Осень семнадцать

«Запах, и само почти неуловимое ощущение самого важного,
совершенно безлико в нашем разуме, пока не упоминают
конкретные вещи, давно пылящиеся в нашей памяти, как самые
заплесневелые книги в библиотеках чьих-то заброшенных домов.
Темно... давно погасший камин и оставленные вещи на тех
местах, где были и всегда. Будто всякий вольный человек не хотел
уходить из дому, однако вышел не подумав, и забыл ключи
внутри. Тихо захлопнув дверь, он решил оставить родное место,
с интересом находя новые и новые жилища. Человеку было в
радость кочевать, наблюдая все новые картины, мебель, новых
соседей, что сменялись из года в год, было все интереснее
ожидать чего-то от жизни, не оглядываясь назад. Забыв, тот
самый первый дом и старую библиотеку, старых соседей и
старую мебель.
Вдруг, ты мимолетным взглядом видишь пуговичку.
Маленькую такую, невзрачную, настолько, что даже в глаза особо
не бросится, если будет перед носом, вот только тут подвох.
Подними ты однажды пуговичку и прочувствуй осознание
сполна... С того, что даже собака, бродящая по улице холодной,
покажется тебе счастливей, с того, что не могла бы она вспомнить
того, что любила до сердечной мышцы. Пуговичка нам роднее
всего была, однако не узрели и не уловили мы той сути, что
передавалась из поколения в поколения.
И нет той мебели, и не той книжной полки, и нет соседей
старых тех. Сейчас внезапно вспоминаю я, что писала я про
детство.
Писала я про боль, знаете, вот будто маленькая соринка в глаз
попала, как будто тончайшая игла вошла в запястье не под
наклоном, а по прямой, насквозь, такая боль... тонкая, я бы
сказала изящная, безупречная в своём исполнении и
преподношении себя в ума людские. Не один мозгоправ, так
профессионально не доберётся до такого полупрозрачного дела,
как секундная пронзающая боль от ностальгической жалкой
слезинки.
И нет моего прежнего двора, нет площадки той самой, нет
паровозика, на крышу которого мы забирались. Он был так
высок для нас, а по сути и метров трёх не было в данной
постройке... нет тех самых добродушных бабушек, что сейчас
слушают лишь из-под земли голоса скорбящих внуков, что своих
правнуков осведомляют о их существовании. Они угощали меня
сладким и фруктами, за то, что развлекала их, по-детски резвясь
танцуя...
Зачем мне запись эту дописывать, описывать каждую пуговку
моего детства? Чтобы не забывать мне нынче эту прелесть
жизни? Что же это я, боюсь признаться, что могу ценное забыть?
Боюсь. Но видимо попытаюсь сохранить я данный рассказ и
сформировать в живом исполнении, и приберегу я его для того
или для тех, кто будет засыпать у меня на руках первое время, и
кого ждать будут такие же маленькие пуговички, которые
утеряют они с годами, а потом ловить будут точно так же, как и
пух от одуванчика июльским тёплым днём, когда казалось, что
так будет вечно, что время имеет свойственность замирать и
оставлять нас в блаженном месте.
Боже, да Благослови наши души. Прошу, после Вознесения на
небеса, отправляй нас грешных в детство, место рая своего
рукотворного. Молю, Отец, отправь меня туда, где я находила
покой день изо дня, где счастье мне зналось не понаслышке»
***
Проснувшись, после глубокого дневного сна, девушка долго
смотрела ввысь. Громкие голоса за окном и промерзлая комната
ей знались обыденностью, как и укрепившееся в сердце ее
одиночество, мысль о котором отдавалась отголосками лишь
смирения и прошедшей борьбы.
Встав с холодной постели, она остановила взгляд на своих
руках, на ладонях... на тонких пальцах, что были так бесполезны
и были так жалки. Ведь не способность творить на листе бумаги
ей казалось низостью для того, кем она себя считала.
