Время бить кегли, или коктейль на фоне инфляции

Время бить кегли, или коктейль на фоне инфляции

Боулинг-центр «Перекати поле» лежал на выезде из города, низкий, приземистый, похожий на гигантский бункер, построенный для спасения от скуки, а не от бомб. Парковка перед ним была залита жёлтым, неестественно ярким светом фонарей, выхватывающим из ночи дорогие иномарки и потрёпанные отечественные ведра с колёсами. Это был храм сиюминутного отвлечения, место, где можно было, взяв в руки шар, на несколько секунд почувствовать себя творцом, демиургом, от чьего решающего броска зависит судьба десяти безликих белых фигурок в конце дорожки. Шум стоял оглушительный: грохот падающих кеглей сливался в непрерывный гул, как канонада на далёком фронте, перемежаемый взрывами смеха, визгом и мерзостным техно из колонок.

Именно сюда, спасаясь от осенней хмари и собственных мыслей, привела компанию Лиза. Она шла впереди, её лёгкая, почти невесомая походка контрастировала с бетонной грубостью окружения. Ржевский плелся следом, засунув руки в карманы кожанки, с лицом человека, которого привели на детский утренник против воли. Пенкин, краснолицый и возбуждённый, уже на парковке орал что-то про «страйк» и «свип-крюк», обнимая за плечи Катюшу. Та молчала, укутанная в огромную, не по размеру, куртку, и только её глаза, широко распахнутые, ловили мелькание неоновых вывесок, цветных шаров, лиц — как будто искали в этом калейдоскопе хоть одну знакомую, опорную точку.

Внутри пахло старым маслом для дорожек, жареной картошкой из фритюрницы, дешёвым одеколоном и потом — запах всеобщего, демократичного веселья. Они взяли дорожку, последнюю у стены. Пока Пенкин с азартом новичка, но с важным видом знатока, выбирал шары, примеряясь к весу, к ним подошёл Мессир Баэль. Он появился бесшумно, как всегда, будто вышел не из-за угла с барной стойки, а материализовался из самого гула, приняв для этой среды более приземистые, но не менее тёмные очертания. В его длинных, бледных пальцах был поднос.

— Принято считать, — начал он, расставляя стаканы на низком столике, — что коллективное метание тяжёлых предметов снимает социальное напряжение. Исторический прецедент: римский хлеб и зрелища. Современная интерпретация: картофель фри и падающие кегли. Напитки, соответствуя духу времени, я подобрал, руководствуясь принципом индивидуальной финансовой ёмкости каждого. Или её иллюзией.

Он поставил перед Лизой высокий, изящный бокал. Пинья Колада. Белоснежная, кокосово-сливочная пена, увенчанная кусочком ананаса и ярко-алой вишенкой мараскино. Запах — отпуск, пальмы, бездумность. Сладкий, обволакивающий аромат кокосовых сливок, лёгкая тропическая кислинка ананаса и едва уловимый, но твёрдый, как коралл, дух белого рома. Напиток-побег.

Ржевскому достался низкий, массивный бокал, наполненный густой, рубиново-красной жидкостью, через которую просвечивала толстая долька апельсина. Негрони. Запах дерзкий, сложный, взрослый. Первым бил в нос горьковато-пряный удар кампари, за ним шёл тёплый, дубово-ванильный вал красного вермута, а в основе, как фундамент, лежал сухой, мужественный джин, пахнущий можжевельником и холодной сталью. Напиток-приговор самому себе. Горький, но честный.

Пенкин с одобрительным кряканьем взял свой высокий стакан. Куба Либре. Прозрачно-золотистая, с пузырьками, ломтиком лайма, утопающим в ней, и длинной, изящной соломинкой. Запах — простая радость. Сладковатый, знакомый дух колы, резкая, бодрящая цитрусовость лайма и чистый, жгучий шлейф светлого рома. Напиток-утверждение: «Я здесь, я могу, мне хорошо».

Катюше поставили такой же, как у Лизы, бокал с Пиньей Коладой. Она робко потянулась к нему, её пальцы едва обхватили ножку.

