Скамейка запасных
Он ошибся.
Видел.
Точнее — видела.
Лучше бы он этого не делал. Никогда.
— А ведь если правильно это подать, он будет месяц ходить как оплёванный… — задумчиво оскалился призрак соседки, видевшей это непотребство.
Соседка с нижнего этажа.
Бывшая завуч какой-то близлежащей школы.
Неутомимая скандалистка, кляузница, сплетница и профессиональная доносчица — за небольшую плату.
Её боялись все.
Даже те, кто знал о ней лишь издалека.
Она умела портить людям жизнь качественно, профессионально, надолго и совершенно просто так.
Ради «чистого» искусства.
Ради красивого момента.
Такие люди весьма редки — как бы ни казалось окружающим.
И живут они, на удивление, долго.
Эта тётка, несмотря на буквальный букет совершенно смертельных болезней, тянувшихся с самого детства, дотянула до девяноста пяти.
Все очень удивились, когда она умудрилась поскользнуться на идеально очищенном зимнем тротуаре и удариться головой о невесть откуда взявшийся на асфальте небольшой камень.
Срок вышел.
Смерть её не смутила.
Но уходить не хотелось. Всё было ей здесь мило. Девятиэтажный советский дом с пахучим подъездом и тесными квартирками.
Подъезд был классический, девятиэтажный, советский — из тех, что строили не для жизни, а для учёта.
Серые стены, выкрашенные когда-то масляной краской цвета «грязная мята», давно покрылись потёками, царапинами и надписями, смысл которых утратился вместе с авторами. Где-то под потолком темнело пятно от давнего пожара или просто от времени — здесь это было одно и то же.
Лифт жил своей отдельной, шумной жизнью.
Он гремел, скрипел, вздыхал и трясся, словно каждый подъём был для него последним. Двери смыкались с металлическим стоном, а при остановке он обязательно делал маленький, подлый рывок — чтобы напомнить пассажирам, кто здесь главный.
Иногда лифт застревал.
Тогда подъезд наполнялся эхом матов, глухих ударов по дверям и приглушённого панического дыхания.
Мусоропровод тянулся вдоль лестничных пролётов, как вертикальный кишечник дома.
Из его люков периодически тянуло кисловатым запахом гнили, капусты, кошачьей мочи и чего-то неопределимо старого — запахом всех прожитых здесь десятилетий. Иногда внутри что-то глухо падало, с металлическим звоном, и этот звук долго катился вниз, будто проваливаясь не в подвал, а куда-то глубже.
Лестница была тёмной даже днём.
Лампочки перегорали регулярно, и их либо забывали менять, либо выкручивали намеренно — из экономии или вредности. Перила липли к ладоням, ступени были истёрты до округлости, словно по ним годами таскали не людей, а тяжёлые, усталые судьбы.
Этот подъезд всё видел.
Скандалы, похороны, милицию, скорые, пьяные признания в любви, детские коляски, которые больше никогда не поднимались обратно.
И ничего не забывал. И тётка призрак не забывала. Ничего, никогда. Тем более, что после смерти, возможностей для сплетен, кляуз и прочих шапоклячьих радостей стало только больше.
Она уже крутила в голове, как подать новость.
По всему выходило, что после обеда надо будет присесть четвёртой на скамейке запасных.
Скамейка запасных — бабкоскамейка перед входом в подъезд.
Бездетные бабки в этих краях часто начинали воспринимать всех встречных как падчериц и пасынков — и умело обустраивали им жизнь ничуть не хуже, чем сказочные мачехи своим сказочным же подопечным.
Надо будет как-нибудь рассказать, что жилец из шестьдесят второй квартиры — одиночка и ужасный неряха.
Пол моет редко.
Еду с пола подбирает.
Дома бардак…
Тут главное — правильно подать новость.
А дальше она сама покатится, обрастая омерзительными подробностями, какие только неряшливые бабки — всенародные мачехи — умеют извлекать из удивительно гадких мелочей собственных жизней.
Она усмехнулась.
Пожалуй, хватит на полгода.
А то и на год.
А то и вовсе — жилец съедет.
Если бы кто-нибудь видел ухмылку умершей в этот момент, он решил бы, что столкнулся с настоящим, чистым, беспримесным злом — таким, каким его описывают в древних книгах, не терпящих никаких возражений.
Скамейка запасных стояла, как и всегда, у самого входа в подъезд — слегка перекошенная, с облупившейся зелёной краской и вечным пятном неизвестного происхождения посередине.
Три старухи уже были на местах. Четвёртую по-привычке ждали, словно забыв, что померла она неделю тому, как.