Писатель? Кто он? Что за существо, что живет словами,
предложениями и буквами оставаясь в тиши, в молчание, в
непонимании и ужасном ознобе от того, что греют тело
отопление лишь, и вязанный кардиган, что будто бы руки
любимых останавливается на плечах с теплом и нежностью, даря
любовно и осторожно понимание присутствия в жизни нашей
опоры?
Кто он, писатель? Великое существо, что с даром Божьим,
сошло на землю с умением излагать все насущное, все что
видится, все что чувствуется и на ощупь определяется, все, что
нам дорого, и все, что нам мерзко.
Но как, однако, жить с этим умением? Как не горевать во время
утраты его; пусть на время, пусть совсем на чуть-чуть, теряя дар
этот, и глядя на лист пустой? Сама потеря связанности слов
может довести до истощения человеческой души и до болезни
разума.
«Но и без тяготения нет последующей легкости» - подумала
девушка, слушая свист поставленного вскипевшего чайника.
Тяжело передвигаясь, переступая через свое бессилие и
слабость, она все же дошла до кухни, хоть делая тоже самое
минуту назад после пробуждения, каждый шаг становился все
более невыносимым, каждый вздох казался мучительным и та
тягость, что проживала в ней становившаяся все сильнее делала
одолжение, позволяла ей лишь подняться с места один раз и не
более того, что позволяли ее силы. Она была больна.
Говорят, что болезнь разума не смертельна, но порой
обманчивое желание доказать обратное не давало ей покоя с
бессонной ночи до самого утра, когда, смотря сквозь горящую
свечу она не отводила взгляд с пустого листа бумаги, пытаясь
оставить там стоящий след ручки и своей потерянной мысли.
Она мечтала писать об бессмертном, хотела обучаться лишь
искусству познания вечного, неизменного счастья. Ведь раньше,
ослепив оно все повседневное, увы к выводу она пришла, что
остальные проповедующиеся земные науки ее всерьез не
интересуют и не пробуждают желание смотреть на мир обогащая
его смыслом.
Отирая воск, с деревянного стола, от свечи в обличии черной
розы, поникшая дама услышала звон в квартире, что издавался
по ту сторону входной двери. Несмотря на то, что с
совершеннолетия ее прошло около трех лет, страх перед
приездом матери и нотациями, по причине не идеальной чистоты
в квартире, не оставлял ее с приходом относительно зрелых лет.
Шагая по коридору, обвешанному абстрактными картинами,
дойдя до дверного глазка и посмотрев в него, с удивлением
увидела она уставшего курьера. Открыв дверь, произнесла
волнительный вопрос: «Вы уверены, что вы ко мне?»
- Не я, конечно, но посылка полагаю точно вам, - ответил
курьер, нашей даме.
Закрыв дверь, после фразы этой, она оживленно, быстрым
шагом подбежала к кухонному столу и распечатала коробку.
Увидев книгу, к которой в возрасте более юном она питала все
свои теплые чувства, присела. Книга была стара и давно ей
потеряна, на страницах были отмечены ее любые слова и фразы,
что цепляли ее молодой, детский ум. С чувством паранойи, думая,
что за ней следят, вдруг занавесив все окна, она принялась
листать книгу в поисках того, что может напугать ее еще сильнее.
Та паника, без основы разумной, в ней проживала годами; то,
то покажется, то это. Живя в одиночестве, молодая девушка в
кризисе своего ценного творчества, вернее всего, обезумела.
Людей сторонилась, да из квартиры выходила редко, все писала
да писала, пока не заснет у кухонного стала, не потушив свечу.
Только вот в один день рука ее опустилась, не смогла написать
ни слова, после чего соседи стали жить с беспокойством жива ли
милая девушка в старой квартирке четвертого этажа.
Листая книгу дальше, девушка наткнулась на рукописи на
дряхлых тетрадных листах, детским почерком, написавшие
слова: «Тебе пишет твоя Ева».

