Н. Рубцов. Поверьте мне - я чист душою

Недавно случилось мне прочесть такое высказывание: «Стихи Рубцова я читать не могу, потому что обстоятельства его смерти совершенно обесценивают их для меня».

Возмутила меня эта глупость страшно. Долго я ругал про себя всех горе-читателей, для которых обстоятельства смерти (а равно и жизни) поэта как-то влияют на восприятие стихов. Вы стихи читаете или в поэтовом грязном белье ковыряетесь? А может, вы считаете, что поэтом должно становиться, лишь получив твёрдую пятёрку за поведение и отличную характеристику от вышестоящих органов?

Нравится это кому-то или нет, но поэт в быту и поэт в творчестве — это два совершенно разных существа. Я даже вполне доброжелательные жизнеописания поэтов читать не люблю, потому что образ стихотворца в них неизбежно тонет в мутном потоке повседневности. Дуэль Пушкина и вся её предыстория — это, конечно, потрясающая душу трагедия, но скажите, как она связана с гением Пушкина? Где пушкинские стихи — и где пушкинская дуэль? На подобных поединках, в подобных обстоятельствах, я уверен, падали в те годы и другие русские дворяне — люди вполне заурядные. Разве дуэль что-нибудь даёт нам для понимания пушкинского творчества?

И вот — Рубцов и его страшная, тёмная гибель…

И его стихи, для которых я не могу подобрать достаточно высоких эпитетов…

— Вот летят, вот летят… Отворите скорее ворота!
Выходите скорей, чтоб взглянуть на любимцев своих!
Вот замолкли — и вновь сиротеет душа и природа,
Оттого, что — молчи! — так никто уж не выразит их…

Это он писал о журавлях, но получилось — о собственных стихах.

— Вот замолкли — и вновь сиротеет душа и природа…

В Рубцове поражает то, как быстро он вырос из самодельного стихотворца, каких на Руси немало было и есть, в величину, соразмерную Тютчеву, Некрасову, Есенину, — в один из Голосов России. Если читать его ранние стихи, покажется, что их писал какой-нибудь труженик районной газеты, решивший отдохнуть от производственных корреспонденций и попытать счастья в высоком искусстве. Но вот — один взмах журавлиных крыл — и он уже парит в недостижимой высоте…

— Я так люблю осенний лес,
Над ним — сияние небес,
Что я хотел бы превратиться
Или в багряный тихий лист,
Иль в дождевой весёлый свист,
Но, превратившись, возродиться
И возвратиться в отчий дом,
Чтобы однажды в доме том
Перед дорогою большою
Сказать: — Я был в лесу листом!
Сказать: — Я был в лесу дождём!
Поверьте мне: я чист душою…

Вот это трогательное до боли: «Поверьте мне: я чист душою…» — оно как бы светлым потоком смывает всю грязную бытовщину, всю чернуху, в которой тонет память о человеке по имени Николай Рубцов.

…Семидесятые годы ХХ века были, наверное, самым безмятежным, самым мирным временем в тысячелетней истории России. И всё же именно в эти годы случились две страшные русские потери — смерть Рубцова и смерть Шушкшина. Потери, сравнимые только с гибелью Пушкина и Лермонтова. Почему так случилось? Или это были первые выстрелы приближавшейся войны, разгоревшейся в 90-е и бушующей по сей день? Похоже на то.

И конечно, с Шукшиным — особая статья, а вот Рубцов — он же сам усиленно накликивал, притягивал собственную гибель. Всем известны строки:

— Я умру в Крещенские морозы…

Или это:

— Когда, бесчинствуя повсюду,
Смерть разобьёт мою судьбу,
Тогда я горсткой пепла буду,
Но дух мой… вылетит в трубу!

Страшно читать такое.

— …Я вспомнил угрюмые думы,
Забытые мною уже…
И стало угрюмо, угрюмо
И как-то спокойно душе.

Или это:

— …Он умер, снегами отпетый…
А люди вели разговор
Всё тот же, узнавши об этом:
— Бродяга. Наверное, вор.

