2. Левит от Пустоты

Когда это бред кончится?!» — крикнул я внутри себя, но губы не шевельнулись. Может, я дома? Лежу с дикой температурой, и все это — галлюцинация, кошмар на фоне жара? Может, я все еще в той квартире, жена спит рядом, сыну всего три, и он тихо посапывает в своей кроватке? Может, все еще можно все исправить?

Нет.

Все слишком реально. Холод пола, въедающийся в колено. Резкий, восковой запах. Треск сотен свечей — не уютный, а сухой, будто ломаются тонкие кости. Вздохи, всхлипы, сдавленные звуки, которые люди не могут удержать в себе. И эта всепоглощающая тишина, которая не заглушает, а лишь подчеркивает каждый шорох, превращая его в громогласное признание.

Я смотрю в зеркало. На свое отражение. Или это оно смотрит на меня? Его лицо — мое лицо — стало еще четче, будто подошло ближе. Но глаза… там, где должны быть глаза, лишь темные, глубокие впадины. Пятна тени. Они не отражают свет свечей. Они его поглощают. И это темное, безглазое лицо смотрит прямо в меня, сверля пустотами туда, куда я даже сам боюсь заглянуть.

И я снова проваливаюсь. Не назад, а вглубь. Туда, где спрятаны не просто воспоминания, а целые пласты стыда, похороненные под тоннами самооправданий.

Мне девятнадцать. Армия. Запах дешевого табака и портянок. Курилка — крошечное убежище от казарменного ада. Мы сидим с ним. Не с другом. С сослуживцем. Мы не земляки,у нас разные интересы. Но в этой мясорубке мы нашли общий язык. Как будто нашли тихую отмель посреди бушующей реки. Мы болтаем о доме, о будущем (таким далеком!), о том, что вся жизнь впереди, надо только потерпеть. Это не дружба. Это передышка. Возможность выговориться и на несколько минут забыть, что ты — винтик, который могут сломать просто так. Мы не друзья. Мы попутчики. До дембеля.

Дверь в курилку с грохотом распахивается.
Входят ОНИ. «Деды». Стоят вразвалку. Усмешки на их лицах — спокойные, уверенные. Нет для них занятия приятнее, чем поучить «молодняк». КМБ — курс молодого бойца — для них давно закончился, теперь они сами проводят его для других. Я весь внутренне сжимаюсь в комок.

Но их взгляды скользят по мне и прилипают к нему. К моему попутчику. У него проблемы. Не тянет физо. Тупит с уставом. Он — слабое звено, законная добыча.

Меня грубо вытаскивают за плечо из курилки. Один из них, с лицом, на котором читается привычная власть, шипит мне на ухо:
— Ты чё, позоришься? С этим тормозом общаешься?

И я смотрю. На своего попутчика. Он стоит, прижавшись к стене. Его взгляд… Его взгляд. В нем нет слов. Только животный, немой крик о помощи. Я — единственный, с кем он говорил. Единственная ниточка к чему-то человеческому в этом аду. И я вижу, как в его глазах надежда гаснет, сменяясь пониманием. Полным, окончательным.

Я ничего не говорю. Я отворачиваюсь. Дверь захлопывается за моей спиной. В ушах звенит: «Не позорься. Не общайся. Он тебе не брат».

Я ухожу.

И с этого дня я избегаю его, как прокаженного. Он пытается поймать мой взгляд, пробует заговорить в столовой, когда рядом никого. Я отвечаю коротко, резко: «Да», «Нет», «Не знаю». И ухожу. В голове вертится мантра, которую я сам себе сочинил: «Он тебе не брат. Не отец. Пусть сам выкручивается. Сам виноват — тупить не надо.»

