Процесс. Глава 8. Интеллигенция
Я сижу за столом. Изучаю его — Крестинского, Николая Николаевича. Бывший нарком финансов. Дипломат. Старый большевик. Интеллигент. Очки, умное, измождённое, но ещё не сломленное лицо. Он держится. С достоинством. С этой чёртовой интеллигентской выдержкой, которая раздражает меня больше истерики.
Я сам сегодня — эталон формы. Китель сидит идеально, тёмные волосы зачёсаны назад, открывая высокий лоб. Руки с тонкими, длинными пальцами — пальцами пианиста, а не палача — лежат на столешнице. Это несоответствие меня не смущает. Напротив. Я сознательно культивирую его. Пусть видят: человек культуры, человек ума служит делу. Не тупой каратель, а хирург, вырезающий раковую опухоль.
— Николай Николаевич, — мой голос тихий, ровный, металлический, выверенный, как гамма. — Давайте вернёмся к вашим контактам с троцкистским центром в 1932 году. Вы подтверждаете, что получали от Григория Зиновьева директивные указания по организации вредительской работы в Наркомате финансов?
Он смотрит на меня спокойно, чуть устало. Как профессор на нерадивого студента.
— Товарищ следователь, я уже отвечал. Никаких директив от Зиновьева я не получал. В тридцать втором году мы с ним занимались совершенно разными вопросами.
Я делаю лёгкую, едва заметную пометку в протоколе. Движения пальцев точны и экономны. Игра.
— Странно, — говорю я, не глядя на него, а глядя на бумагу. — А вот в показаниях самого Григория Евсеевича Зиновьева, данных на следствии по делу антисоветского объединённого троцкистско-зиновьевского центра в августе тридцать пятого года, чёрным по белому записано... — я поднимаю листок, читаю монотонно, — «...именно через Крестинского я передавал деньги для подпольных групп в Москве и Ленинграде». Вы утверждаете, что Зиновьев лгал?
Он усмехается. Легко, горько. Эта усмешка бьёт меня по нервам.
— Я утверждаю, товарищ Шахфоростов, что Григорий Зиновьев был расстрелян в прошлом году. Ссылаться на показания мёртвого человека, выбитые у него, как я понимаю, под пытками, — это, мягко говоря, некорректно с точки зрения юриспруденции. Даже вашей, чекистской.
Корректно. Юриспруденция.
Слова висят в воздухе, как пощёчины. Он даёт мне урок. Мне! Он пытается втянуть меня в дискуссию на своём поле, в поле логики, фактов, права. Он не понимает, что мы уже не на этом поле. Мы в новом мире, где логика — это партия, факт — это то, что служит делу, а право — это воля Вождя.
Во мне закипает та самая холодная ярость. Не та, что против тупого упрямца Рыкова. Более изощрённая. Ненависть к этому умному, образованному взгляду, к этой интеллектуальной снисходительности. К этой попытке сохранить лицо, достоинство, внутреннюю автономию. Этого я не потерплю. Этого не потерпит система. Его надо сломать. Не тело в первую очередь — дух.
Я медленно кладу ручку. Поднимаю глаза. Моя бледность становится фарфоровой.
— Вы, Крестинский, хотите давать мне уроки юриспруденции? И уроки морали? Вы, который пятнадцать лет водил дружбу с врагами народа?
Я встаю. Не резко. Медленно, как поднимается хищник, уже выбравший момент. Обхожу стол, останавливаюсь в полуметре от него. Смотрю сверху вниз. Он вынужден задрать голову, чтобы встретить мой взгляд. Уже маленькая победа.
— Зиновьев был расстрелян как собака. За измену. Его показания — это не «выбитые» слова. Это — последняя, запоздалая попытка покаяния перед партией. И партия, в своей безграничной мудрости, приняла это покаяние как доказательство. Вы ставите под сомнение мудрость партии?
Я вгоняю его в логическую ловушку. Сомневаться в «показаниях» — значит сомневаться в «покаянии». Сомневаться в покаянии — значит сомневаться в мудрости партии, его принявшей. А это уже не ошибка в фактах. Это — идеологическая диверсия. Высшая степень вины.
Он смотрит в мои глаза. Видит в них не жестокость тупого исполнителя. Видит фанатичную, рациональную веру. И понимает — с этим спорить бесполезно. С верой не спорят. Её либо разделяют, либо гибнут.
— Я... не ставлю под сомнение, — он говорит с трудом. — Я пытаюсь говорить о фактах.
— Факты — это то, что служит делу строительства социализма, — перебиваю я, мой голос становится тише, страшнее от этой тишины. — Показания Зиновьева служат этому делу. Ваше упрямство — мешает. Я спрашиваю в последний раз, Крестинский: вы подтверждаете связь с Зиновьевым по линии финансирования подполья?
Он опускает голову. Словно ищет на грязном полу остатки своего достоинства.
— Нет.
Я замираю на секунду. Потом отхожу к двери. Приоткрываю её. Говорю в коридор шёпотом, но отчётливо:
— Заберите. Освежите ему память. Аккуратно только.
Возвращаюсь к столу, сажусь, снова беру ручку. Не смотрю на него. Я просто удалил препятствие. Отправил нерадивый узел на переплавку.
В кабинет входят двое. Безликие. Берут его под руки. Уводят. Я слышу за дверью: глухой удар. Ещё один. Приглушённый стон. Я делаю пометку в протоколе. Ищу следующую бумагу.
Через время его возвращают. Очки на лице кривые. Из-под них течёт струйка крови. Он держится на ногах с трудом. Его снова усаживают на стул. Оперативники выходят.
Я не поднимаю глаз. Просто пододвигаю к нему лист протокола и перо.
— Подпишите, Николай Николаевич. Здесь, внизу. И здесь — на каждой странице.
Он молча, дрожащей рукой, берёт перо. Больше не смотрит на меня. Смотрит на бумагу. На ту самую «юриспруденцию», которая сейчас требует его капитуляции. Он ставит подпись. Неразборчивую, кривую. Свидетельство не только физической боли, но и сломленной воли, раздавленного духа. Интеллигента, которого поставили на место.
Я забираю лист. Проверяю. Удовлетворённо киваю. В глазах ярость угасла, сменившись спокойствием мастера, закончившего сложную тонкую операцию. Не грубое избиение, а препарирование. Я нашёл его слабое место — его интеллект, его веру в правила — и использовал его против него же.
— Следственное действие окончено. Уведите.
Мои тонкие, музыкальные пальцы аккуратно подшивают подписанный протокол в дело. Ни одной лишней эмоции.
Интеллигенция сломлена. Ещё один кирпичик в стене. Работа сделана чисто. Почти изящно.
Свидетельство о публикации №226013100399