Симфонии в тюремном карантине
Часть I. Карантин
Александр Гусев-Львов
Это было воскресенье. В тесных стенах карантина вдруг разлилась музыка — не от инструментов, а от человеческих голосов. Пели все: о Сербии, о Косово, о боли и памяти. Голоса сливались в одну мощную волну, и казалось, что стены тюрьмы дрожат от этой силы. Пели слаженно сотни узников.
Многие не могли сдержать слёз — не из-за самой песни, а потому что она пробуждала воспоминания о близких, о судьбах родных людей, оставшихся на воле. Каждый голос был наполнен тоской и любовью, каждый куплет — личной историей.
Я слушал молча, без слёз, но с внутренним трепетом. В этой импровизированной симфонии было всё: горечь утрат, любовь к родине, память о прошлом и надежда на будущее. Каждый из нас оказался здесь случайно, оступившись, но в песне мы снова становились частью народа, частью истории.
Эти песни воодушевляли и приобщали к общему переживанию. Они превращали тюрьму в храм памяти, где каждый голос был нотой, а каждая слеза — аккордом. И в тот воскресный день мы были не заключёнными, а людьми, которые бесконечно любят свою страну и несут её в сердце.
Так родились мои «Симфонии в тюремном карантине». Это не о стенах и решётках. Это о том, как музыка и память способны превратить даже самые тяжёлые обстоятельства в момент единства и надежды.
Мы в тюремном карантине. Новички. Вновь прибывшие. Камера интернациональная, нас четверо, и я самый старший по возрасту.
Рядом со мной Андрей из России. Ему двадцать семь, рост около 170 сантиметров, хорошо сложен, крепкий и подтянутый. Он немного знает черногорский язык, живёт здесь уже больше пяти лет. Певец и актёр, женатый, в его голосе слышится сцена, даже когда он говорит тихо. Иногда он напевает себе под нос, и эти звуки словно разрезают тяжёлый воздух камеры, придавая ему оттенок надежды.
Третий — серб, Данко, лет сорока. Высокий и худощавый, с нервной, подвижной психикой. Для него черногорский почти родной, лишь с оттенком тюркизмов и латинизмов. Он сидит второй раз, а главное увлечение — футбол. Его глаза вспыхивают, когда он начинает рассказывать нам истории о болельщиках, драках и судьбах футбольных фанатов. В его голосе слышно напряжение стадиона, запах дыма, крики толпы. Он говорит о том, как фанаты живут ради команды, как теряют свободу из-за одного удара, как дружба и вражда переплетаются на трибунах. Его рассказы превращают камеру в маленький стадион, где мы — слушатели, а он — комментатор чужих жизней.
Четвёртый — парень лет тридцати, смуглый, холёный, упитанный, но не толстый. Его речь — албанский язык, звучащий в камере как отдельная мелодия. Он молчит чаще других, но в его молчании чувствуется уверенность. Иногда он поправляет волосы или одежду, словно даже здесь хочет сохранить видимость ухоженности, будто тюрьма не имеет власти над его образом.
Камера — тесный мир, где стены пропитаны чужими голосами и дыханием. Сырая штукатурка, железные нары, запах хлорки и старого хлеба — всё это создаёт фон, на котором мы существуем. Довольно широкое окно с видом на горы открывает пространство, но оно зарешечено. Свет освещает всю комнату, и вдали видны пределы тюрьмы. Внизу, неподалёку, расположено КПП нашего блока, через которое проходят работники — арестанты, несущие в термосах еду. Этот вид напоминает нам о том, что жизнь продолжается и за пределами камеры, но доступ к ней закрыт решёткой.
Мы — четверо разных, разных языков и судеб. Но в этой камере мы становимся частью одного пространства, где каждый вздох и каждое слово звучат громче, чем на свободе. Здесь даже тишина имеет вес. Она давит, как дополнительная стена.
И всё же в этой тишине рождается странная музыка. Андрей напевает, Данко рассказывает о фанатах и драках, албанец молчит, но его молчание звучит как басовая линия. А я слушаю и думаю: эта камера — как оркестр, где каждый инструмент играет свою партию. И впереди нас ждёт симфония, которую никто не планировал, но которая неизбежно прозвучит.
Свидетельство о публикации №226013101990