Но внутри, под этой шелухой оправданий, гадко. Мерзко и холодно. Как будто я предал младшего брата. Брата, который верил мне. Над ним смеются, его гоняют. И я… я тоже смеюсь в нужный момент. Киваю. Чтобы не выделяться. Я сливаюсь с серой, безопасной массой. А он все равно, с каким-то упрямым, глупым доверием, тянется ко мне, когда никого нет.

И вот однажды вечером, в казарме, перед ужином. Кто-то достал гитару. Парень у которого пальцы помнят аккорды лучше, чем устав. Он начинает играть. Тихий, бренчащий перебор. И запевает. Песня — самая обычная, солдатская, о доме, о девчонках, что обещали ждать, о том, как мы вот-вот уже придем, «дембель не за горами».

И это работает. Собирается кружок. Кто-то стоит, прислонившись к шкафчику, кто-то сидит на корточках. Подпевают тихонько, ухмыляются, кивают. Ненадолго мы становимся не «срочниками», а просто парнями, у которых есть общая тоска по чему-то хорошему. Я стою среди них. Слушаю. Даже губы шевелятся в такт знакомым словам. На лице — та же полуулыбка облегчения, что и у всех. «Да, скоро. Скоро всё это кончится.»

Но моя радость, это мое минутное веселье — омрачено. Что-то гложет. Что-то не дает до конца расслабиться, влиться в этот общий, легкий поток ностальгии. Как волос, попавший за шиворот и колющий кожу при каждом движении. Как крохотный камушек в ботинке, который не дает расслабиться.

Я знаю, что это. И я сознательно не смотрю в тот дальний, темный угол казармы. Туда, где свет от лампочки не достает, и тень от двухъярусной койки ложится густым прямоугольником.

Он там сидит. Не в кругу. Не слушает песню. Он просто сидит на табуретке, сгорбившись, словно пытаясь всем телом вжаться в эту тень, раствориться в ней. Чтобы его не заметили до самой демобилизации. Или хотя бы забыли о нем на эти пять минут, пока звучит музыка. Его поза — это одна сплошная мольба о невидимости.

Я чувствую его там. Каждым нервом. Моя спина обращена к нему, но я чувствую его взгляд, который, возможно, ищет мою спину в полумраке. Моё участие в общем веселье становится фальшивым. Моя улыбка — гримасой. Я пою про дом, про то, как «мы придем», но в этом «мы» для него нет места. Я исключил его. Ценой его одиночества купил себе пять минут спокойствия в этой толпе.

И от того, что я не смотрю в ту сторону, мне не становится легче. Становится только хуже. Потому что я не просто его предал один раз. Я предаю его каждый день. И делаю вид, что теперь его вообще не существует. А песня о доме звучит для меня теперь не как утешение, а как обвинение. Потому что у него, в этот самый момент, в темном углу, нет дома. Здесь, среди нас, для него нет места, нет братьев. И я — тот, кто помог этому случиться.

Гитара бренчит, голос поет, смеются ребята. А я стою среди них, улыбаясь натянутой, тупой улыбкой, и ношу в себе этот холодный, колющий камень предательства. Он не дает мне радоваться. Он лишь напоминает: твое место здесь, в кругу света, куплено ценой того, чтобы оставить другого в темноте. И ты согласился на эту сделку. Добровольно.

---

Я открыл глаза. Но это не помогло. Я все еще вижу. Его взгляд. Ту самую последнюю секунду в курилке. Прежде чем дверь закрылась.

Я не просто бросил человека. Я отрекся от собственной, хрупкой, едва родившейся человечности. Ради чего? Ради спокойной службы? Ради того, чтобы «деды» не трогали?

Теперь, стоя на коленях перед зеркалом собственной сущности, я понял: я сделал это не из страха. Из трусости духа. Из желания быть как все, даже если «все» — это стая волков. Я продал тихое человеческое понимание за иллюзию безопасности. И эта сделка оставила во мне несмываемое клеймо.

