Рецепт Насти

Часть 1. Сложности приготовления блюда

Я всегда нюхаю людей. Не специально, это получается само. Запах для повара — его визитная карточка, честнее любой трудовой. Вот Машка, завпроизводством, от неё всегда несёт тмином и усталостью. Гена, шашлычник, кроме собственно шашлыков, пахнет бульоном и сигаретами. А Настя... Настя пахнет корицей, дешёвым дезодорантом и сдерживаемой яростью.

Мы работаем вместе уже три месяца, и за эти три месяца я узнала о ней всё, чему не учат в резюме. Узнала, что её лицо и шея изуродованы шрамами — она упала с мотоцикла в шестнадцать, пьяная, с парнем, которого больше не видела. Узнала, что у неё псориаз, и она яростно, до крови, расчёсывает голову под поварским колпаком, когда думает, что никто не видит. Узнала её мелкие, кукольные черты лица — ротик бантиком, вздёрнутый нос, — которые делают её шрамы ещё нелепее и страшнее. Узнала её голос — низковатый, с хрипотцой, неприятный, когда она орёт на посудомойку или матерится, роняя нож.

Она нервозная. Угловатая. Агрессивная. Руки у неё дрожат с утра, пока не выпьет крепчайшего кофе, а вечером, после смены, она «непрочь опрокинуть стопку», как сама говорит, грубо и вызывающе. Она рассказывала как-то, раздавливая сигарету о плитку во дворе, что раньше часто меняла партнёров. «Дура была, — сипела она, не глядя на меня. — Искала, блин, не знаю чего». А теперь, в двадцать два, у неё есть «постоянный». И она всё время зовёт его по фамилии. Петров. «Петров задерживается». «Петров сказал». Когда женщина говорит о мужчине так — безлико, по-канцелярски, — значит, не всё там безоблачно. Мне кажется, что имя его она употребляет как-то грустно и редко. А может, мне просто кажется, потому что я хочу, чтобы ей было плохо с ним. Чтобы было где-то место для меня.

С ней неуютно. Она грубая, вспыльчивая, может хлопнуть дверью холодильника так, что все вздрогнут. Но всё равно хочется её. Безумно. У неё потрясающая фигура — высокая, длинноногая, с узкой талией и крутыми бёдрами, которые её мешковатая поварская форма не может скрыть. И эти её дефекты... они не отталкивают. Они делают её реальной. Живой, которую потрогали, помяли, но не сломали. В ней есть дикая, неотёсанная сила. И я вижу сквозь всю эту грубость и агрессивность — просто испуганную девочку, которая пытается выгородить себя колючей проволокой от всего мирa. Такую хочется приласкать. Успокоить. Оттаять эту снегурочку с обожжённым лицом.

Мне кажется, что если ей дать то самое заветное — безопасность, принятие, нежность, — она расцветёт. И полюбит беззаветно, потому что будет благодарна. Гадкий утёнок превратится в преданного котёнка, но только для меня, единственной. Исчезнет эта дурацкая черствость, падут внешние покровы. Она разрешит мне делать всё... Всё, что я придумаю.

Типичный случай фригидной и неуверенной, закомплексованной девицы, которую хочется лечить. В буквальном смысле. Я пробовала. Как-то, после тяжёлой смены, у неё болела спина. Я предложила массаж. В крохотной комнатке для персонала, пахнущей старым маслом и хлоркой. Её тело под моими пальцами было напряжённым, как трос. Отзывалось слабо, судорожно. Она закусила губу, когда я надавила на узлы у лопаток. «Расслабься, — шептала я. — Я же не укушу». Она фыркнула, но позволила. Позволила недолго. Потом резко встала, отряхнулась, словно от прикосновения грязи. «Хватит. Не надо меня тут».

Нужна более тщательная стратегия. Долгая осада. Иногда мне кажется, что проще было бы просто... ну, иметь её. Пьяную, беззащитную, безо всяких там изысков. Увести после корпоратива, напоить ещё, положить на свою постель и просто взять то, что так безумно хочется. Опять жалею, что я не мужик — она для меня слишком сильная физически, запросто вырвется из моих объятий. Деревенская, крепкая. Ещё и леща норовито добавить за вольности, я видела, как она уверенно отмахнулась от Гены-шашлычника, когда тот попытался потрепать её по плечу и приобнять. Он пытался отшутиться, но видно было, что обескуражен её резким отпором.