Осень. 17 год.
14 сентября.

«Тебе пишет твоя Ева. Мои глаза заплаканы, а сердце отдано
тебе. В первые признаюсь я тебе честно, хоть глаз моих честнее
ничего нет, когда смотрю на тебя вскользь, мимо проходя твоих
глупых сверстников, не сравнимых с тобой.
Письмо это о сентябре четырнадцатого числа, когда встретила
я тебя в семнадцатом году, пока еще теплой ранней осенью, на
площадке семнадцатого дома. Гуляя со своей знакомой, и с
дедушкой под присмотром, (тогда меня вовсе не отпускали гулять
одной, ведь было мне двенадцать и была я падка убегать из дома,
что плохо сказалось на доверие ко мне).
Если ближе к сути, а точнее нашему знакомству, то подошел ты
к нам с подругой очень улыбчиво и попросил подписать скейт
тебе на память. Я отказалась по непонятной сейчас мне причине,
но ты взял мою руку и ею нарисовал ромашку на деревянной
поверхности. Чаще всего там были рисунки и надписи пошлого
характера, оставленные там твоими друзьями, но ты же решил
оставить там обо мне не забавную, но девичью и нежную отметку.
Оставить моей рукой там след.
Интересно выброшен ли сейчас этот скейт, который мечтаю я
оставить себе на память о нашей встрече, ведь моя память была
готова уместить все, что связано с тобой, каждое случайное
прикосновение и объятие на прощание наших редких встреч.
Несколько дней подряд я видела тебя на площадке нашего дома
и нашего семнадцатого двора, которой все прозвали «семнахой».
Я была тогда бесчувственна к тебе, когда замечала проходящим
мимо или, когда ты пинал мяч на нашем небольшом поле.
Разница в возрасте у нас была два года, тебе было четырнадцать.
В один момент я поняла, что привыкла видеть днями подряд во
дворе и осознала, что не видеть тебя оказалось невыносимо.
Тогда я и не заметила, как начала знать о тебе все, любую
информацию и воспоминания твоих знакомых, чтобы
запечатлеть в себе все, что ты когда-нибудь делал или говорил.
Я мечтала оставить это навсегда в своем сердце со слезным
желанием увидеть тебя лишь еще один раз».
Ева, широко открыв глаза, посмотрела на трясущиеся руки, не
поверив в прочитанное. Письма написанные ее детской,
романтичной рукой и сознанием полным мечтаний и страсти
пробудили в ней страх забытого. Неужели она может забыть?
Каждую мелочь того, что было важно, пытаясь сохранить в себе
ребенка, она потеряла представление о себе в будущем и приняла
решение отбросить память о том, что приносит смущение былых
действий.
Она налила горячий чай в большую кружку и пошла за пледом,
обернувшись в него словно укутанный младенец, она достала
следующую страницу.

Осень. 17 год.
29 сентября.

«Желая так страстно видеть твой силуэт в любом прохожем, я
почти сошла с ума, я жила фантазиями о встрече с тобой. В моей
голове был написанный мною сюжет, что когда тебе вдруг станет
невыносимо больно, или ты почувствуешь себя самым
потерянным существом на земле, я буду рядом, и ты найдешь во
мне свою поддержку и свой дом, в который можно будет
закопаться носом и закрыть глаза, не боясь отвержения с моей
стороны. Ведь рядом я хотела быть так же, как хотела обрести
счастье... так мне казалось раньше.
Сейчас я обрела покой и честность с самой собой в том, что
страдания мои были лишь моим желанием и моей ношей,
которую я так глупо хотела разделить с тобой, Иван.
Мне запомнился твой красно-синий рюкзак, твои светлые
волосы, каре-зеленные глаза и черная легкая большая куртка, под
которой был серый джемпер. А еще больше мне запомнилось
твое безразличие, когда ты оставлял меня без своего привета,
проходя по дороге, соединяющей две школы, в одной из которой
учился ты, а в другой - я, что с такой мукой ожидала, что наши
уроки закончатся в одно время.
Ты проходил сквозь меня, и я потеряла надежду, пока 30-го
сентября мы впервые не появились в одной компании».

Осень. 17 год.
30 сентября.