А перед собой Баэль оставил странный сосуд. Высокий, узкий бокал на короткой ножке. В нём переливалась жидкость цвета морской волны, мутная, загадочная. Рядом лежала специальная перфорированная ложечка с кусочком сахара. Это был абсент. Запах, который начал витать вокруг, когда Баэль налил ледяную воду через сахар, был не похож ни на что. Анис, полынь, фенхель — сложный, аптечный, почти мистический букет. Он перебивал все остальные ароматы, напоминая не о еде или отдыхе, а о алхимической лаборатории, о старинных травах, о чём-то древнем и не совсем человеческом. Напиток-наблюдение.

Пенкин уже грохнул свой первый шар. Кегли с грохотом разлетелись, оставив стоять лишь одну, заднюю. Он выругался, но тут же захохотал, вернулся к столику и с ходу сделал большой глоток Кубы Либре.
— Вот это жизнь! Никаких ваших инфляций! Шар, девушка, ром-кола! Все дела!

Лиза, скинув лёгкий жакет, вышла на дорожку. Её движения были экономными, точными. Разбег, плавный замах, лёгкий бросок. Шар покатился не спеша, почти лениво, но с гипнотической точностью врезался в центр треугольника. Кегли рухнули все до одной. Страйк.
— Браво, Лизавета! — крикнул Ржевский без особого энтузиазма, отхлёбывая свой горький Негрони.
— Просто не думаю о плохом, — улыбнулась она, возвращаясь и беря свой коктейль. — Когда расслаблен, всё получается.

Ржевский, отодвинув газету, которую машинально подхватил у входа, взял свой шар. Тяжёлый, чёрный, с едва заметными потертостями. Он разбежался, бросил. Шар пошёл по дуге, с гулким стуком ударил в сторону, снёс лишь четыре кегли. Он махнул рукой и вернулся к столику, к своему бокалу.

Его взгляд упал на газетный заголовок, лежащий рядом с подносом с закусками.

«Только одно не подорожало — моя зарплата». В Финляндии выросли цены на всё. Люди отказываются от свежих огурцов, не покупают фруктов, заводят кур и чувствуют безысходность при походе в магазин.

Ржевский хмыкнул, прочёл вслух.
В воздухе повисло неловкое молчание. Даже грохот кеглей на секунду отступил.
— О, это ж везде! — оживился Пенкин, садясь и хватая крыло. — Я вчера как раз беседовал со знакомой из Ваанты. Валерия, умница, бухгалтер. Так она мне рассказывала... Вот, например, огурцы. Очень их любит, а уже не может покупать. Смешно? А ей не до смеха.

Ржевский отложил газету и взял свой бокал.
— Огурцы — это ещё цветочки. Тут пишут про лекарства. Человек девятнадцать лет назад платил четыреста рублей, а сейчас — почти пять тысяч за упаковку. И аналогов нет.
— Именно! — подхватил Пенкин. — Она тоже про лекарства говорила! И про корм для кота. Влажный. Мой Барсик, говорит, тоже недоволен теперь. И проезд в транспорте — жопная боль, извините за выражение. И абонемент в зал дорожает. Круг замкнутый: чтобы лечить спину от сидячей работы, нужно ещё больше денег на спорт заработать.

Катя тихо сидела, обхватив бокал двумя руками.
— А у нас… у мамы… тоже куры, — вдруг сказала она очень тихо. — Во дворе. Говорит, яйца свои хоть будут. И кабачки с дачи соседки замораживаем.

— Вот! — Пенкин махнул картофелем фри. — Ради экономии она не ест овощи и фрукты не в сезон. И мясо теперь по-другому покупает. Не килограмм, а восемьсот граммов. Или курицы не полтора, а ровно один кило. Вместо мяса — корнеплоды да крупы.

Ржевский мрачно усмехнулся.
— А про кафе и рестораны она что говорила? Или про суши?
— А что про них говорить? — Пенкин развёл руками. — Суши — невелика потеря, конечно. Но и они теперь — раз в месяц, в лучшем случае. Одежду новую покупают, только если старая совсем в лохмотья превратилась. Это ж не жизнь, а выживание какое-то!

— Она умная женщина, — сказал Ржевский, глядя на дно своего бокала. — Понимает, что смена работы — не выход. Говорит, за пять лет четыре места сменила, и это выматывает больше, чем цены на огурцы. Бег по кругу.

— Зато финал у неё весёлый, — хмуро усмехнулся Пенкин. — Уверена, что скоро всё поделят монополисты. Будем жрать, одеваться и жить у одних и тех же гигантов. Цены будут расти, а мы — в бетонных коробках молчать. И ни хрена не поделаешь.