Но нет. Это не выход. На будущее — нужна долгая осада. Это как терпеливо искать её эрогенные зоны, которые наверняка спрятаны где-то глубоко под броней. Представляю, как обниму её со спины, прижму к стене, пригвожу своим телом... Питон. Лучшее лекарство от фригидности — всё её тело в одном, непрерывном, удушающем объятии. Чтобы она не могла вырваться. Чтобы почувствовала себя в безопасности именно оттого, что выбора нет.

Я уже пробовала предложить. По пьяни, конечно, иносказательно. «Слушай, а вот если бы я... ну, полизала тебе... — я сделала многозначительный жест. — Тебе бы понравилось?»

Она скривила свои губки-бантики в усмешку. «Мне это не особо вставляет. Вообще. Пробовала. Хотя, может быть, и не с теми». И добавила, глядя куда-то мимо: «И с девушкой пробовала. Не в парнях дело». Но уломать её, уговорить на эксперимент со мной — не удалось. Пока не удалось.

Наши рабочие будни — это поле для мелких, острых стычек. Как сегодня. Наська полезла в стол искать штамп для накладной шофёру, который привёз муку. Я в это время что-то писала. Машка, наша завпроизводством, в очередной раз не вышла в понедельник, и я по дружбе прикрывала её жопу, делая её отчёт.

И вот, будто между делом, я подошла к Насте, спиной ко мне, и оттянула ей сверху резинку рабочих штанов. Не сильно. Игриво.
— Настенька, а можно татуировку посмотреть? Я слышала, у тебя там...
Она взвилась, как ужаленная. Резко обернулась, и её испорченное лицо исказила гримаса настоящей злобы.
— Ну не офигела ли ты?!

Подобная реакция была ожидаема. Грубая деревенская девка, крикливая и любительница бухнуть, что с неё взять.
— А мне вот нравятся попы, — продолжила я, как ни в чём не бывало. — И анальный секс нравится.
— Ну так че, трахайся с мужиками в жопу, че ко мне-то пристала? — выпалила она, и её низкий голос прозвучал особенно густо.
— Фу, — скривилась я с искренним отвращением. — С мужиками. Какая пошлость и скука. Ну, разве что с переодетыми... Такие милашки в сети попадаются...
Она смотрела на меня, будто я с луны свалилась.
— Ты что, серьёзно? Кошмар!
— Не, гоню, — махнула я рукой. — Была бы мужиком — тебя бы оттрахал в попку. Первым делом.
— А почему именно в попку? — спросила она уже с тупым, неподдельным любопытством.
— А попка честнее письки. Ты вот владеешь вагинальной мускулатурой?
Она моргнула.
— Че это за хрень такая?
— Вот видишь, даже не знаешь. И почти никто не владеет. А в Москве, я слышала, учат. За пятьсот долларов. Как член сжимать, чтоб парню было приятно.
Её лицо озарила какая-то дикая, деревенская надежда.
— Ну вот, поеду я в Москву! Аж на крыльях полечу! «Научите меня дыркой член трахать!» — передразнила она себя саму, и в её сиплом смехе было что-то горькое. — Поэтому через жопу всё?
— Поэтому через жопу всё, — кивнула я с важным видом. — И сосать никто не умеет. Говорят, лишь мужик знает, как хорошенько отсосать.
— В жопу это некрасиво, — сказала она вдруг тихо, почти задумчиво. — И больно.
— А я тебя красиво и не больно бы трахнула, — прошептала я, сделав шаг ближе. Запах корицы и гнева ударил в нос. — Главное — терпенье. И смазка. А ещё есть страпоны. Да, те самые, которые бабы вместо члена надевают.
Она замерла на секунду, а потом её лицо снова стало каменным.
— А пошла ты в жопу, извращенка! — бросила она и резко пошла прочь, к своим конфоркам.
Я не удержалась, крикнула ей вдогонку:
— Только если в твою, дорогая Настенька, моя лапочка!
— Дура ты, Алиска, и не лечишься! — донёсся ответ.

Она завела мотор вытяжки, заглушая всё. Я смотрела на её спину, на то, как напряжённо работают её плечи под белой тканью. Вот такие у нас разговоры. Я всё время пытаюсь незаметно зажать её в углу у холодильника, ухватить за грудь или за зад, а она отбивается — словом и движением. Я продолжаю подначивать. Это наш ритуал. Наша странная, извращённая форма общения.

