Притча о садовнике и времени

В те незапамятные времена, когда вершины гор вели нескончаемый спор с небесами, а вешние воды шли наперекор своему течению, жил в скрытой долине старец по имени Эйден.

Многие в долине взращивали сады, но лишь о его владении слагали легенды. Не ради изобилия плодов и не ради редкостных цветов стремились туда путники. Едва переступив порог, человек ощущал, как суета мира опадает с его плеч, точно сухая чешуя. Поговаривали, будто само Время, устав от бега, замедляло свой шаг под сенью его деревьев, даруя каждому мгновение вечности.

Семь десятилетий — целую человеческую жизнь — возделывал Эйден свою обитель. Он ведал нужды каждого древа и думы каждого камня; любая тропинка в саду была ведома ему так, как ведомы друг другу старые супруги, чья любовь давно не нуждается в словах, но полнится одним лишь молчаливым присутствием.

Однако сердцем своим старец более всего проникся к яблоне, что возвышалась в самом средоточии сада. Ее укоренил еще отец Эйдена в поре своей цветущей юности. Ныне же ствол ее обрел такую мощь и величие, что трое мужей, взявшись за руки, едва ли могли бы замкнуть круг вокруг ее древней коры. В узловатых ветвях этого древа, казалось, почивала сама память поколений.

И вот однажды, когда весна вновь окропила землю изумрудом, к воротам сада пришел юноша. Облик его дышал тем особым изяществом, что даруется лишь мимолетной весной человеческого века: лик его сиял чистотой, в очах неугасимым пламенем пылала жажда познания, а в каждом движении сквозила дерзкая уверенность.

Замерев у порога, гость возвысил голос, окликая старца:

— Почтенный, молва идет по долам, что ведома тебе сокровенная тайна бытия. Открой же ее мне! Ибо не желаю я, подобно прочим смертным, расточать свои золотые годы в суетном блуждании по свету.

Эйден же, склонившись над разрытой землей, продолжал вверять ей малые зерна. Не поднимая чела, он лишь кротко улыбнулся своим думам:

— Тайна жизни, говоришь?.. Взгляни, она здесь сокрыта в малом семени, что ждет своего часа. Останься со мною, раздели мой труд, и истина сама откроется твоему взору.

Тень недовольства омрачила чело юноши, точно случайное облако — ясный лик солнца. Он жаждал испить из чаши мудрости, но не желал осквернять руки прахом земным и тяжким бременем забот.

Однако было в безмятежности старца нечто такое, что смиряет гордыню сильнее грозного слова. Неведомая сила удержала гостя у порога, не позволив ему уйти прочь. Покорившись этому безмолвному зову, он принял из рук Эйдена лопату и, отринув на миг свою спесь, принялся разверзать твердь земную бок о бок с Хранителем Сада.

Шли дни, и светила неустанно сменяли друг друга на небесном своде. Юноша трудился в вертограде, и плоть его познала тяготы земного дела: ладони огрубели, уподобившись коре старых древ, а спина обрела крепость, привыкнув к неустанному поклону перед кормилицей-землей.

С течением времени взор его прояснился. Он постиг великое искусство меры: ведал ныне, когда надобно поить почву щедро, а когда скупо, храня влагу в ее глубинах; прозрел, в какой час длань с ножом должна отсечь лишнее, а в какой — оставить древо в благословенном покое. Эйден же хранил заповедное молчание, но если размыкал уста, то речения его были скупы и тверды, точно удары молота по наковальне — истина куется не без боли.

— Взгляни, — молвил однажды старец, указуя перстом на неокрепший зеленый побег, едва пробившийся сквозь толщу земную, — сколь велика и неодолима в нем жажда небесной выси.

Юноша замер, созерцая хрупкое творение. Голос старца зазвучал подобно шелесту листвы в предрассветный час:

— Помни, юноша: суть бытия есть вечное стремление к Свету. Истый путь жизни — это восхождение к Солнцу, совершаемое даже тогда, когда малая былинка не ведает, какие испытания и ветры поджидают ее в бескрайнем поднебесье.

