1931

Прошли годы после того безумства, что перемололо наше село. А тот роковой день врезался в память навек — будто раскаленным железом выжгли. Был я мальцом, только-только в школу поступил. Ночь стояла неестественно тихая, глухая, будто мир затаился перед концом. В доме все спали, даже батя, Семен Василич, обычно чуткий, — свалился после дождливого дня в мертвецкий сон с тяжелым храпом. На улице — ни лая, ни шороха. Только я ворочался под грубым одеялом, давился немой тревогой, что подкатывала к горлу комом. Скрип кровати вывел матушку из дремоты, шикнула сквозь сон: «Усни, оглашенный, всех поднимешь!» Затих, замер, будто и впрямь уснул. И, может, ненадолго сон пришел, но покоем он не был — тяжелым, липким угаром.

Дом всколыхнуло от грохота, будто небо рухнуло на землю. Сестренка Ксенька, малая, взвыла в темноте — не плач, а крик загнанного зверька. За окном полыхнуло багровым заревом, осветив комнату мертвенным, трепещущим светом. Матушка кинулась к дочери, а мы с отцом и братом — к стеклам. И обмерли.

Господи, спаси и сохрани… Церковь наша, что напротив, пылала словно гигантский смоляной факел, вгрызаясь огненными когтями в черную ширь неба. В глазах отца, обычно таких твердых, мелькнул животный, первобытный ужас. Он, не сказав ни слова, рванулся к выходу, за ним — брат. Пол завизжал и задрожал под их сапогами, будто агонизируя. Матушка, прижимая к себе ревущую Ксеньку, другой рукой потянула меня от окна, но ноги мои вросли в половицы. Я не мог оторваться от этого жуткого, гипнотизирующего зрелища — пожирания святыни.

Через минуту площадь перед церковью кишела тенями — обезумевшие люди метались в алом отсвете. Вой, проклятия, причитания врывались в дом даже сквозь стены. Среди этого ада резко, пронзительно, как ножом по стеклу, врезался голос старухи Фроси, соседки нашей: «Семен! Родимый! Иконы! Спасай иконы, гибнем!» Отец, будто протрезвев от этого крика, с мужиками бросился в кромешную пасть — в распахнутые врата пекла. Бабы, старухи кидались на пламя с ветошью, с метлами, с голыми руками — их силуэты корчились в дыму, как листья в костре. Огонь пожирал все с мерзким, сытым треском.

«Несут! Выносят!» — прорвалось сквозь гул. Из дымовой завесы, будто призраки, возникали мужики с почерневшими, обгорелыми лицами, с тлеющей на плечах одеждой. В руках они сжимали спасенные оклады, почерневшие книги, священные ризы — уцелевшие обломки мира. Бабки хватали их, заворачивали в тряпье, уносили прочь, причитая.

И тут, сквозь чад и грохот, прозвучал другой голос — хриплый, рваный, полный неподдельной злобы: «Бросьте это! Долой поповский хлам!» На краю света от костра вырисовывался знакомый темный силуэт — Алексей Палыч, бывший партизан. Он стоял, широко расставив ноги, и в его позе была не просто команда, а угроза. В его руке, подчеркивая слова, тускло блеснул ствол.

Тогда и началось по-настоящему. Не просто суета — жестокая, сжатая в кулак схватка. Тени сходились, разлетались, сшибались с глухим стуком. Крики теперь были не только от огня — от боли, от ярости, от отчаяния. Багровое зарево освещало уже не просто пожар, а братоубийственную битву у подножия гибнущей святыни.

К утру все стихло. Остался только черный, дымящийся остов, вонь гари и едкая, гнетущая тишина. Село проснулось другим — изувеченным, опаленным изнутри.

Куда делись спасенные иконы и книги — не знаю. Многие сгинули в ту ночь навсегда. Но я знаю другое. Одна из них, почерневшая от дыма, с треснувшей ликом, до сей поры лежит в тайнике в нашем доме. Не ждет своего часа. Она — как незаживающий рубец, как немой свидетель. И мы живем с этой тайной, как с грехом, с краденой святыней, что обжигает душу при каждом воспоминании.

28.01.2026


Рецензии