Как-то раз, после особенно жёсткой перепалки, я шлёпнула её по попке, когда она наклонялась за противнем. Она выпрямилась медленно, очень медленно. Повернулась. В её кукольных глазах не было ни злобы, ни страха. Была усталость. Бесконечная, вселенская усталость.
— Дура, — повторила она беззвучно, одними губами. И добавила уже вслух: — Совсем извращенка ты, Алиса... Больная. А не лечишься.

Я не стала ей отвечать. Я просто смотрела, как она возвращается к своей плите, к своим котлетам, к своему миру, где есть только работа, боль, Петров и дешёвая водка по выходным.

И я знала, что не отступлю. Потому что под этой коркой грязи, грубости и шрамов скрывается то, что я хочу найти. Хочу быть той, кто найдёт. Распакует. Отмоет. И заставит расцвести — только для себя. Это мой самый сложный, самый желанный рецепт. И я доведу его до конца.

---

Часть 2. Диета при псориазе

Я перестала пытаться ухватить её за зад. Говоря образно — я сменила тактику.

Это было самое трудное. Инстинкт требовал действия, наскока, острого словца, которое заставит её покраснеть или огрызнуться. Но я сдерживалась, как сдерживаешь руку, тянущуюся к недожаренному стейку. Нетерпение портит продукт.

Всё началось с очередного понедельника. Машка снова не вышла, гора отчётов лежала на столе, а Настя пялилась в экран компьютера с таким видом, будто это инструкция по обезвреживанию бомбы. Она ненавидела бумажную работу. Ненавидела свою неспособность в ней разобраться.

Раньше я бы подошла, обняла сзади за плечи, дыша ей в шею, и сказала бы что-нибудь двусмысленное про то, как люблю помогать растерянным девушкам. Сейчас я просто подкатила свой стул, села рядом, не касаясь её, и спокойно сказала:
— Давай разделим. Ты вноси цифры из этих накладных, я заполню табели. Идиотская система, в ней все путаются.

Она взглянула на меня с подозрением, ожидая подвоха. Его не было. Мы молча работали час. Её пальцы, обычно ловкие с ножом, неуклюже стучали по клавишам. Я видела, как краснеют шелушащиеся бляшки у неё на висках от напряжения.
— Чёрт! — вырвалось у неё, когда файл снова не сохранился.
— Дай-ка, — я мягко отстранила её руку от мыши, нашла скрытую вкладку, щёлкнула. — Вот. Сохранено. Здесь глюк постоянный.
Я почувствовала, как от неё исходит волна тепла и запах — не только корицы, а ещё чего-то кислого, потного от стресса. Она не отдернулась.
— Спасибо, — пробормотала она так тихо, что я почти не расслышала.

На следующий день я принесла из дома маленькую баночку с густой белой мазью.
— Держи. Цинково-салициловая. Мне друг-дерматолог лучшую в городе посоветовал. От псориаза на голове, чтобы не так зудело.
Она взяла банку, вертя в руках, как гранату.
— Чего надо-то? — её низкий голос был настороженным.
— Чтобы ты не чесалась, как блохастая, когда репчатый лук режешь, — парировала я без улыбки. — Гигиена производства. Не более того.
Я сказала «гигиена производства». Сама чуть не рассмеялась. Какая уж тут гигиена, когда я продаю ей заботу, как наркотик, по капле, и сама же подсаживаюсь на её редкие, невольные взгляды.

Она хмыкнула, но банку не выбросила. Через неделю я заметила, что кожа на её висках стала чуть спокойнее, меньше воспалённой.

Я стала её тихим, ненавязчивым щитом. Когда шеф-повар начинал орать из-за пережаренного стейка (который, по слухам, взял его племянник), я вставляла нейтральную фразу: «Газ сегодня скачет, у всех на второй линии пригорело». Когда экспедиторы и грузчики отпускали сомнительные шуточки в сторону Насти, я просто вставала между ней и ними, холодно глядя, пока они не отворачивались. Я ничего не говорила ей об этом. Просто делала.

