Кипарис

Кипарис
Из тетради кадета К.

Прекрасен, юн и строен Кипарис,
Самозабвенно предан Аполлону,
Ему он заднее свое дарует лоно,
Свое желанье опуская вниз.

Это лесное озеро Аполлоном было любимо. Часто, от олимпийских забот отдыхая, спускался к нему, садился за кустами на траву, на песок, телом и душой отдыхал, за игрой красок воды наблюдая. Даже самое прекрасное утомляет. А водой наслаждаться можно в любой час ночи и дня, при лунном свете и солнечном, всегда, бесконечно.
Это смертные думают, что у богов время не меряно. Хочешь за игрой красок воды наблюдать — сиди наслаждайся. Хочешь по лесу бесцельно бродить — кто запретит?
Как бы не так! Если бы смертного, самого расторопного, хоть на день заставить с божественными делами справляться, никакой нектар, никакая амброзия, никакие иные олимпийские благости не удержат. Домой, на землю, все прелести божественной жизни презрев, сбежит, назад не оглянувшись.
Наслаждаться прелестью озера Аполлон себе раз в год позволял, иногда, важное благое деяние совершив, внеочередное любование разрешая. Вот и сейчас, научив многие тысячи пастушат на свирели играть, животворную благозвучность из дырчатого дерева извлекать, даровал себе озерную тишь, озерную гладь, едва-едва тревожимую благостным ветерком, не волну — кроткую рябь поднимающим.
Свирель — только с виду инструмент немудрящий. В губах умельца что только она не споет: и веселое, и печальное, и прощальное, и призывное. Немного терпения, хороший учитель — научишься, не отбояришься. Свирель — это музыка: в поле и в доме, и в лесу, и на озере.
Только откуда у юных пастушков возьмется терпение? Непоседы! Обжоры! До телесных удовольствий больно охочи юные полнотелые половозрелые юноши, привыкшие, лишь завидя малый кусочек плоти живой, женской или мужской, а то и — всяко бывает! — одежду долой, свирель — на изготовку, пока не брызнет, не оторвешь. А брызнет, подмоется, опять готов музыку любви исполнять, хоть соло, хоть дуэтом, хоть трио, а то и всем стадом мальчишеским, инстинктом ведомым.
Не раз Аполлон видел, как его пастушки, одежду, свирели, котомки — все на свете забросив, стыд в первую очередь, друг на друга набрасывались, детородности демонстрируя: смотрите, какой у меня, длинный и толстый, а под ним котомка свисает — ни у кого такой нет, подходите, пощупайте, хотите рот, хотите пещеру свою подставляйте, всех белесостью орошу, никого не обойду, не обижу!
Какой тут урок. Какая тут музыка. Смотрел Аполлон на свальное игрище, не смея прервать-помешать. Что сказать. Смотрел. Любовался. Юные годы свои вспоминал — сердце щемило. Долго замену Гиацинту искал — не нашел, на разноцветье гиацинтовое любовался, прекрасного юношу, им погубленного, вспоминая.
Глядя на музыкантов, прекрасно научившихся свирели свои, из лобковых волос вырастающие, желанно давать и жаждуще принимать, и он ощущал, как между ног твердеет желание, как тяжелеет котомка божественная.
Боги разве не люди? Ничто человеческое им тоже не чуждо. Только не встанешь, одежду не сбросишь, не ринешься в круг озверевший, не повалишь первого же пастушка-музыканта на землю попочкой кверху, не помажешь божественной слюной не менее божественный вход в земной лабиринт, который бог весть куда заведет.
Разве богу позволительны земные утехи на глазах тысячи смертных, бесстыже прилюдно творящих соитие?
Что позволено смертному, не позволено богу. Какой, к черту, бог он, если земное бесстыже творит?
Так размышлял Аполлон, в лица мальчишечьи глядя, в залупы их всматриваясь, в потоки малофьи, из свирелей их льющиеся, завидуя, вперившись.
Под эти потоки, вытягивая языки, широко рты раскрывая, пастушата сбегались, чмокая, пукая, щелкая языками.
Смотрел Аполлон, любовался, тоскуя и радуясь, пастушонка, на погибшего от руки его милого Гиацинта похожего, божественным взором выискивая.
Смотрел — и не видел, всматривался — не находил, искал — не обрел.
Конечно, немало пастушат были отличены особенной, не похожей на иных красотой. Такую только и полагал Аполлон красотой истинной. Но в каждом замеченном юноше, щепетильничая, может, сверх меры, некий, пусть крошечный изъян находил. Другой бог не заметит, только не он, бог гармонии, красоты, всего прекрасного в мире.
Один вроде красив, но слишком приземист. Другой совершенен, но слишком уж волосат, даже грудь — это юноша! — черным-черно поросла. У того желание слишком коротко, у этого слишком мошонка обвисла.
Все какой-то изъян находил. Трудно быть богом. А богом красоты и подавно. Так и ходишь жаждой любви переполненный. Не себя же любить. Не Нарцисс. Да и возраст не тот. Узнают боги — и засмеют, проведают смертные — трепетать перестанут. А то щелкопер объявится — в комедии выведет, не посмотрит, что бог. Не те времена, никакого к олимпийцам почтения.
