Колобок

Колобок

В купе «Красной стрелы» было тесно от чемоданов, смеха и предвкушения путешествия. Инженер Пенкин и его подруга Катюша, Ржевский и Лиза оккупировали противоположные диваны, устроив на столике импровизированный пикник из бутербродов в бумаге. Воздух был густ от запаха кожи сидений, угольной пыли и молодости.

Дверь купе тихо отъехала, и в проеме возник Мессир Баэль. В его длинных пальцах, обычно сложенных в задумчивой пирамиде, покоились картонная коробка и огромный термос.
— Полагаю, путешествие требует подкрепления, — произнес он своим бархатным, бездонным голосом. — Pizza Quattro Stagioni и кофе. На всех.

Воцарилось благоговейное молчание, нарушаемое лишь стуком колес. Коробка была вскрыта. Запах растекся по купе — сложная ольфакторная симфония: верхние ноты подгорелого теста и томатной пассеры, сердце — каприччио из плавленой моцареллы, вяленой ветчины, артишоков и шампиньонов, и шлейф — едкий, но соблазнительный дух оливкового масла с чесноком. Кофе из термоса пах не станционной бурдой, а древесной глубиной эфиопских высокогорий. Всем стало вкусно и мило. Даже Лизе, которая ворчала, что на диете.

— Значит, сказку? — внезапно произнес Ржевский, отламывая треугольник пиццы, с которого стекала нить сыра. — Про Колобка. Но не ту, дурацкую. Ту, что крутится на кончике языка и щекочет ноздри. В стиле одного педанта и с рифмами одного нашего всего.

Катюша и Лиза переглянулись. Инженер Пенкин замер с куском в воздухе, почуяв родственную душу. Мессир Баэль медленно выпил кофе из крышки-стаканчика, не отрывая глаз от рассказчика.

Ржевский смазал губы маслом, закрыл глаза и начал. Его голос стал тихим, начетническим, будто он описывал не кулинарный, а парфюмерный шедевр:

«Жили-были Старик со Старухой. В доме их пахло пылью немощи — верхние ноты: тёплый фланелевый плед, средние — варёная картошка и лекарства от суставов, шлейф — глубокая, сладковатая нота старости, как запах пожелтевшей бумаги. И возжелала Старуха не мякиша, не корочки, а кванта запаха ушедшего детства. Она вымела по сусекам, наскребла две пригоршни муки с нотами амбара, моли и мышиного испуга. Замесила на сметане — не кислой, а лежалой, с горьковатым оттенком — и слепила шар. Но это был не шар. Это была сфера, лишенная пор, лишенная индивидуального аромата. Гладкая, пахнущая только сырым тестом и тоской по форме. Посадили его на окошко — остудиться. И тут началось...

Верхние ноты остывания: металлический холод стекла, пыльца одуванчиков с подоконника, улетучивающаяся влага. Затем шлейф: первое осознание себя — дрожжевое, тщеславное, пустое. Он ушел. Покатился. А дорога... о, дорога пахла!»

И тут Ржевский перешел на ритм, в котором чувствовалась и легкость, и надрыв:

Мчался Колоб, шар бледно-золотой,
От связующих уз на свободу.
Пахла тропка сырою землей
И слезой молодого побега.
«Куда путь? — прошептал ему Заяц,
Задрожав, — от меня, от зубастого?»
Колобок, распахнув свою насть,
Пропел: «Я — лишь дух теста дрожжевого,
Мне не страшен твой запах полыни
И отрыжка твоя от капусты!»
Мимо Серого Носа он скрылся,
Оставляя в лисьей пустоте
Аромат непонятной, нежнейшей,
Небывалой в лесу чистоты.

Но навстречу, хитрую гримасу
Тая в рыжей, прохладной щеке,
Вышла Сущность, чье имя — Лисица.
Не хитрила, не прятала глаз.
Просто встала, дыханье сдержавши,
Меж корнями и солнечным светом.
«Голубок, — прозвучало, как шепот, —
Твой полет так диковинно-юн.
Сядь на мой, на атласный, язычок,
Расскажи, из какого ты духа?»
И, поддавшись теченью речей,
Что нежней, чем сметана и мёд,
Он катился на бархат пастей,
Где был Смысл и Концевец живых вещей...

Стихи отзвучали. В купе пахло пиццей, кофе и тишиной. Первой взорвалась Катюша:
— Это же ужасно грустно! Он не был виноват! Он просто хотел нюхать мир!
— Что вы, — фыркнула Лиза, поправляя прядь. — Это гимн нарциссизму. Пустая сфера, возомнившая себя шедевром. Заслуженный финал.
— Он был продуктом тоски! Артефактом!
— Он был недопечённым тестом с манией величия!

Спор нарастал, как дрожжевое тесто. И тут Мессир Баэль поставил крышку-стаканчик на столик. Звук был тихий, но он разрезал гам.
Он не стал повышать голос. Он просто заговорил, и его слова текли на странном, гортанном и невероятно древнем языке. Казалось, скрипят пергаменты и пахнет воском и временем:

«Lo! That secret thing, that savoury bowl,
From ancient house together done,
Over fields it rolled, feared it would reave its life.
It knew not voice of dream, nor scent's spirit.
Together came there the fire-greedy one, the gold-stained stain,
And that bowl swallowed, breast-hoard darkened.
So is for each of the air and the land most like:
All that in misery alone rides, all that in pride alone dies.» 1.

Он замолк. Все смотрели на него, не понимая слов, но понимая интонацию — бездонную, вещую и бесконечно усталую.
— А что это значит? — робко спросила Катюша.

Мессир Баэль перевел взгляд на нее, и в его глазах отразились миллионы таких вот купе, таких вот споров и таких вот колобков.
— Вкратце? «Се! Сокрытая вещь, вкусная сфера, слепленная в древнем доме, катилась по полям, страшась тех, кто жизнь отнять мог. Не ведала она голоса сна, ни духа запаха. Пока не пришла туда огнежадная, золотокрапчатая скверна, и сферу поглотила, грудную сокровищницу помрачив. Так есть для каждого из воздуха и земли подобное: все, что в убожестве одно катится, все, что в гордыне одно умирает».

Воцарилась тишина. Даже стук колес казался приглушенным. Инженер Пенкин вздохнул с странным облегчением. Ржевский кивнул, как будто вердикт был справедлив и даже лестен. Девочки, притихшие, допивали остывший кофе.

«Красная стрела» мчалась сквозь ночь, увозя в темноту купе, где пахло теперь пиццей, философией и легкой грустью. А Мессир Баэль смотрел в черное окно, где мелькали отражения его спутников, и думал о том, что круглое всегда находит свое отверстие. Или свое нёбо. Или свою вечность. И это, в общем, тоже было мило.


1.
Художественный перевод:

Внемлите! Шар таинственный, сосуд благоухающий,
Из древнего жилища сообща сотворённый,
Катился по полям, страшась, что жизнь отнимут у него.
Не ведал он голоса сновидений, ни духа благовоний.
И вдруг пришёл огнежадный, златопёрый изъян,
И шар сей поглотил, и грудной клад затмился.
Так всякой твари воздушной и земной подобно сей урок:
Всё, что в гордыне живёт, — одиноко умрёт; всё, что в нищете — одиноко влачит свой рок.


Рецензии