Или это, кровью сочащееся:

— Пусть ещё всевозможное благо
Обещают на той стороне.
Не купить мне избу над оврагом
И цветы не выращивать мне…

Так всё-таки: притягивал он свою гибель или только предчувствовал её? И в какой степени озвученное предчувствие есть притягивание: мол, если бы молчал о своих прозрениях, то ничего бы и не случилось?

И больше того: не распространялось ли это накликивание беды не на себя только, но и на всю страну? Что возвещали его стихи?

— Широко по Руси предназначенный срок увяданья
Возвещают они, как сказание древних страниц.
Всё, что есть на душе, до конца выражает рыданье
И высокий полёт этих гордых прославленных птиц.

Эти строки, они и возвышенны, но они и страшны: «…предназначенный срок увяданья возвещают они» для Руси. Срок увяданья — это ведь не об осени только, не об одном из времён года…

Откуда пришли эти слова о сроке увяданья? Не знаю. Во всяком случае, что-то же заставило Рубцова выкрикнуть в тишине безмятежной эпохи:

— Россия! Русь! Храни себя! Храни!..

И дальше эти таинственные строки:

— Смотри, опять надвинулись они —
Иных времён татары и монголы…

Кого он имел в виду?! Для меня это остаётся загадкой. Вспоминал ли Великую Отечественную? Вряд ли… О внешнем ли враге говорил? О внутреннем ли — не менее страшном, как показало время? Во всяком случае, та раскалённая добела тревога, которая звучит в этих строках, наводит на мысль о каком-то явственном видении беды, что встало вдруг перед глазами поэта. Что-то он увидел — такое, что ужаснуло его, заставило кричать с вершины холма о надвигающемся бедствии. Этот крик, он и сейчас летит над нашей страной.

И мы до сих пор делаем вид, что ничего не слышим, — как тогда, так и теперь.

Впрочем, и это Рубцов предвидел:

— Девочка на кладбище играет,
Где кусты лепечут, как в бреду.
Смех её веселый разбирает,
Безмятежно девочка играет
В этом пышном радостном саду…

Он и сам порой так же безмятежен, как эта девочка:

— …И откуда берётся такое,
Что на ветках мерцает роса,
И над родиной, полной покоя,
Так светлы по ночам небеса!

Словно слышится пение хора,
Словно скачут на тройках гонцы,
И в глуши задремавшего бора
Всё звенят и звенят бубенцы…

Да сколько угодно есть у него стихов, полных солнечного покоя, — вполне в духе той эпохи.

— Доволен я буквально всем!
На животе лежу и ем
Бруснику, спелую бруснику!

Что может быть беззаботнее? Или — вместо брусники — грибы:

— Сапоги мои — скрип да скрип
Под берёзою,
Сапоги мои — скрип да скрип
Под осиною,
И под каждой берёзой — гриб,
Подберёзовик,
И под каждой осиной — гриб,
Подосиновик!

Он бы не был Рубцовым, если бы только кричал и рыдал. Для него крик и слёзы были не самоцелью, как для некоторых поэтов, и прошлых, и современных, — он всей душой стремился к тому покою, который только и может возвысить душу до небес, дать журавлиные крылья стихам.

…Так больно всегда бывает стоять перед запертой дверью, за которую шагнули уходящие от нас, и бессильно гадать: что их ожидало там? К чему они при¬шли? Обрели ли этот всей душой желаемый покой?

Один человек рассказывал (и рассказ этот остаётся целиком на его совести), будто приснился ему однажды Пушкин. И будто был Александр Сергеевич глубоко печален. И будто жаловался он:

«Вот, величают меня солнцем русской поэзии, памятники мне ставят… А нет того, чтобы просто помолиться за упокой души раба Божия Александра! Мне этого так не хватает!»

Правда это или неправда — решайте сами. Но с одним поспорить нельзя: молиться за упокой души хоть Пушкина, хоть Рубцова — надо. Ну хотя бы просить о такой молитве людей Божиих, тех, у кого дух посильнее нашего. А с нас, может быть, хватит и того, что мы вздохнём иногда:

«Господи! Какие же прекрасные песни звучат из уст человеческих, когда Ты коснёшься их Своими перстами!»


Рецензии