И я начала её кормить. По-настоящему. Не пирожные из общего холодильника. Я приходила раньше и готовила завтрак для нас двоих. Простой, сытный, тёплый. Творожную запеканку с ванилью. Омлет со шпинатом. Гречневую кашу с луком и грибами. Ставила на стол в углу кухни, где мы хранили специи, и говорила: «На, ешь правильную еду, я знаю диету при псориазе». Сначала она отказывалась, бурчала. Потом стала молча съедать, быстро, жадно, как будто боялась, что отниму. Готовила я то, что, как знала, не требовало изысков, но давало силы. Пища как акт милосердия, а не соблазна.

Мы почти не разговаривали. Но тишина между нами менялась. Из напряжённой она стала просто молчаливой, иногда даже почти комфортной. Я узнала её ритмы: как она морщит лоб, концентрируясь на нарезке; как потирает левое плечо, где, видимо, была старая травма от того падения; как её взгляд туманится, когда в тишине доносится рёв мотоцикла с улицы.

Однажды вечером мы последними уходили с кухни. Шёл ледяной дождь. Она, стоя у раковины, вдруг сказала, глядя в тёмное окно:
— Петров сегодня опять на «встречу с партнёрами». Говорит, ночевать не придёт.
В её голосе не было ни злости, ни печали. Была пустота. Констатация факта. «Петров». Всегда «Петров».
— У меня дома осталось хорошее красное, — сказала я, не оборачиваясь, вытирая стол. — И собака, которая любит мокрых и несчастных. Поедешь? Без подвохов. Честное пионерское.

Она долго молчала. Слышно было, как стучит дождь по вытяжке.
— А собака не кусается?
— Только от избытка чувств.
— Ладно, — выдохнула она. — Только из-за собаки.
И впервые за три месяца я увидела, как уголки её губ дрогнули не в усмешке, а в чём-то, отдалённо напоминающем намёк на доверие. Или, может быть, просто на усталость от вечной обороны. От неё теперь пахло не только корицей и яростью, а ещё мокрым дождём и чем-то неуловимо новым — растерянностью, что ли.

Третья часть.  Вечер, и всё, что после

Моя квартира пахла корицей, ладаном и мокрой псиной. Борзая Марта, учуяв чужого, пронеслась по коридору, бесшумно, как призрак, и ткнулась холодным носом в ладонь Насти. Та замерла, затем её пальцы, шершавые от работы, нерешительно почесали собаку за ухом. Уголок её рта дрогнул. Не улыбка, но что-то близкое.

— Видишь? Она тебя одобрила, — сказала я, снимая мокрый плащ. — Значит, ты не монстр.

— Это ещё кто для кого, — пробормотала она, но уже без привычной колючки.

Я подала ей огромный махровый халат. «Переоденься, всё мокрое в сушилку». Пока она возилась в ванной, я налила вино — не то, что пьют для храбрости, а то, что пьют для тепла. «Шираз», густой, с ягодной глубиной.

Она вышла, укутанная в халат, как в кокон, и села на край моего дивана, подобрав под себя длинные ноги. Без носок и рабочих кед они казались уязвимыми. Мы пили молча. Марта устроилась у её ног.

— Почему ты так? — спросила она вдруг, не глядя на меня.
—Как «так»?
—Всё. Больше не лезешь. Не трогаешь, не норовишь меня ухватить за сиську или задницу. Не прикалываешься. Как будто тебя подменили!

Я покрутила бокал, наблюдая, как вино оставляет тягучие «ножки».
—Может, я просто увидела тебя. Не объект для охоты, а человека, у которого болит спина, чешется голова и которому некуда идти в дождь.
—Не надо меня жалеть, — её голос снова стал низким и резким.
—Я и не жалею. Я… уважаю твою боль. Она часть тебя. Как шрамы.

Она наконец подняла на меня глаза. При тусклом свете лампы её изуродованная щека была похожа на рельефную карту другой, более жёсткой планеты. А правую половину лица, кукольную и нежную, будто вылепил другой скульптор, освещало мягко.
—Ты первый человек, который так говорит.

Мы разговорились. Не о Петрове, не о работе. О глупостях. О том, как пахнет мокрая земля после грозы. О том, какой идиотский сериал она смотрит по вечерам. О её детской мечте стать ветеринаром («но куда мне, с моими-то мозгами»). Она говорила мало, отрывисто, но это был не монолог, а диалог. Я слушала. По-настоящему.

