кукла с душой
В углу, на отдельной полушке, сидела Марианна. Ее фарфоровое лицо, обрамленное волнами каштановых волос из настоящего мохера, было неподвижно. Но за стеклянными голубыми глазами, которые казались просто искусно раскрашенным стеклом, кипела жизнь. Марианна чувствовала. И ненавидела.
Она ненавидела прикосновения грубых пальцев кукловодов. Ненавидела дурацкие реплики, которые приходилось произносить ее нарисованным ртом. Ненавидела восторженные вздохи детей в зале, которые принимали ее страдание за игру. Но больше всего она ненавидела других кукол.
Потому что Марианна была самой красивой. Не просто хорошо сделанной — а красивой от природы, как будто душа, заточенная в фарфор, привнесла в него неуловимую гармонию черт. И за это ее ненавидели.
«Смотри-ка, принцесса проснулась», — проскрипел на соседней полке старый Петрушка, его колпак съехал набок. У него был рот, нарисованный в вечной ухмылке, но сегодня в его скрипучем голосе звучала особенная язвительность.
«Оставили бы тебя в витрине антикварного магазина пылиться», — прошипела Баба-Яга, чье деревянное лицо было вечно искажено злобной гримасой. Ее соломенные волосы шевельнулись.
Марианна молчала. Она научилась не отвечать. Слова в ее голове звучали ясно, но произнести их она могла только со сцены, да и то — чужие, написанные кем-то. Ее молчание раздражало кукол еще больше.
«Думает, она лучше нас! Фарфоровая гордячка!» — загалдели сразу несколько голосов.
«Королева без трона!»
«Душа? Какая душа может быть в тряпках и фарфоре? Бредни Анны Петровны!»
Анна Петровна — хозяйка театра, пожилая женщина с добрыми глазами и волосами цвета серебра. Это она нашла Марианну на блошином рынке десять лет назад. «Вот кукла с душой», — сказала она тогда, и странное заявление, которое все приняли за метафору, оказалось правдой. Каким-то непостижимым образом в Марианне проснулось сознание. Анна Петровна, кажется, догадывалась. Она обращалась с Марианной бережнее, иногда задерживала на ней взгляд чуть дольше, чем на других. Но она была всего лишь человеком, и театр — ее мир.
Зависть других кукол была темнее и острее человеческой. Они были созданиями рукотворными, и их характеры, уродливые или смешные, были заложены в них мастерами. Марианна же была чужеродным элементом. Ее красота была не стилизованной, а утонченной; ее печаль — не нарисованной, а подлинной. И это сводило их с ума.
Начались мелкие пакости. Однажды перед спектаклем у Марианны таинственным образом порвалось платье. В другой раз ее губы перекрасили в кричаще-алый цвет, сделав ее похожей на вульгарную певицу из кабаре. Часто ее прятали так, что Анне Петровне приходилось долго искать ее перед самым началом, а взгляд режиссера становился все суровее.
Сегодняшний день должен был стать особым. В театр приезжал важный критик. Весь коллектив нервничал. Для спектакля выбрали «Спящую красавицу», и Марианна, конечно, играла принцессу.
Петрушка, исполнявший роль злого колдуна (хотя в пьесе его не было, его вписали для комического эффекта), весь день скрипел от злорадства.
«Устроим ей сон наяву», — прошептал он Бабе-Яге, и та зловеще хрипло рассмеялась.
Марианна чувствовала леденящий страх. Она была пленницей в собственном теле, вынужденной молча наблюдать за готовящимся предательством.
Вечер. Софит. Музыка. Марианну, надетую на тонкую, сильную руку Анны Петровны, вынесли на сцену. Она, как всегда, механически произносила слова, двигалась в такт. В зале сидел важный господин в очках, что-то помечая в блокноте.
Настал ключевой момент. Петрушка, которого вел второй кукловод, молодой и невнимательный Вадим, должен был навести «чары». По сценарию, из его руки вырывалась блестящая лента, символизирующая магию, и Марианна замирала.
Но вместо ленты из рукава Петрушки брызнула струя черной туши. Она попала Марианне прямо на лицо, заляпав фарфоровые щеки, губы, затекла в глаза. В зале раздался смешок — дети подумали, что это так задумано. Но Анна Петровна замерла. Вадим растерянно бормотал что-то за ширмой.
Наступила мертвая тишина. Марианна чувствовала, как липкая, едкая тушь разъедает не только краску, но и что-то внутри нее. Унижение было таким острым, таким всепоглощающим, что в ней что-то надломилось.
И тогда случилось нечто невозможное.
Без команды, без движения руки Анны Петровны, Марианна медленно подняла свою маленькую фарфоровую руку. Она сделала это сама. Движение было едва заметным, но абсолютно самостоятельным. Она провела тыльной стороной кисти по испачканной щеке, оставив черный размазанный след.
В зале повисло ошеломленное молчание. Даже дети затихли. Критик выронил блокнот.
За ширмой царила паника. Анна Петровна смотрела на куклу на своей руке с невыразимым изумлением. Петрушка и другие куклы на полках за сценой онемели.
Марианна повернула голову. Не кукловод повернул ее — она сама. Ее испачканное, трагическое лицо было обращено прямо в зал. И она заговорила. Голос звучал не из-за ширмы — он был тихим, звонким, как хрусталь, и исходил от нее самой.
