль. Как старый паровоз, который оставили гнить в тупике.
Внутренний монолог не прекращался ни на секунду.
«Оправдали... Ишь ты. Малозначительность. А цены — это тоже малозначительность? А то, что у бабы Нюры денег на лекарства нет — это тоже малозначительность? Я им про мировую справедливость, про тормозной путь истории, а они мне — иди, дед, домой. Я же не для себя... Я же за правду. Ведь если мы все будем молчать, так они скоро и за воздух деньги брать станут! Налог на осадки введут!»
Он шел быстро, слишком быстро для своих лет. Тростью он стучал по асфальту, выбивая ритм: тук-тук-тук. Как колеса поезда.
«Паровоз... Да, я паровоз. Ржавый, старый, никому не нужный. Но топка-то горит! Жжет внутри, печет! Нельзя так с людьми. Нельзя перечеркнуть всю жизнь и сказать: вы жили неправильно. Мы жили честно! Мы строили, мы верили! А теперь что? Теперь я экстремист, которого пожалели. Позор... Какой позор...»
Грудь сдавило. Словно тот самый чугунный котел внутри дал трещину. Воздуха стало не хватать.
Игнат Кузьмич остановился у витрины того самого магазина. За стеклом лежали румяные, красивые батоны. Ценник был новый, ярко-желтый: «Акция! 99 рублей».
Старик усмехнулся. Саркастически, зло, но без сил.
«Подорожал... Пока меня судили, он еще подорожал. Значит, прав я был. Тормозной путь у истории длинный, а у жадности тормозов вообще нет».
В глазах потемнело. Мир вдруг накренился, как палуба тонущего корабля. Шум города — гудки машин, смех молодежи, шарканье шин — начал удаляться, словно кто-то выкручивал громкость на минимум.
«Надо бы жалобу написать... — подумал он вяло. — В Спортлото... Или сразу Господу Богу. У него канцелярия работает без обеда...»
Ноги подкосились. Игнат Кузьмич начал падать. Медленно, как во сне. Ему показалось, что он не падает на грязный асфальт, а наконец-то сходит с рельсов. Паровоз сошел с пути. Колеса перестали стучать. Пар вышел.
Он упал на бок, прямо у дверей магазина. Трость отлетела в сторону, звякнув о бордюр. Люди проходили мимо, некоторые оглядывались, кто-то брезгливо морщился, думая, что пьяный.
Последнее, что увидел Игнат Кузьмич, был не хлеб и не небо. Это был маленький муравей, который полз по трещине в асфальте. Муравей тащил огромную, в три раза больше себя, крошку от булки. Он тащил её упрямо, наперекор всему, не зная ни о курсе доллара, ни о геополитике, ни о статьях уголовного кодекса.
«Тянет... — пронеслось в угасающем сознании старика. — Трудяга. Молодец. Не переобувается...»
Сердце дернулось в последний раз и затихло. Паровоз остановился навсегда.
Игнат Кузьмич Зубов умер, не дойдя до дома двести метров, абсолютно свободным человеком в абсолютно равнодушном мире, прямо под желтым ценником, который обещал скидку, но так её и не дал…
Свидетельство о публикации №226012600553