И тут случилось странное, поразительное. Сидя рядом с ней, в тепле, под тихий стук дождя за окном, я почувствовала не знакомый острый голод обладания женщиной, а что-то иное. Нежность. Острую, почти физическую боль где-то под рёбрами от вида её больших, неумело сложенных рук. Желание не взять и овладеть ее телом, а прикрыть и защитить. Моя стратегия — блестящая, выверенная тактика «терпеливого гурмана» — дала сбой.  Я перестала видеть в ней трофей и начала видеть Настю.

Вино кончилось. Настя зевнула, по-детски прикрыв рот кулаком.
—Мне пора. Петров… может, вернётся.
В её голосе не было ни надежды, ни страха. Была привычка.

Я не стала уговаривать её остаться. Не стала строить из себя спасительницу. Я просто встала и помогла ей найти её вещи, уже почти высохшие. У двери она задержалась.
—Спасибо. За… всё. За вино. За собаку.

И тогда я совершила первую ошибку вечера. Вернее, не ошибку, а то, что было уже не стратегией, а импульсом. Я протянула руку и, не касаясь кожи, провела тыльной стороной пальцев по воздуху в сантиметре от её шрамов на щеке.
—Они тебе не мешают видеть мир красивым? — спросила я тихо.

Она вздрогнула, но не отпрянула. Её глаза стали огромными, влажными.
—Мир? Нет. Себя — да.

И вышла, не оглядываясь.

Я осталась стоять у закрытой двери, прижав ладонь к тому месту на груди, где болело. Марта тыкалась носом в мою руку. Я поняла, что проиграла. Проиграла самой себе. Цель — соблазнить, приручить, получить и насладиться красивым настиным телом — вдруг стала мелкой, пошлой и недостойной. Она заслуживала не охоты, а капитуляции. Не завоевания, а мира.

Именно в этот момент, стоя в прихожей, я впервые задумалась не о том, как её получить во владение, а о том, чего она хочет на самом деле. И поняла, что не знаю. Моя прекрасная стратегия соблазнения  не оставляла места её желаниям. Только моим.

Это была точка невозврата. Или точка настоящего начала? Я долго не могла уснуть в смятении чувств. Это было необычно, это было впервые в моей практике - предмет моего вожделения, женское тело приняло душ в моей ванне, но не оказалось в моей постели. Я думала о ней, но рука от этих мыслей не тянулась к клитору - тоже весьма странно. С этими мыслями я наконец уснула.

---

На следующий день на кухне всё было по-прежнему. Шум, пар, крики. Но между нами висело что-то новое — не напряжение, а тихое, общее знание загадочного (по крайней мере для меня) вчерашнего вечера, ощущение новой близости и общности между нами, возникшей без физического контакта наших тел. Она поймала мой взгляд и быстро отвела глаза, но не со злостью. Смущённо.

А вечером, когда мы мыли последние противни, она сказала, глядя на пену:
—Петров не пришёл. Вчера.
Я промолчала, давая ей пространство.
—И… я не знаю, радоваться или нет.

Это было первое, почти незаметное признание в том, что её крепость дала трещину. Не потому, что я её штурмовала. А потому, что я перестала быть осадной машиной и стала… просто соседкой по окопу. Другом, который рядом.

И тогда,  начисто намыв противнем, я сделала самый страшный и самый честный шаг в своей жизни. Я нарушила все правила своей же игры.

— Насть, — сказала я, не глядя на неё. — Я больше не буду.
—Чего не будешь? — она насторожилась.
—Не буду за тобой ухаживать. Не буду строить из себя твоего спасителя. Не буду готовить тебе завтраки с тайным умыслом.

Она замерла. Пена капала с её перчаток на пол.
—Почему? Надоело? — в её голосе прозвучала та самая, детская уязвимость, которую она так яростно скрывала.
—Нет. Потому что это нечестно. Потому что я… — я глубоко вдохнула, глядя прямо на неё, на её шрамы, на её испуганные кукольные глаза, — я хотела тебя завоевать. С самого начала. Рассчитала всё. Как дура. Как самый последний циник. Думала, ты — сложный рецепт, который мне по силам.