Зеркало отражало меня. Теперь уже не с темными провалами вместо глаз. Оно отражало тогдашнего меня — того, кто отвернулся. И нынешнего — который все еще несет в себе того же трусливого человека. Это было не воспоминание. Это был диагноз.


---

Люди начали медленно, с трудом, словно поднимали на плечах невидимые тяжести, вставать с колен. На их лицах не было благоговением — только усталость, опустошенность или застывшая, глубокая печаль. Человек в черном, с бородой, снова вышел из боковой двери. Он медленно подошел к огромному зеркалу и, беззвучно, закрыл Адские врата. Теперь снова была лишь резная деревянная стена, скрывающая ужасающее отражение.

Затем вышел парень. Наверное, ровесник моему сыну. Лицо бледное, с тенью под глазами, взгляд отсутствующий, направленный куда-то внутрь себя. В руках он держал высокий, в человеческий рост подсвечник для одной, горящей свечи. Он подошел к закрытым вратам, поставил его и ушёл. Движения были механическими, отрепетированными.

Интересно, он здесь по собственной воле? — промелькнула мысль. Или его тоже сюда занесло, как и меня, автобусом с блатными песнями? Может, у него тоже есть своя «история», которую эта церковь вытащила на свет?

Я смотрел на огонек свечи. Одинокая точка света перед глухой, темной преградой. Но здесь, в этом месте, она не светила. Тьма, исходившая от черных икон и клубившаяся под сводами, поглощала свет, не давая ему рассеять мрак. Эта свеча была заупокойной. Огонек свечи обычно радует — в окне, на праздничном столе, в руке ребенка. Но только не на похоронах. И не здесь. Он не сулил утешения. Он лишь отмечал факт. Констатировал конец. Чего именно — я еще не понимал до конца, но чувствовал кожей.

Я смотрел на огонек, но в глазах вспыхнуло другое. Воспоминание, которое я задвигал в самый дальний угол своего сознания.

Мне 38. В ушах звучит женский, заигрывающий, знакомый до боли голос: «Левак — укрепляет брак». Я стиснул зубы так, что больно свело скулы. Я ненавижу эту фразу. Теперь — навсегда. После того раза, когда я…

Жена уехала к матери на пару дней. Я шел с работы. Пятница. Впереди два свободных вечера. Настроение приподнятое, легкое. И тут, на улице, возле старого сквера — встретил её. Ту самую. С которой встречался после армии, до серьезностей. Озорная, смешливая, без лишних комплексов. Мы могли часами болтать ни о чем, и это «ничто» было удивительно сладким. И вот она, через столько лет. Конечно, уже не молодая. Как и я. Но в ее глазах, когда она узнала меня, вспыхнула та самая, забытая искра. И внутри у меня загорелся огонь. Не любви. Не нежности. Грубой, примитивной, всесжигающей похоти.

Она заигрывала. Ее глаза блестели. Она в разводе, живет одна недалеко отсюда. Шутя, с хитринкой, предлагает зайти на чай. «Вспомнить прошлое». Я, автоматом, показываю руку с обручальным кольцом. Символ. Преграда.

Она закусывает нижнюю губу, улыбаясь так, будто знает какой-то секрет, и произносит ту самую, роковую фразу: «Левак — укрепляет брак».

Мой мозг на секунду отключился. А потом заработал с лихорадочной скоростью, выдавая сценарии, один циничнее другого. Зайти? Всего на час. На два. Жена у матери. Дома только сын, ему тринадцать, он и один переночует — взрослый уже. Внутри все дрожало от этого запретного, сладкого ужаса. Неужели я не заслужил за столько лет серых будней, кредитов и взаимного молчания — немного расслабиться? Немного жизни?

Я отключил телефон. Для всех я напился и остался у «знакомого». Телефон, якобы, разрядился. Ложь родилась мгновенно, готовая и упакованная.



Утром я шел домой, как побитая собака. Огонь внутри погас, оставив после себя лишь горстку холодного, липкого пепла — стыда и опустошения. Свет на кухне горел. Сын не спал.

