Салтыков-Щедрин
Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин приходит к нам не как парадный юбиляр, а как беспокойный призрак, как неумолимый резчик человеческих душ по имени Русь. Его гений — в страшном сплаве абсолютного ума и абсолютной боли.
Он смотрел в самую сердцевину русской жизни, той, что под нарядным покровом имперского могущества, и видел там не патриархальную идиллию, а чудовищный, абсурдный карнавал.
У него не было иллюзий.
Его мир — это Глупов, где история есть бесконечная смена безумных градоначальников, а народное тело пребывает в состоянии дремучей, почти мистической покорности.
Это мир, где чиновник может быть с фаршированной головой, а прогрессивная идея — вывернута наизнанку, превратившись в свою карикатуру.
Щедрин не просто обличал.
Он творил мифологию.
Его герои — не портреты, а архетипы, высеченные из гранита национального характера.
Иудушка Головлёв — это не просто лицемер и стяжатель; это душа, иссушенная пустословием, превратившая сам язык в орудие духовного убийства.
В его сладких речах — леденящий душу ужас метафизического сквалыжничества. Помпадуры и помпадурши — не карикатуры на бюрократов, а вечные принципы глупости, облачённой в мундир, и самодурства, возведённого в систему.
И вот здесь кроется главная, щедринская тайна.
Его тексты, при всей их, казалось бы, привязанности к реалиям XIX века, не стареют.
Они, подобно зеркалу, поставленному под особым углом, начинают отражать не вчерашний, а сегодняшний день.
Мы с изумлением и ужасом узнаём в его персонажах наших современников: в их лексиконе, в их изворотливой логике, в их поразительной способности к мимикрии и самооправданию.
Писатель изучал не исторические эпохи, а болезнетворные бактерии социального организма.
И потому его диагнозы остаются в силе.
Его стиль — это оружие.
Это не изящная ирония, а тяжёлый, разящий таран сарказма.
Его язык гулок, сложен, почти барокко; он обволакивает читателя, как трясина, чтобы затем поразить неожиданной, как удар кинжала, фразой.
Он смешивает высокий штиль с площадной бранью, канцелярскую казёнщину с библейской притчей.
Это язык, созданный для того, чтобы сказать невыносимую правду, — и потому он сам становится невыносимо прекрасным.
В день его памяти хочется говорить не о «вкладе в литературу», а о вопросе, который он оставил нам в наследство. Вопросе о нашей способности к отрезвлению.
Его смех — это не лекарство, а прозрение. Он не даёт рецептов, не зовёт на баррикады.
Он лишь беспощадно вскрывает нарыв, заставляя нас увидеть болезнь во всей её отвратительной наготе.
Он напоминает, что самое страшное в любом обществе — не внешние угрозы, а внутреннее одичание духа, оправданное цинизмом или прикрытое благостной ложью.
Двести лет — срок, когда фигура должна была бы стать монументом.
Но Щедрин отказывается застывать в граните.
Его наследие — не спокойный памятник, а тревожный набат, который продолжает звучать сквозь толщу лет.
Он напоминает нам, что совесть — не абстрактная добродетель, а мучительная работа ума, что смех может быть актом высокого мужества, а правда, даже самая горькая и неудобная, — единственная достойная человека форма любви к своему отечеству.
Сегодня, в день его рождения, он смотрит на нас с вечной, неумолимой усмешкой.
И в этой усмешке — наш единственный шанс не стать героями его бессмертных книг.
Свидетельство о публикации №226012901347