Она слушала, не двигаясь, будто превращалась в соляной столб из Библии.
—Но теперь… теперь я вижу тебя. И я не хочу завоевывать. Потому что завоёвывают территорию. А ты… ты не территория. Ты человек. И я не хочу тебя ломать. Ты и так… — мой голос дрогнул, — ты и так красивая. Вся. Со всем.

Наступила тишина, которую не мог заглушить даже гул холодильников. Я видел, как в её широко раскрытых глазах мелькают эмоции: шок, недоверие, гнев, растерянность. Она открыла рот, чтобы сказать что-то грубое, отбивающее. Закрыла. Снова открыла.

И вдруг она заплакала. Без звука. Просто по её испорченной щеке покатилась тяжёлая, единственная слеза. Она быстро смахнула её кулаком, будто стыдясь.
—Дура, — прохрипела она, но в этом слове не было ни злобы, ни отторжения. Была капитуляция. — Больная дура. И я… я тоже.

Она не ушла. Она осталась стоять посреди  кухни, вся — сплошная, дрожащая, живая рана. И я поняла, что моя стратегия «терпеливого гурмана» привела меня не к победе, а к полному и окончательному поражению. Я проиграла самой себе, своим расчётам.

И в этом поражении родилось нечто настоящее. Нечто, чего не было в моих планах.

Она сделала шаг ко мне. Не я к ней. Она. И, не дотрагиваясь до меня, просто стоя так близко, что я чувствовала её дрожь и запах слез, смешанный с корицей, прошептала:
—А что… что если я не хочу, чтобы ты останавливалась?

Вопрос повис в воздухе, острый и невероятный. Это был не приглашение. Это был мост, который она  попыталась перекинуть первой.

И я поняла, что игра окончена. Начинается что-то другое. Что-то без схем, без стратегий. Просто две женщины стоят на скользком кухонном полу, среди запаха моющих средств и собственной неуверенности.

Я ничего не ответила. Я просто кивнула. Потому что иногда самое честное — это молчание, в котором слышно, как рушатся стены. И не только её. Мои тоже.

-----

Часть четвертая: на развалинах крепостей

Мост, который она перекинула, был шатким, как из гнилых досок. Но он был. Мы обе стояли по разные стороны, каждая боялась ступить навстречу первой. «А что, если я не хочу, чтобы ты останавливалась?» – эти слова висели между нами  и весь следующий день, превращая привычную кухонную суету в неловкий, заряженный театр.

Я не знала, что делать. Все мои прежние сценарии рассыпались в прах. Прикасаться? Но теперь каждое прикосновение значило бы в тысячу раз больше – и было бы в тысячу раз страшнее. Шутить? Любая шутка звучала бы фальшиво на фоне вчерашнего признания. Я чувствовала себя сапёром, разминирующим поле, которое сама же и заминировала.

Мы работали, украдкой поглядывая друг на друга. Настя рубила ножом зелень с такой яростью, будто это были её собственные демоны. Её движения были резче обычного, плечи напряжены. Она ждала моего хода. И я… я боялась его сделать.

Всё решилось глупо. Я потянулась за тяжёлой кастрюлей с только что сваренным бульоном, рукавица сползла. Раскалённый металл жёстко лег на запястье. Я ахнула от боли скорее от неожиданности, чем от ожога. Кастрюля грохнулась в раковину, бульон брызнул во все стороны.

Я даже не успела осмотреть руку, как Настя уже была рядом. Она схватила мою кисть – резко, без спроса – и сунула под струю ледяной воды.
–Дура! – прошипела она, но в её голосе не было злости. Была паника. – Совсем руки отсохли, что ли?
Вода была леденящей,но её пальцы, сжимающие моё запястье, были  горячими. Я смотрела не на краснеющую кожу, а на её опущенное лицо, на сведённые от концентрации брови. Она вытерла мою руку своим же чистым фартуком, пристально разглядывая ожог.
–Пузыря нет. Пройдёт. Сейчас пантенолом помажем.
Она вела себя как опытный фельдшер на поле боя. Твёрдо, без сантиментов. И в этой её грубоватой заботе было больше нежности, чем во всех моих вымученных стратегиях. Она заботилась обо мне. Впервые. Не как об агрессоре, не как о странной похотливой коллеге, а как о человеке, которому больно.