Я стоял перед дверью, собирая волю в кулак. Все как всегда. Ничего не случилось. Вхожу. Раздеваюсь. Думал, сын выйдет в коридор, пока я разуваюсь, спросит что-то. Но нет. Тишина.

Захожу на кухню. Он пьет чай, молча, уставившись в стену. Я наливаю себе. Сажусь напротив. Тишина давит, густая, как смола.

— Мама звонила? — выдавливаю я. Голос звучит хрипло, ненатурально. — А то у меня телефон разрядился.
Черт. Я сам слышу фальшь в каждой ноте.

Он кивает, не глядя: «Нет».

— Трубы горят, вчера перебрал, — пытаюсь усмехнуться, но получается гримаса.

Да что со мной? Я как на пытке. Хотя никто ничего не спрашивает. И доказательств нет. Адвокат внутри меня уже торжествовал: «Чист!»

Он встает, ополаскивает кружку. Я, почти рефлекторно, тяну ему из кармана пару тысяч.
— Купи себе что-нибудь, давно не давал тебе денег.

Он разворачивается и, не глядя на купюры, уходит из кухни. Бросает на ходу, тихо, в пол:
— Мне в школу надо.

Моя рука так и зависает в воздухе с деньгами. Щелчок двери. Он ушел.

Бабка-соседка днём расскажет: «А твой-то вчера весь вечер ходил на остановку, ждал кого-то».

Ждал.
Он ждал, что я приеду. Не мог дозвониться до отключенного телефона и ходил встречать автобусы. Ждал, что я приеду хоть пьяным, еле стоящим на ногах, потерявшим телефон. Он был готов, в свои тринадцать, помочь мне добраться до дома, пока я…

«Левак — укрепляет брак!»

Жена приехала. Ни он, ни она — ни разу ничего не сказали. Ни упрека, ни сцены. Но что-то изменилось. Или это я себя накручивал? Нет. Изменилось. В сыне появилась та самая, ледяная отстраненность, которая раньше была только у меня. Он научился у меня же — не доверять, не ждать, отворачиваться.

---

Свеча перед вратами горит, слегка подрагивая в невидимых потоках воздуха.

Как легко найти себе оправдание в нужную минуту, — думаю я, глядя на это одинокое пламя. И как невыносимо тяжело потом с этим жить.

Оправдание было мишурой. Оно сгорело в первую же секунду, как только я увидел его, ждущего на остановке. А пепел от него — вот он, во рту. Горький, едкий, настоящий.

Я стоял в толпе, среди таких же, как я, и смотрел на заупокойную свечу. Она горела не за упокой чьей-то души. Она горела за упокой наших самооправданий. Они умерли здесь сегодня. Остались только факты.
Церковь была пуста. Не было ни Бога, ни Дьявола.
Было только Зеркало.
И оно ничего не просило.
Оно просто показывало.
А свеча горела.


---

Все свечи вокруг уже потухли, горела только эта одна, последняя. Но и она была почти догоревшей, воск превратился в темную лужицу, а фитиль горел крошечным, синим язычком у самого основания. Мы смотрели на нее, как мотыльки на последний огонь перед наступлением зимы. Я не видел лиц других, но мне казалось — они тоже смотрят. Не на свечу. На то, что она символизировала.

Это то последнее, человеческое, что оставалось внутри. Невинность? Нет, ее давно не было. Совесть? Скорее, ее призрак, ее болезненный, воспаленный рубец. И этот огонек вот-вот должен был потухнуть. Окончательно.

И тогда станет ясно: нет никого, кто мог бы простить. И тем более — ты сам себя не можешь простить.

Я понял это сейчас, стоя здесь. Раскаяние — это уловка. Ты страдаешь не потому, что сделал что-то плохое, эгоистичное, и теперь жалеешь, хочешь вернуться и изменить. Точнее — не сделать.