Призрак устроился рядом — аккуратно, по привычке. Она ещё помнила, как садятся «приличные люди».
Скамейка запасных стояла у самого входа в подъезд, как и положено — лицом к двери и спиной к двору.
Чтобы всё было видно.
Чтобы никто не прошёл мимо незамеченным.
Скамейка была старая, тяжёлая, с облезлой зелёной краской, местами протёртой до серого дерева. В середине — тёмное пятно, происхождение которого никто уже не помнил, но которое исправно обходили, присаживаясь по краям.
Сидеть на пятне считалось плохой приметой.
Три старухи уже были на местах.
Каждая — на своём, выверенном годами.
Первая — с палочкой, но вставала при необходимости быстрее всех.
Вторая — вечно в платке, даже летом, потому что «продуло ещё в семьдесят восьмом».
Третья — самая молчаливая, с прищуром бывшего бухгалтера и памятью на чужие грехи.
Четвёртого места не было видно.
Но оно было.
Призрак присел аккуратно, как привык при жизни. Колени вместе. Спина прямая.
Скамейка едва заметно скрипнула.
— Ой… — сказала первая и тут же замолчала.
— Показалось, — решила вторая.
Третья перекрестилась — быстро, не поднимая глаз.
Молчали недолго.
— А вы заметили, — начала первая, глядя строго перед собой, — что у нас в подъезде… не все как положено живут?
— Сейчас мало кто как положено, — вздохнула вторая, заранее соглашаясь.
— Особенно одиночки, — добавила третья. Тихо, но так, чтобы услышали.
Призрак улыбнулся.
Вот оно. Покатилось!
— Вон, из шестьдесят второй… — первая сделала паузу, позволяя номеру повиснуть в воздухе.
— Этот, — уточнила вторая.
— Да-да, — кивнула третья. — Я сразу так и подумала.
История пошла.
Сначала осторожно, на цыпочках.
Потом смелее.
Оказалось, что он:
— не здоровается (хотя здоровался),
— мусор выносит поздно (когда темно),
— окна не моет (значит, скрывает),
— гостей не водит (значит, есть что скрывать).
Факты были неважны.
Важно было направление.
Призрак сидел, не вмешиваясь. Она знала: хороший слух сам себя расскажет.
Подъезд слушал.
Дверь хлопнула — это был знак.
Лифт загудел — подтверждение.
— А я вот видела… — начала вторая и запнулась, подбирая нужное «видела».
Призрак аккуратно подсказал.
Совсем чуть-чуть.
— …как он наклонялся, — продолжила та уже увереннее.
— К полу, — подхватила первая.
— Фу, — сказала третья. — Унитаз, поди не моет. Весь в говне. Как нему гости ходят?!
Скамейка работала.
Как всегда.
И тут он вышел.
Не быстро.
Не виновато.
Он просто вышел из подъезда, с пакетом мусора и стаканчиком кофе, посмотрел на них — не в упор, а как смотрят на погоду — и сел.
Рядом.
Скамейка замолчала.
Так не делали.
Он сел на то самое четвёртое место.
Туда, где всегда сидела она.
Призрак почувствовал, как её будто слегка вытолкнули. Не больно. Просто… не дали места.
— Вы это… — начала первая автоматически.
— Да, — сказал он, не дожидаясь продолжения. — Я из шестьдесят второй.
Он отпил кофе.
— Живу один.
— Дома бардак.
— Пол мою редко.
— Иногда ем с пола. Прибраться-то некому… не знаете, кто бы согласился за скромную плату (зарабатываю немного, но…) прибираться и готовить мне, одинокому?
Он пожал плечами.
Бабки, как это обычно говорят компьютерщики, «зависли».
Слова, подготовленные заранее, оказались не теми.
Они были рассчитаны на оправдание. На страх. На бегство.
А он с них СПРОСИЛ! Как человек в себе уверенный, сильный, но в чём-то очень слабый. В защите нуждающийся…
— Я… я бы смогла, — робко звякнула Милания Карповна, — вторая по злючности после помершей тётки. — Не каждый день… котик у меня, но могу…
История, разогнавшаяся было, внезапно потеряла дорогу.
Колёса крутились, но ехать было некуда.
Призрак попробовал вмешаться.
Но скамейка её больше не слушала.
Призрак почувствовал это не сразу.
Сначала — как лёгкую неловкость.
Как когда забываешь слово, которое всегда знал.
Она попыталась снова — чуть подтолкнуть, шепнуть, подсунуть интонацию, привычно надавить на нужное место.