«Подруга, что была старше меня и являлась твоей
одноклассницей, знала о моей безумной зацикленности на тебе,
но на это она лишь молчала, только потом призналась, что у нее
такие же нежные чувства к тебе. Мы закрыли эту тему, оставив
друг друга один на один с этой бурей внутри нас.
Мы оказались вместе на школьном поле, долго смотря на тебя,
я поняла, что не хочу отводить глаз даже когда твои движения
были резки и мелькали слишком быстро... неуловимо. Для меня
ты и был неуловимым, возможно таким я тебя только видела, или
же ты правда был таким только для меня. Этот вопрос долго
мучал меня.
Порой я вела себя очень глупо, бывало даже позорно, но иной
раз мне казалось, что тебя это умиляло, нежели отторгало. Тем
днем я впервые из твоей руки с сигаретой затянула в легкие
крепкий табак, чуть поперхнувшись, как бывает это обычно, с
незначительной неловкостью. Тогда мне хотелось быстрее
прибежать домой и сделать запись для своей памяти об этом
последнем теплом дне.
Мы не разговаривали, я просто наблюдала за тобой и за тем,
как перестаю верить себе, теряя свою мнимую осознанность из-
за мальчика, проходящего мимо всю последующую осень нашего
общего двора».

Осень 17 год
18 октября

«Когда я почувствовала полный контроль над своими мыслями,
я потеряла себя и последнюю связь с самообладанием
Почувствовав болезнь, что стала разрастаться во мне, я вдруг
отказалась от еды, родные начали замечать, что мне становится
все хуже. За долгое время того, что я не видела тебя, мне казалось
я лишилась единственного, что заставляло меня пробуждаться по
утрам.
Во мне таилось слишком много мечтаний и фантазий, слишком
много подавленных желаний и возможностей. Болел ли ты, уехал
ли ты, все мое нутро надеялось лишь на то, чтобы после раннего
подъема в школьные будни я застала за поворотом краюшек
твоего рюкзака.
Я узнавала о тебе все, что хотела и не хотела знать, это
приводило меня к нарастающей тревожности, что стала мне
постоянным гостем в моей грудной клетке и стеклянных глазах в
течении каждого утра и вечера, когда мысли мне казались
слишком громкими.
За тот месяц я написала тебе первую записку, я уже и позабыла,
что там было, но я помню лишь то, что, разобщавшись с твоим
приятелем, я узнала как выглядела в твоих глазах: «Чокнутая
поэтесса»,
- так меня прозвали.
Поделившись со знакомой своими переживаниями, в тайне она
назначила нам встречу, на которую пришли далеко не мы вдвоем.
Эта сцена провала до сих пор сидит у меня в голове, как
назойливая муха, что жужжит вечерами, не давая забыть то, что я
испытала тогда.
Ты пришел с другом, я была с несколькими девочками, что
пошли за нами. Та самая знакомая, с которой я разделила свою
ношу, сдала меня с потрохами. «Та девочка, что позади меня -
любит тебя»,
- так сказала она, после чего ты смутился и смотрел
на меня пронзительным взглядом, заставляя меня, ненавидеть
себя еще сильнее за ту мерзкую зацикленность, которую я
вынашивала в себе несколько месяцев. «У тебя же есть девушка,
в чем прикол, Вань» - сказал тебе твой приятель и вы удалились
с места встречи, оставив меня в непонимании и стыде, после
которого я не хотела жить дальше.
Разумеется, это были поспешные мысли, которые я стала
заглушать голодом и самоистязанием, что стало иронией, ведь
что одно, что другое - вещи, однако, единые».

Осень. 17 год.
29 октября.

«Мне казалось очень атмосферным то, что в небольшой новой
компании мы проводили время в нашем ближайшем
дендропарке, сидя на высоких трубах.
Было невыносимо холодно, но лишь по-настоящему самый
пронзительный и острый холод я ощутила, смотря на тебя, когда
встретила вас с компанией на том же месте, где обычно
проводила время со своими новыми приятелями, что никогда бы
не стали мне друзьями, ведь то доверие, что дарила я миру и всем
окружающим меня, иссякло и намертво застыло, никогда не
подавав больше признаки жизни.
Тогда ты обнял меня два раза, сказав “привет”
, и сказав
“прощай”.
Тогда и я обняла тебя с последней мыслью и с тем же
последним словом, что и было моей точкой. Что и было моим
смеренным “прощай”».

Осень. 17 год.
9 ноября.