Нет.
Ты злишься. На самого себя. За то, что ты сделал так, как ты один этого хотел, и ты должен был получить удовлетворение. Но ты получил его лишь частично, сиюминутно, тогда, в тот миг. А сейчас ты злишься: «Какого дьявола я об этом вновь и вновь вспоминаю? Всё! Это в прошлом. Я сделал выбор. Тот, который мне был нужен. Я получил свое».

Но всё портит ложка дегтя в бочке меда. Эта самая струнка в душе, которая выбивается из ритма. И ты слышишь ее каждый раз — эту фальшь. Да, ты сделал так, как хотел, наплевав на всех. Но удовольствие оказалось слишком дешёвым, а цена за него слишком высока. Ты купил минутную слабость ценой многолетнего, тихого, внутреннего грохота. Это была плохая сделка. И ты злишься не на поступок, а на свою нерасчетливость.

И просить прощения — не у кого. Это тоже уловка. Те люди из прошлого уже стали другими.
Даже если сын простит – боль, которую он пережил останется. Даже если жена забудет – доверие не восстановится.
И я, окажись в тех же условиях, скорее всего, сделал бы тот же выбор. Потому что я — это я. Та же эгоистичная скотина, что и тогда. Просто за годы покрылся накипью сожаления и усталости. Но окажись в тех же обстоятельствах, под тем же давлением похоти, страха или лени — и эта накипь отскочит от меня, как старая краска от удара молотком. Останется голая, знакомая суть.

Свеча догорела.

Синий огонек дрогнул, взметнулся яркой искрой — и погас.

Стало темно. Не просто отсутствовал свет. Словно сама тьма, которая дремала в черных иконах, копилась в наших душах, наконец вырвалась наружу и заполнила собой всё пространство от пола до свода. Она была густой, непроницаемой, почти уютной в своей окончательности.

В тишине, ставшей теперь абсолютной, кто-то кашлянул. Кто-то всхлипнул в последний раз — не от горя, а от облегчения, будто выдавил из себя всё.

Потом послышался громкий, скрипучий звук. Дверь в церковь открылась на улицу. Ворвалась струя свежего, ночного, осеннего воздуха. Он пах влажной землей, прелыми листьями и свободой от этого тяжкого тепла и воска.

Послышался скрип половиц. Люди, не говоря ни слова, стали медленно двигаться к выходу. Никто не толкался. Никто не обгонял. Просто шли к выходу.

Не было проповедей. Не было слов о прощении, любви или надежде. Не было отпущения грехов. Была только пустота. Та же самая, что и внутри меня.

Эта служба… она была не для общения с Богом или ангелами. Не для мольбы о прощении.
Эта служба была для констатации факта.
Она не осуждала и не прощала.
Она просто ставила диагноз и показывала его тебе в зеркале. Ты — тьма.
И это — твой храм.
Лечения не назначали. Пациенту просто выдают его гниющую плоть в прозрачном пакете и указывают на дверь.


Я сделал последний взгляд в темноту, туда, где еще минуту назад горела свеча. Потом развернулся и пошел к выходу, вливаясь в медленный, безмолвный поток таких же, как я. Нам некуда было спешить. Наши комнаты в общагах, наши пустые холодильники и кредитные договора ждали нас. Они были продолжением этого храма. Мир снаружи был всего лишь его притвором.

Я вышел на паперть. Ночь была черной, но после той внутренней тьмы она казалась почти светлой. Автобуса не было. Дорога была пуста.

Я постоял минуту, вдыхая холодный воздух. Он больше не обжигал. Он просто был.

Потом я пошел. Просто пошел. Не было цели. Не было мысли о доме. Было только понимание, предельно четкое и спокойное:

Конца нет.
Выхода нет.
Прощения нет.

Есть только путь.
Вперед, во тьму, которая больше не прячется.
Потому что теперь я знаю её адрес.


Рецензии