«Довольно», — сказала Марианна. Всего одно слово. Но в нем была вся боль десяти лет молчания, насмешек и одиночества.
Потом она обернулась к Петрушке. Тот съежился, его вечная ухмылка наконец сползла с лица, сменившись животным страхом.
«Я не твоя игрушка», — произнесла она четко. И, посмотрев на Анну Петровну, добавила тише: «И ничья».
Она сорвала себя с руки хозяйки. Шов на плече лопнул, из него выглянула вата. Марианна стояла на краю сцены, крошечная, разбитая, заляпанная чернилами, но невероятно живая. Потом она шагнула за кулисы, оставив за собой гробовую тишину.
В театре воцарился хаос. Критик вскочил, крича что-то о гениальном перформансе. Дети плакали или хлопали. Анна Петровна, бледная как полотно, бросилась за кулисы.
Марианна сидела на своем месте на полке. Она снова была неподвижной куклой. Но что-то изменилось навсегда. Вокруг царило благоговейное, испуганное молчание. Петрушка отвернулся к стене. Баба-Яга делала вид, что спит.
Анна Петровна подошла медленно. Она взяла Марианну с полки с небывалой бережностью, как берут новорожденного или святую реликвию. Не сказав ни слова, она унесла ее в свою мастерскую, маленькую комнатку на втором этаже, заваленную инструментами, тканями и красками.
Она не стала сразу стирать тушь. Она посадила Марианну на стол под лампой и села напротив.
«Я всегда знала», — тихо сказала Анна Петровна. Глаза ее блестели. «Ты слишком прекрасна, чтобы быть просто вещью. Прости меня. Прости нас».
Марианна не могла ответить. Силы, позволившие ей пошевелиться и заговорить, иссякли. Но в ее стеклянных глазах, сквозь черные подтеки, Анна Петровна прочла ответ. В них не было прощения еще — рана была слишком свежа. Но в них было понимание. И страшная усталость.
С тех пор все изменилось. Марианна больше не выходила на сцену. Анна Петровна отмыла ее, зашила шов шелковыми нитями, но поставила ее не в общую кукольную, а у себя в мастерской, на отдельном мягком кресле у окна.
Куклы в театре теперь говорили о Марианне шепотом и со странным почтением. Страх сменился суеверным трепетом. Петрушка как-то сник, его колпак теперь вечно висел уныло. Он больше не скрипел колкостей.
Иногда, глубокой ночью, когда в театре никого не было, кроме скрипа половиц да шума дождя за окном, Марианна чувствовала, как к ее креслу тихо подбирается тень. Какая-нибудь кукла — Арлекин с грустными глазами или маленький оборвыш-потеряшка — приходила и просто сидела рядом в темноте. Они не говорили. Они просто были рядом с той, кто посмела сказать «нет». С той, в кого вселилась не просто душа мастера, а настоящая, страдающая, живая душа. Она стала для них тайной иконой, символом молчаливого бунта против своей судьбы быть вещью.
Анна Петровна иногда разговаривала с ней, рассказывала о своих днях, читала вслух. Она искала способ освободить эту душу, но как освободить то, что привязано к фарфору и ткани? Это была ее тихая мука.
Однажды весенним утром, когда солнце заливало мастерскую теплым светом, Анна Петровна принесла маленькую шкатулку из темного дерева. Внутри, на бархате, лежали крошечные инструменты: кисточки из волоса белки, иглы, мотки шелковых нитей невесомых оттенков.
«Я не могу дать тебе другую жизнь, Марианна», — сказала она, садясь за стол. «Но, возможно, я могу сделать эту — более твоей».
Она не стала переделывать куклу. Она взяла тончайшую кисть и начала рисовать. Не поверх старого, а рядом. На внутренней стороне руки, у шва, она нарисовала крошечную, едва заметную ласточку — символ свободы, которая всегда с тобой, даже в неволе. На шее, под волосами, — полумесяц, знак тайны. Она не меняла лицо Марианны — его прекрасная, печальная гармония была неприкосновенна. Она лишь добавила детали, видимые только при очень близком рассмотрении. Символы стойкости, терпения, тихого достоинства.
Работа заняла недели. И когда Анна Петровна закончила, Марианна, сидя в своем кресле у окна, смотрела на мир за стеклом. Она все так же не могла двигаться, когда хотела. Все так же была пленницей. Но внутри, в самой своей сердцевине, она чувствовала странное успокоение.
Ее бунт не подарил ей свободы. Но он подарил ей уважение. Он подарил ей тишину вместо насмешек. Он подарил ей место у окна, где можно было наблюдать за настоящими птицами и облаками, и взгляд Анны Петровны, в котором теперь не было сожаления о «сломанной кукле», а было нечто большее — признание.
Она все еще была куклой с душой. Но теперь эта душа носила на своем фарфоровом теле тайные знаки, карту своего непростого пути. И иногда, когда луч солнца падал на нее под определенным углом, эти знаки слабо светились, напоминая ей и, возможно, одинокой женщине, склонившейся над столом, что даже в самой прочной тюрьме можно найти способ остаться собой. Даже если ты создан из фарфора, ваты и тишины.
Свидетельство о публикации №226013100043