Фарватер памяти

Когда дедушка возвращался домой слегка под хмельком, в доме устанавливался особый вечер — тихий, тягучий, наполненный ожиданием. Он усаживался на свою маленькую табуретку возле печи, будто занимал привычный пост у домашнего очага. Прежде чем закурить, он всегда проводил ладонью по тёплому кирпичу печи, словно здоровался с ней, проверяя, хорошо ли она держит тепло. Потом доставал папиросы «Север», неторопливо разминал одну в пальцах, закуривал и, прищурившись сквозь сизый дым, начинал петь.

Он любил старые песни — «Раскинулось море широко» и «Вот мчится тройка почтовая». Пел негромко, без показной силы, но в его голосе жила какая-то суровая правда, от которой становилось тесно в груди. По жизни дед был человеком молчаливым. Слова он берёг, словно знал им цену, зато в песнях позволял себе говорить о самом важном.

Иногда, перед тем как взять первую ноту, он чуть постукивал пальцами по колену, будто задавая себе внутренний ритм. Этот едва заметный жест повторялся каждый раз, и я ждал его так же, как первых звуков песни.

Слух у него был редкий — чистый, цепкий. Он выводил мелодию уверенно и спокойно, и казалось, будто вместе с его голосом в комнату входили чужие судьбы. Я слушал, затаив дыхание. Передо мной оживали тяжёлые морские вахты, где строгий механик отправляет больного кочегара в жар котлов. Сквозь снежные метели мчалась почтовая тройка, а в сердце ямщика глухо отзывалась несчастная любовь. Детское воображение дорисовывало картины так ясно, что временами хотелось отвернуться, чтобы скрыть подступающие слёзы.

Бабушка, как водится, ворчала. Шуршала занавесками, громче обычного переставляла посуду, но в её ворчании слышалась скорее забота, чем раздражение. Иногда она замирала у дверного проёма и слушала, думая, что её никто не замечает.

Годы прошли незаметно.

Судьба однажды увела меня далеко от родного дома — в моря, где горизонты шире, но одиночество глубже. Там дни меряются не часами, а вахтами, а ночь приходит сразу, тяжёлым влажным воздухом и протяжным воем ветра в снастях. Иногда море лежит ровным свинцовым полотном, и тогда кажется, что корабль идёт не вперёд, а внутрь какой-то бесконечной тишины. А бывает, волна бьёт в борт с такой силой, будто сама память пытается достучаться до человека.

В такие вечера я доставал аккордеон. Товарищи собирались в тесной каюте — усталые, промёрзшие, молчаливые. Мы грели ладони о металлические кружки с крепким, терпким чаем, и я начинал играть те самые песни.

Сначала осторожно, будто проверяя, помнит ли их воздух. Потом увереннее. И постепенно суровые корабельные будни отступали. Грубые лица смягчались, разговоры стихали, а за тонкой переборкой продолжало дышать беспокойное море.

И всякий раз вместе с первыми аккордами возвращалось тепло, которого не могла дать ни одна корабельная печка. Мне слышалось тихое потрескивание поленьев, чувствовался терпкий запах табака, и где-то совсем рядом дедушка снова сидел на своей маленькой табуретке, грея ладонь о тёплый кирпич и негромко продолжая песню.

Иногда, выходя после этого на палубу, я долго смотрел в чёрную морскую даль. Волны уходили одна за другой, как годы человеческой жизни. Внизу, в машинном отделении, глухо и ровно билось сердце корабля — словно огромная печь, в которой поддерживают огонь, чтобы судно не потеряло ход среди холодной воды.

И мне казалось — пока горит этот огонь, пока звучат эти песни, пока тепло передаётся из рук в руки и из голоса в голос, человек не остаётся один ни в шторме, ни в тишине.

Море может разлучать берега.
Но между ними всегда живёт огонь, который кто-то когда-то зажёг в доме у печи.


Рецензии