Но слова больше не цеплялись.
Скамейка её не слышала.
Подъезд — тоже.
Призрак встала. Вернее, попыталась.
Движение вышло странным — будто ноги остались на месте, а всё остальное не успело за ними.
Она посмотрела на свои руки.
Они были.
Но уже не совсем.
Призрак впервые заметил, что пахучий подъезд — её подъезд — больше не откликается.
Лифт не гремел в ответ.
Дверь не хлопала.
Мусоропровод молчал.
Дом перестал подтверждать её существование.
Это было ново.
И неприятно.
Она попробовала пройтись вдоль стены, как делала это сотни раз, заглядывая в чужие жизни.
Шаг — и вдруг оказалось, что она не идёт, а как будто остаётся позади самой себя.
Подъезд начал забывать.
Сначала исчезла её улыбка.
Та самая, выверенная, педагогическая, с приподнятым уголком губ.
Потом — голос. Он стал тонким, как звук старого телевизора, который вот-вот отключат.
Она попыталась возмутиться.
Составить жалобу.
Куда? Кому? Не важно. ЖАЛОБУ!
Потребовать объяснений.
Но слова не складывались.
Бумаги не было.
Адресата — тоже.
Последним ушло чувство власти.
Не страх.
Не злость.
Именно власть — сладкое ощущение, что от тебя что-то зависит.
Она поняла, что стала лишней.
Не изгнанной.
Не побеждённой.
Просто — ненужной.
Когда жилец из шестьдесят второй встал со скамейки, поблагодарил Миланию Карповну и пошёл обратно в подъезд, призрак попытался пойти следом.
Не получилось.
Её как будто аккуратно, без грубости, оставили снаружи.
Как старую, ненужную вещь, которую уже не выбрасывают — но и в дом не заносят.
Подъезд принял жильца.
Дверь закрылась.
Лифт загудел — по делу.
А призрак ещё немного постоял во дворе.
Потом сел.
Вернее, попытался сесть.
Скамейка не скрипнула.
Это было последнее, что она заметила.
Срок вышел.
На этот раз — окончательно.
А подъезд…
Подъезд всё видел.
Но, как оказалось, не всё считал нужным помнить.
А что изменилось? Да почти ничего. Сначала.
Подъезд не обрушился.
Не стал светлее.
Лифт по-прежнему гремел, лампочки перегорали, мусоропровод вонял так же честно и безнадёжно.
Социальная мясорубка не остановилась.
Она просто потеряла турбину.
Скамейка запасных продолжала работать — по инерции.
Ещё какое-то время бабки привычно переглядывались, вздыхали, начинали фразы с «а вот раньше…» и «я, конечно, не утверждаю, но…».
Но разговоры стали короче.
Неувереннее.
Сплетни больше не разгонялись до нужной скорости.
Не хватало одного — того самого резкого толчка, безошибочного удара в уязвимое место.
Некому стало правильно, как надо подать новость. На зло тоже талант иметь надобно!
Через месяц скамейка заметно опустела.
Одна не вышла — давление.
Другая стала сидеть реже — внучка начала забирать к себе.
Третья всё чаще молчала, будто прислушиваясь: а подхватит ли кто-нибудь, если она начнёт?
Не подхватывали.
Подъезд медленно возвращался в состояние, которое он знал хуже всего — к равнодушию? Нет, скорее просто к обыденной повседневности. НОРМАЛЬНОЙ повседневности.
Люди снова начали:
— Здороваться через раз,
— Смотреть в глаза друг-другу и… даже улыбаться!
— Перестали проходить мимо, не останавливаясь. Не поверите, заговаривали друг с другом!
Нет, никто не стал лучше. Какими были, такими и остались. Просто из самого плохого, припасённого на каждый день, стали доставать что получше, припрятанного в укромных уголках души.
Просто стало труднее, не нужнее сделать кого-то хуже.
Жилец из шестьдесят второй остался.
Иногда с ним здоровались.
Иногда — нет.
Да, пофигу!
Милания Карповна у него убиралась. Каждый день! Называла «сынок» и переселила к нему лучшие из своих комнатных растений.
Он терпел, улыбался, называл её «бабушкой».
Подъезд принял это как норму.
А дом…
Дом стал тише. И уютнее, что ли?
Не физически — по ощущениям.
Как будто из него вынули старый, перекошенный механизм, который всё время требовал крови, внимания и новых жертв.
Не заменили.
Просто убрали.
Никто больше не сел на четвёртое место.
Скамейка через пару месяцев опустела и управляющая компания её почему-то срезала.
Свидетельство о публикации №226020301330