Лиза, попивая свою Пинью Коладу через соломинку, слушала всё это с лёгким, недоуменным выражением на лице.
— Знаете, — начала она, когда пауза затянулась. — Я, честно говоря, вообще не заметила этого роста цен. Ну, может, чуть-чуть. Я только вернулась из Панамы, десять дней отдыхала. Там, знаете, такой рай… Океан, солнце. И цены… ну, как везде за границей. Дорого, но за сервис. А здесь… Я просто живу. Хожу в те магазины, в которые ходила. Покупаю то, что хочу. Может, вы просто слишком зацикливаетесь на этом? Нужно проще ко всему относиться. Жить здесь и сейчас. Вот как мы сейчас: играем, общаемся, пьём хорошие коктейли.

Ржевский посмотрел на неё. В его взгляде не было ни злобы, ни осуждения. Была усталая констатация пропасти.
— Лизавета, это потому что у тебя «здесь и сейчас» включает в себя Панаму. А у Валерии из Суоми, и у миллионов других — «здесь и сейчас» включает в себя выбор между огурцом и таблеткой. Между курицей и проездным. Это не зацикленность. Это реальность. От которой не сбежать в Панаму. Разве что в такой вот боулинг. На пару часов.

— Но ведь нельзя же всё время думать о плохом! — воскликнула Лиза. — Это же себя загнать!
— А кто сказал, что они думают? — вступил Баэль. Его голос, тихий, но отчётливый, прорезал шум. Он медленно размешивал ложечкой сахар в своем абсенте, наблюдая, как мутная жидкость становится молочно-зелёной. — Они не думают. Они считают. Считают копейки. Это другая форма умственной деятельности. Более изнурительная. Она не оставляет места для мыслей. Только для арифметики. Вы правы, Лиза, — он кивнул ей. — Нужно жить здесь и сейчас. Весь вопрос в том, что включает в себя это «здесь» и это «сейчас». Для вас — это выбор между Пиньей Коладой и, скажем, Мохито. Для кого-то — выбор между дешёвыми сосисками и чуть более дорогими, но уже пахнущими. Это разные вселенные. Они сосуществуют в одном пространстве, но почти не пересекаются. Как вот эти дорожки. — Он махнул рукой в сторону ряда треков. — Все в одном зале. Но каждый заперт в своём коридоре, со своими кеглями, которые нужно сбить...

Закуски. Это была отдельная маленькая симфония запахов, нарочито простая, но от этого ещё более действенная. Крылья барбекю. Горячие, липкие, с дымным, сладко-острым ароматом паприки и мёда, смешанным с жирным, первобытным духом зажаренной куриной кожи. Картофель фри. Золотистый, хрустящий, пахнущий подсолнечным маслом и солью — запах детства, беспечности, дешёвого счастья. Наггетсы. Аккуратные, однородные кусочки, от которых веяло тёплым, нейтральным, безопасным вкусом переработанного мяса и панировки. И сырные палочки в толстом слое кляра, с тягучим, солёным, жирным сыром внутри, чей запах вызывал немедленное слюноотделение. Это был запах отказа от претензий. Запах еды, которая не питает, а отвлекает.

Пенкин, насупившись, доел крыло.
— Ну и чёрт с ними, с ценами! Катя, иди, бросай. Нечего киснуть.
Катя послушно встала, подошла к стойке с шарами. Взяла самый лёгкий, розовый. Её бросок был неуверенным, жалким. Шар покатился едва ли не по краю дорожки и свалился в жёлоб, не задев ни одной кегли. Она покраснела и быстро вернулась на своё место.

— Видишь? — сказал Ржевский, больше сам себе, чем кому-либо. — Даже в игре удаётся не всем. Не то что в жизни.

Вечер тянулся. Шары грохотали, кегли падали. Коктейли медленно убывали. Разговор о ценах то затухал, то вспыхивал вновь, натыкаясь на новые примеры из газеты или из жизни Пенкина. Лиза отстаивала свою позицию «позитивного мышления», Ржевский — циничного реализма, Пенкин метался между ними, то соглашаясь с одним, то с другим. Катя молчала. Баэль наблюдал, изреда вставляя точные, как скальпель, реплики, и потягивая свой мутный, пахнущий полынью абсент.