В аптечке для персонала она нашла пенку. Выдавила мне на ладонь. И тут её уверенность иссякла. Она замерла, не решаясь прикоснуться.
–Дай я сама, – тихо сказала я.
–Не, криворукая, – отрезала она, но голос дрогнул. И тогда она, стиснув зубы, аккуратно, кончиками пальцев, стала втирать пенку в моё запястье. Её прикосновение было невероятно осторожным, почти что благоговейным. Как будто она боялась сломать. Как будто моя кожа была хрусталем, а не тем, чем была – потрёпанной кожей повара.

Я стояла и чувствовала, как по моей спине бегут мурашки – не от боли, а от этой простой, неловкой ласки. Она закончила, но не убрала руку. Так и держала мою кисть в своей, оба смотрели на белёсый след крема на красной коже.
–Спасибо, – выдохнула я.
Она кивнула, наконец отпустила мою руку и быстро отвернулась, будто совершила что-то неприличное. Но её уши были ярко-красными.

Этот нелепый ожог стал нашей новой точкой отсчёта. Мы больше не охотник и добыча. Мы были двумя ранеными солдатами в одном окопе. И наш язык снова начал меняться. Теперь он состоял из мелких, бытовых жестов.

· Я молча ставила перед ней чашку чая с мёдом, когда слышала, как она подавляет кашель.
· Она, увидев, что у меня дрожат руки после восьми часов у плиты (старая проблема), без слов брала у меня из рук поварской нож и дочищала за меня морковь.
· Однажды, когда шеф снова накричал на неё (на этот раз за пересол), я не стала вставлять за неё словечки. Я просто подошла после и положила руку ей на плечо. Всего на секунду. Она не отшатнулась. Просто вздохнула, и её плечо под моей ладонью слегка расслабилось.

Мы стали больше говорить. Не о высоком. О еде. О том, как правильно солить грибной суп. О том, почему её деревенские котлеты всегда получаются сочнее. Эти разговоры были безопасной территорией, нейтральной полосой, где мы могли встречаться, не боясь выстрелов.

Как-то раз, оставаясь допоздна, мы делали пельменей на завтрашний банкет.  Руки в муке, ритмичные движения. И в этой монотонной, почти медитативной работе она вдруг сказала:
–Петров уехал в командировку. На две недели.
Я не отреагировала, продолжая раскатывать пласт.
–Говорит, перспективный контракт, – продолжала она, и в её голосе впервые прозвучало не пустое констатирование, а что-то вроде… надежды? Или просто усталости от надежды. – А я думаю… может, просто сбежал. От меня. От этого всего.
–От «всего»? – осторожно переспросила я.
–Ну да. От моей рожи. От моих истерик. Моего несносного характера. От того, что я… не получается. Никогда ничего не получается, как надо.

Она сказала это так просто, будто жаловалась на погоду. Но в этих словах была вся её жизнь – жизнь, которую она считала браком.
Я отложила скалку.
–Знаешь, – сказала я, глядя на неё, а не на тесто, – у меня в холодильнике стоит бутылка совсем не дешёвого хереса. И Марта скучает. А я… я ненавижу есть пельмени в одиночестве.

Она подняла на меня глаза. В них не было паники. Было удивление. И, возможно, облегчение.
–Опять твои подвохи? – спросила она, но уже без вызова.
–Нет подвохов, – честно сказала я. – Просто пельмени и херес. И тишина. Если захочешь.

Она вытерла мучные руки о фартук, оставив белые разводы.
–Ладно, – сказала она. – Только… без лишних разговоров.
–Без разговоров, – послушно согласилась я.

И в этот момент я поняла самую страшную и самую прекрасную вещь. Мне было всё равно, будем мы сегодня заниматься сексом или нет. Мне было важно, чтобы она поела в тепле. Чтобы она не была одна. Чтобы она, хоть на пару часов, перестала чувствовать себя неудавшейся.

Это было уже не поражение. Это было что-то гораздо большее. И гораздо страшнее. Потому что теперь, когда я перестала хотеть её завоевать, я начала бояться её потерять. Не как трофей, а как… как этот островок тишины и взаимного понимания посреди кухонного ада. Как человека, чьи шрамы я уже не хотела исправить, а просто хотела иногда, вот так, касаться – не для возбуждения, а для того, чтобы напомнить: я их вижу. И они для меня – часть её, а не изъян.

Мы поехали ко мне. Молча. И это молчание на этот раз не было неловким. Оно было общим.


Рецензии