Процесс. Глава 15. Зыбкое счастье
Анна стояла перед зеркалом в прихожей, поправляя причёску. Она была в тёмно-бордовом платье, простом, но оттого, может, даже более элегантном. На плечи был накинут скромный меховой палантин — не шик, но признак достатка, доступного человеку моей категории. В ушах блестели жемчужные серёжки. Смотрела на своё отражение с сосредоточенной серьёзностью, будто готовилась не к походу в театр, а к важному экзамену.
Я вышел из спальни, поправляя манжеты. На мне был лучший костюм-тройка, та самая белая сорочка, тёмный галстук. Я старался выглядеть не следователем НКВД, а московским интеллигентом. Парадокс в том, что это тоже была форма. Просто более изощрённая.
Она поймала мой взгляд в зеркале, и её лицо озарилось улыбкой — нежной, чуть растерянной, какой не было уже давно.
— Ну что, Анна Петровна? Готовы к высокой культуре?
— Больше готова к тому, чтобы провести вечер с тобой, — ответила она, и в её голосе прозвучала лёгкая, но отчётливая уколовшая меня горечь. — А не с протоколами.
Я подошёл сзади, обнял её, положил подбородок ей на плечо. Наше отражение в зеркале было картиной идеального благополучия. Мне захотелось, чтобы так оно и было.
В дверях детской появился Серёжа в пижамке.
— Вы очень красивые, — сказал он, и в его простых словах была вся глубина детского восприятия мира, где красота родителей — аксиома, не требующая доказательств.
Я подошёл, взял его на руки, ощутив его тёплый, доверчивый вес.
— А ты, командир, сегодня главный тут. С бабушкой. Слушаться, порядок наводить.
Бабушка, моя мать, Елена Ивановна, вышла из гостиной. В её глазах, когда она смотрела на нас, была странная смесь — гордости, тревоги и той всепонимающей материнской печали, которую не скроешь. Она знала. Не всё, но достаточно.
— Идите, идите, не волнуйтесь, — сказала она, целуя Анну в щёку. — Мы с Серёженькой управимся. Пирожок в духовке, сказку прочту.
Я поблагодарил её, поцеловав в морщинистую, пахнущую лавандой щёку. В этом прикосновении была и просьба о прощении, и немой крик о помощи, который я никогда не мог бы озвучить.
Театр. Малый. Бархат, золото, хрусталь люстр. Запах духов, нафталина и высокомерия. Мы сидели не в ложе, но в хороших местах. Анна прижималась ко мне, её плечо было тёплым островком в этом море чужого шика.
Шла комедия Грибоедова «Горе от ума». Я следил за действием, ловил иронию, оценивал игру. Это был один из немногих фронтов, где я чувствовал себя уверенно — фронт культуры. Здесь я был не палачом, а знатоком. Ценителем.
Анна шепнула мне на ухо:
— Грибоедова хорошо ставят… Чацкий слишком нервный, по-моему.
— Это режиссёрская трактовка, — так же тихо ответил я, ощущая странную радость от этого светского шепота. — Он не нервный, он — обречённый. Человек, который кричит в пустоту. Его никто не слышит.
Я сказал это отстранённо, как аналитик. И лишь спустя секунду до меня дошёл чудовищный подтекст собственных слов. Я смотрел на сцену и видел не Чацкого, а себя. Человека, который что-то доказывает, кричит свою правду в системе, где его уже заранее не слышат. Где его роль предопределена. Меня передёрнуло. Анна, чувствуя напряжение, положила руку мне на колено.
После спектакля мы пошли в ресторан ВТО на Горького. Не самый шикарный, но приличный. Людей со стороны туда обычно не пускали, но удостоверение сотрудника НКВД открывало любые двери. Оркестр играл негромкий джаз. Мы сидели у окна. Перед нами — остатки ужина, бутылка грузинского вина. Анна играла бокалом, её лицо в мягком свете казалось умиротворённым.
— Я будто в другой жизни побывала сегодня, — сказала она тихо. — Без тревоги. Без этого… постоянного ожидания.
— Мы можем себе это позволить, — ответил я, беря её руку. — Иногда.
Я сказал это с такой надеждой, что самому стало стыдно за эту слабость. «Иногда». Раз в полгода. Как укол морфина безнадёжно больному.
На улице была настоящая зима — тихая, снежная, величественная. Мы шли под руку, и она прижималась ко мне, щекой к моему пальто. Снег падал крупными, неторопливыми хлопьями, превращая Москву в чёрно-белую гравюру.
— Красиво… — выдохнула она, и её дыхание превратилось в маленькое облачко. — Словно всё зло куда-то исчезло.
— Оно никуда не исчезло, Аннуша, — сказал я, останавливаясь. — Оно просто спит. Как и весь город.
Она посмотрела на меня, и в её глазах промелькнул вопрос, на который у меня не было ответа. Чтобы не дать ей спросить, я решил совершить маленькое безумие. Последний акт нашего спектакля нормальности.
Внезапно я подхватил её на руки, как на свадьбе. Она вскрикнула от неожиданности, ухватилась за меня.
— Костя, пусти! С ума сошёл! Уронишь!
— Никогда! — засмеялся я, и этот смех вырвался из глубины, хриплый, непривычный. — Я же медведя одолел! Тебя и подавно удержу!
И я начал кружиться с ней посреди пустынной, заснеженной Тверской площади. Снежинки мельтешили вокруг нас, как конфетти на карнавале, которого никогда не было и не будет. Мы смеялись оба, задыхаясь, и в этот миг я почти забыл, кто я. Я был просто мужчиной, кружащим свою женщину под снегом. Это было так просто и так невозможно.
Потом, запыхавшись, я поставил её на ноги. Мы стояли, обнявшись, лбами друг к другу, и тяжело дышали. Она вытирала слезу смеха.
— Дурак… Совсем дурак.
— Твой дурак, — прошептал я, целуя её в холодную щёку. — Идём домой.
Дома было тихо, темно, пахло сном и пирогом. Мы раздевались на цыпочках. В спальне Анна зажгла две свечи на туалетном столике. Мягкий, тёплый свет озарил комнату, отбросив длинные, пляшущие тени на стены.
Мы не говорили. Слова были бы лишними, они разрушили бы эту хрупкую, выстраданную иллюзию. Были только прикосновения, поцелуи, шёпот кожи о кожу. Мы любили друг друга в тот вечер нежно и отчаянно, как будто пытались через это физическое соединение заглушить всё остальное — страх, боль, ту пропасть, что зияла между нами даже в самые близкие моменты. Это была не страсть, а обряд. Обряд подтверждения, что мы ещё живы. Что мы ещё вместе. Что этот островок, омываемый со всех сторон ледяным морем безумия, ещё держится.
Свидетельство о публикации №226020102173