О развязанных верёвках на мёртвых
Это не метафора. Мои пальцы помнят грубый холст верёвок, впившихся в синеватую кожу, узлы, затянутые последним усилием или чужой поспешной жестокостью. Я не солдат. Я был тем, кто приходил после. После боя, после взрыва, после тихого угасания в развалинах. Моя задача была проста и ужасна: собрать, опознать, подготовить к вечному отбытию.
И вот здесь, между формальностью смерти и бюрократией памяти, возникал этот странный, немой ритуал. Развязать.
Руки пленного связывают, чтобы лишить силы, воли, возможности быть человеком. Это акт презрения к живому. Руки и ноги мертвеца часто оказывались связаны по случайности, по нелепой необходимости: чтобы втиснуть в грузовик, чтобы не раскидывались при транспортировке, просто потому, что под рукой была верёвка, а времени на мысли не было. Но для меня эта разница стиралась. Каждый узел на холодном запястье был оскорблением. Оскорблением того, что от боли и ужаса уже ушло, оставив лишь хрупкую, беззащитную оболочку — последнюю физическую границу человеческого «я».
Мои пальцы, сначала дрожа, а потом с каменным, профессиональным спокойствием, находили концы. Иногда узлы были простыми, «бантиком», будто смерть — это поход, который вот-вот продолжится. Иногда — мёртвыми, затянутыми кровью и потом, вросшими в плоть. Тогда приходилось работать ножом, аккуратно, с почти хирургической точностью, стараясь не повредить кожу. Каждый разрез отдавался во мне тихим, внутренним стоном. Я не освобождал их. Они уже были свободны от всего. Я возвращал им форму.
Развязанная рука падала набок, принимая естественную, уставшую позу. Нога выпрямлялась. Тело, ещё минуту назад скованное грубой силой, вдруг обретало покой, достоинство. Это было похоже на исправление чудовищной опечатки в тексте судьбы. В этом жесте не было милосердия к мёртвым — им всё равно. Это было милосердие к самому понятию Человека. Я стирал последний след насилия, последнее унижение, нанесённое неодушевлённой материи, которая совсем недавно смеялась, писала письма, гладила по голове ребёнка.
Иногда, развязав верёвки, я на секунду прикасался к остывшему запястью, как будто пытаясь нащупать эхо пульса. Не ради сентиментальности. Чтобы проверить: да, жизнь ушла. Но теперь, когда верёвка лежит кольцом на земле, эта жизнь, этот человек, кажется, окончательно и бесповоротно победил. Насилие над ним кончилось. Осталось только тело, тихое и цельное, как памятник самому себе.
Я развязывал много рук и ног. Не для того, чтобы они могли идти. А для того, чтобы мы, живые, глядя на них, помнили простую и страшную истину: единственное, что мы вправе делать с мёртвыми, — это оставить их в покое. И развязать все узлы. Все, кроме одного — невидимой нити памяти, которая должна быть не петлёй, а бесконечной, лёгкой линией, уводящей взгляд в небо.
Это была моя тихая война с хаосом. Один узел за раз. Одно распрямлённое запястье за раз. Я не хоронил солдат. Я возвращал им имена, отдавая их земле или огню не скованными, а свободными — такими свободными, какими только может быть мёртвый. И в этом, возможно, был странный, горький смысл: последним человеческим жестом для другого должно быть не связывание, а развязывание. Освобождение даже от пут, которые уже ничего не значат.
Свидетельство о публикации №226020101433