Вдруг в пастушьей бесстыже голой толпе промелькнул, словно молния: на бедрах повязка стыдливо. Улетно мелькнул и толпой заслоненный стройно исчез, словно тень, оставив ассоциацию на прощание: кипарис.
Мгновение — однако, заметил. Встал Аполлон, по сторонам огляделся — исчез, не сыскать. Как в толпе, словно в навозной куче жемчужину, обнаружить? Стоит ли? Толком не разглядел. Даже найдя, бог знает что обнаружишь. Да и с толпой пастушьей пора управляться. Дело до конца довести. Не зря время потратил. Хоть дикие, но кое-чему научились.
Так ли, сяк ли, с превеликим трудом Аполлон порядок навел, велев остатками малофьи друг в друга не брызгать, подмыться, голую плоть одеждой прикрыть, свирели к губам поднести, гимн солнцу исполнить.
На удивление получилось даже лучше, чем прежде. Видно, избыток силы внизу плоти земной ущерб силе вверху причиняет.
Назавтра, утром перед всем сонмом Олимпа вполне прилично репертуар исполняли: гимны солнцу и богу верховному, персонально — богам-спонсорам обучения, песни наяд, героев и одну песнь, смертному по имени Кипарис посвященную.
После этого позволил себе Аполлон внеочередное озером любование. Что сказать, заслужил.
И то заслужил, что увидел из озера юношу выходящего, среди разнузданности мельком примеченного, за стройность названного Кипарисом. Шел богу навстречу, шел, будто сама судьба вела его под руку.
Стыдлив был юноша. Стыдлив и прекрасен. Полноправным словом мужским или имяносным эпитетом его писечку назвать при всем желании было никак невозможно, хотя был юношей вполне впечатляюще вразумительным. 
Подсматривать же за тем, как солидного возраста олимпиец его соблазнял, мы не станем. Скажем лишь, что Аполлону это не без труда удалось. Не станем подслушивать, какие слова бог смертному, лаская его, говорил, и какими словами, отдавая себя, юноша отвечал. И принюхиваться не станем к ароматам любви, которые потные совокупляющиеся и брызгающие мужские тела источали.
Хотите — сами представьте, увидьте, услышьте, ноздри пошире раскройте, вдохните.
А нет — сразу же к эпилогу, печальному, как всегда.
Тонкий оказался юноша. Очень чувствительный. Полюбил Аполлона, но даже во время самой прекрасной любви — Аполлон был бог как раз по этому делу — что-то точило, что-то печалило. Дары бог земному любовнику приносил — минутная радость, не боле. Лишь луку и стрелам радовался по-настоящему и оленю, которого для него Аполлон приручил.
Истинным другом Кипарис стал оленю, а ему — Кипарис. Неудивительно, что пахло оленем от Кипариса, а от рогатого — Кипарисом. Жадными глазами смотрел олень на друга, Аполлону тело свое отдающего.
Аполлон приручил, подарил — Кипарис нечаянно оленя убил. Долго горевал — было не до любви.
Глядя на муки любимого, превратил его Аполлон в стройное вечнозеленое дерево, на берегу озера посадил, на том самом месте, где навстречу богу вышел юноша стройный прекрасный.
Аполлон любил Кипариса, тот оленя любил — такой треугольник любовный, не слишком обычный. Впрочем, что с древних греков возьмешь?
Вечнозелено живой изящно-стройно печальный кипарис напоминает забывчивым смертным о том, о чем они постоянно призваны думать.
В холодных краях эти деревья не растут — замерзают. Теплые края подавай.
Ну, и что? Просят — и подадим. Погладим нежные зеленые ветви, твердый мужественный ствол приласкаем вместе с птицами, любящими в кипарисовой зелени ласковой обитать, петь бессмертным и смертным, в особенности Аполлону и пастушкам, на свирели играющим богу, отвечающему в мире за красоту, дикость их усмирившему.
В любом лесу стройностью кипарис выделяется. Как поэту-изгнаннику было его не заметить? Приметил — воспел.

Раз, притомившись, лег на лужайку со свежей травою
Чудный олень и в древесной тени наслаждался прохладой.
Неосторожно в тот миг Кипарис проколол его острым
Дротом; и видя, что тот умирает от раны жестокой,
Сам умереть порешил. О, каких приводить утешений
Феб не старался! Чтоб он не слишком скорбел об утрате,
Увещевал, — Кипарис все стонет! И в дар он последний
Молит у Вышних — чтоб мог проплакать он целую вечность.
Вот уже кровь у него от безмерного плача иссякла,
Начали члены его становиться зелеными; вскоре
Волосы, вкруг белоснежного лба ниспадавшие прежде,
Начали прямо торчать и, сделавшись жесткими, стали
В звездное небо смотреть своею вершиною тонкой.
И застонал опечаленный бог. «Ты, оплаканный нами,
Будешь оплакивать всех и пребудешь с печальными!» — молвил.


Рецензии