«Сидя на качелях, в нашем дворе, подогнув колени, на книге
“Евгений Онегин” я писала тебе первое письмо из тех, что пишу
сейчас.
Тогда, пытавшись заставить себя забыть о той боли, которую я
испытывала, терзая себя не взаимностью, ложными надеждами и
тем, что докучаю напоминанием о себе, я всегда встречала тебя.
Тогда, когда пыталась забыть, ты создавал мне все больше
записей, написанных моею рукой с печатью моих слез.
Девятого ноября ты подошел к качелям и увидев мои записи,
спросил, что я пишу так увлеченно и быстро, напомнив впервые
о том, что можешь предоставить свою помощь со школьными
предметами, в силу своих старших классов. Во что верилось мне
мало, так как я слышала кучу незабываемо веселых историй о
твоей коллекции двоек за семестры.
На все это я ответила, что пишу конспекты по “Евгению
Онегину”, помахав книгой перед твоим лицом, намекнув, что
прекрасно справляюсь с этим сама.
Я не знала, что такое гордость, но поняла это, когда отказала
тебе, не дав себе почувствовать повод влюбиться еще сильнее,
сидя рядом, и впитывая в себя твой запах парфюма Lacoste, и
перебивающий его запах дешевого табака.
Ты ушел, обняв меня еще крепче, чем когда-либо. Впервые
тонкое и нежное ощущение тепла от тебя дало мне надежду, но я
настойчиво похоронила ее, боясь ее уничтожающей меня
ложности».

Осень. 17 год.
10 ноября.

«Я была права в своих убеждениях и своих веских опасениях,
на следующей день я была осведомлена, что у тебя появилась
новая девушка после той, с которой ваши пути разошлись по
глупой ссоре.
Тогда ко мне пришло жалкое осознание того, что твоя не
взаимность была подкреплена не любимой дамой, что была меня
старше и уверенней, а лишь тем, что именно я, не была
предпочтением твоего сердца.
Чувствуя к тебе все самые нежные и трепетные чувства, отдав
тебе, в пустоту, все то, о чем ты и не просил, и пролюбив тебя три
холодных осени, я прощаюсь с тобой.
Моя борьба закончена. Тебе писала твоя Ева».
Ева, что закончила свою борьбу давным-давно, закрыла
поспешно книгу, вытирая льющиеся ручьем слезы скорби по
себе же, ведь так болезненно на ней сказалось осознание того,
что с юношества вела борьбу она не за чужое ясное признание и
тяжелую правду, а за свое.
За то, что гнило в ней, за то, что болело и ходу в мыслях не
давало. За смирение низкое своей гнетущей болезни, либо же
небесной карой за ошибки прошлых лет, иначе как?! За что нас
карают Боги грустью и непослушанием разума своего же? За что
можно карать сумасшествием и безвольностью? Может все же
не Боги? Может все же естество распорядилось так жестоко, иль
случайно…
И вспомнилось ей, что письма эти прочесть давала она подруге
временем не проверенной, что после переезда Евочки в другой
город, та письма спрятала надежно так, чтоб подруга про них
позабыла, да отдать она потом смогла Ивану, забавы ради.
Посмеяться над девочкой с лаком синим на ногтях, да в синей
курточке, у которой все те же письма на уме, да только уже
взрослые, что призванием и работой ее стали с лет так
девятнадцати.
После писем этих, дернулась она с места, да поехала в город
свой родной, на район, где проживала детские годы. Знакомых
встретила, одарила их радушной улыбкой, после чего
направилась в старую свою квартиру. Обняв крепко бабушку,
она солгала, что чувствует себя бодро и живо, оправдывая
внешней вид свой простудой незначительной.
Погостив около часу, Ева, укутавшись сполна, вышла во двор.
***
Годами ей казалось, что жизнь тут замерла. И нет ничего тут
близкого почти. Нет ничего, что могло так отзываться в сердце,
как ее новая жизнь по началу.
Сев на качели, что скрипели сквозь года все так же, она
заметила вдруг желанный детством силуэт, что в обличии
пришел того самого по кому сердце ее горевало.
Шаги, что были к ней все ближе вызывали в ней давно
отвернувшуюся от нее вольность.
Молодой человек сел на соседние качели и протянул стопку
листов. Тепло улыбнувшись ему без зрелых слов, она открыла
юную запись со знакомой датой и первыми нежными
строчками.

Осень. 17 год.
14 сентября.

«Тебе пишет твой Иван, мое сердце давно было отдано тебе...»


Рецензии