Когда закуски были съедены, а в бокалах осталось лишь по льду и каплям, Пенкин посмотрел на часы.
— Что-то я устал. Кать, поехали?
Они стали собираться. Прощались быстро, как-то внезапно опустев. Лиза вызвала такси. Ржевский решил пройтись. Баэль, расплатившись за всё и кивнув на прощание ,вышел в ночь.

Холодный ветер над Глиняными высотами.

Чёрный внедорожник Пенкина вырвался на пустынное шоссе, ведущее в сторону города. Слева, за темными полями, поднимались Глиняные высоты. Зимнее небо, очистившееся от дневной облачности, было чёрным и бездонным, усыпанным холодными, не мерцающими, а леденяще-статичными звёздами. Ниже, у подножия, тускло светилась цепочка фонарей, жёлтая, размытая дымкой, как забытый на столе некрепкий чай. В машине пахло новой кожей, ароматизатором «морская свежесть» и молчанием.

Катя прижалась лбом к холодному стеклу. В отражении огней её лицо казалось чужим, пустым. Пенкин включил радио, выругался, выключил.
— Ну что, Кать, как тебе вечер? — спросил он, чтобы разрядить тишину.
— Нормально, — монотонно ответила она.
— Цены эти, да… Жуть. Но ты не парься. У меня всё есть. Я тебя… обеспечу.
Она не ответила. Смотрела на огни, убегающие назад.

И вдруг, в этой катящейся по тёмной трассе капсуле, в динамиках, которые были выключены, раздался голос. Узнаваемый, ровный, лишённый эмоций. Он звучал негромко, но на фоне рёва двигателя и шума колёс был слышен отчётливо, будто исходил из самого пространства салона. И звучал он на английском, размеренно и чётко:

"Arise and bowl, good citizens, with might,
Forget the shores of Panama's fair light.
The lane is long, the heavy ball does roll,
While numbers climb to take a greater toll.

The neon feast is laid in cheerful rows,
Your glass runs low before the evening's close.
You race along the polished, greasy track,
To knock the final, stubborn pin aback.

So sing the praise of greasy joys and bread,
Of all the cheap distractions that are spread.
The only march is to the discount aisle,
The only strike is hollow, for a while.
The ancient tune of "Bread and Circuses" drones,
To fill the numbered evening with its tones."

(Сбивайте кегли, граждане, скорей,
Не для чужих тропических морей.
Ваш шар тяжёл, а дорожка длинна,
И цифры в чеке растут, как волна.

Пир накрыт в огнях неоновой залы,
Но ваш бокал пуст, и шары усталы.
Вы мчитесь вниз по лаковому склону,
К одной оставшейся, последней кегле у трона.

Так пойте гимн еде и аттракционам,
Тому, что можно взять и съесть, а после — скрыться в скрипах кожаных диванов.
Единственный марш — к кассе за пайком,
Единственный страйк — тот, что был потом.
И старый мотив «Хлеба и зрелищ» грянет,
Чтоб час, который куплен, не был столь туманен.)


Голос оборвался так же внезапно, как и начался.
Пенкин резко дёрнул руль, съехал на обочину, остановился. Сердце бешено колотилось.
— Что это было? Ты слышала?
Катя медленно повернула к нему голову. В её глазах, отражавших свет фар встречных машин, не было ни страха, ни удивления. Была та самая пустота, которую описал голос.
— Это музыка, Пеня, — прошептала она. — Просто музыка. Вези нас домой.

А на Глиняных высотах, у смотровой площадки, стояла одинокая тёмная фигура в пальто и котелке. Мессир Баэль смотрел на раскинувшийся внизу город-иллюминацию, на жёлтые точки огней, за которыми люди считали копейки, ели картофель фри, ссорились, мечтали о Панаме или просто молча смотрели в стену. Ветер гулял по высотам, свистя в голых ветках, срывая с губ последние слова только что пропетого гимна новому времени — времени цифр на экране, крысиных бегов и пиров, на которые не всех зовут. Он постоял ещё немного, затем повернулся и шагнул в темноту, растворившись в ней, как последняя нота в общем гуле ночи. Внизу, в жёлтом мареве, продолжал жить город. Со своими дорожками, своими шарами, и своими кеглями, которые рано или поздно падали у всех. Просто звук этого падения для каждого был свой.


Рецензии