Минул год, совершив свой извечный круг. Юноша, нареченный Дареном, более не напоминал того смятенного путника, что некогда постучал в ворота. Пламя его нетерпения угасло, сменившись ровным светом созерцания.

С благоговением взирал он на плоды трудов своих: те малые зерна, что в первый день были доверены земле, ныне восстали крепкими ростками, полными соков жизни. Дарен видел, как в положенный срок распускались бутоны, являя миру свою мимолетную красу, и как на их месте завязывались плоды, наливаясь тяжестью и сладостью. Он познал и грусть увядания, когда листва, облачившись в золото, покорно опадала долу, обнажая нагие ветви пред ликом грядущей зимы.

И вот наступил час, когда зимние сумерки окутали мир белым саваном, а стужа сковала дыхание рек. В тесной обители садовника, подле мерцающего очага, где плясали тени ушедших эпох, Дарен прервал затянувшееся молчание.

Взор его, отражающий отблески гаснущих углей, обратился к наставнику, и голос юноши прозвучал смиренно, но с затаенной жаждой:

— Учитель, вот уже двенадцать лун я разделяю с тобой хлеб и труд. Мои длани познали плоть земли, а разум постиг нужды каждого стебля и древа в твоем вертограде. Но ответь мне: где же сокрыта та великая тайна бытия, о которой ты возвестил мне в день нашей первой встречи? Достиг ли я порога, за которым она откроется моему сердцу?

Эйден вверил пламени новое полено, и искры взметнулись вверх, точно сонм золотых мотыльков. Долго и безмолвно взирал он на танец огня, прежде чем нарушить тишину своим речением.

— Обращал ли ты свой взор на большую яблоню, что возвышается в самом сердце моего вертограда?

— Вне сомнений, учитель, — отозвался Дарен. — Она величественна и полна достоинства, подобно царице среди подданных.

Старец печально склонил чело, и тени залегли в глубоких бороздах его лица.

— Настанет весна, но она не покроется белоснежным цветом, — промолвил он. — Еще в минувшее лето я узрел знамения ее заката. Силы покидают ее корни. Она уходит во тьму, Дарен. Она умирает.

И в тот миг Дарен ощутил, как острая стрела пронзила его грудь. Боль та была странна и непривычна, ибо не плоть его страдала, но сама душа содрогнулась от горькой вести.

За краткий круг времен он столь крепко прикипел сердцем к сему вертограду, что каждый его камень стал ему братом, а каждый лист — дыханием. Старая же яблоня, под сенью которой он не раз находил отдохновение, ныне виделась ему не просто деревом, но самим живым средоточием сада, его великим и мудрым сердцем, чей мерный стук вот-вот должен был затихнуть навеки.

— Но неужто нет спасения? — воскликнул юноша. — Неужто нельзя залечить ее раны, вдохнуть в нее жизнь и вернуть былую силу?

— У каждого дыхания под солнцем есть свой предел, — произнес старец, и слова его текли неспешно, точно воды великой реки. — Срок ее земного странствия был долог. Полтора столетия она твердо стояла на этой земле. На ее веку рождались и уходили в небытие сыны человеческие, сменялись поколения, точно волны, набегающие на берег. Она щедро раздала себя миру, даровав тысячи плодов. И семена ее, разнесенные ветрами и птицами, ныне пустили корни во всех пределах нашей долины. Чаша ее жизни полна до краев. Пришел час тишины. Пришло ее время уйти, уступая место иному дню.

— Горько слышать сие, — промолвил Дарен, и желчь обиды отравила его голос. — Поистине, в этом мире нет справедливости, если столь великое и доброе создание обречено на тлен.

— Нет справедливости! — Эйден вскинул брови, и во взоре его промелькнуло короткое изумление, смешанное с отеческой печалью. — О какой же правде печешься ты, сын мой? Неужто справедливостью ты мнишь вечное пребывание в подлунном мире? Чтобы сие древо, отринув покой, бесконечно истощало соки Матери-земли, застило своей дряхлеющей кроной свет небесный молодым побегам и множило лишь немощь и прах?

Он подался вперед, и лик его, освещенный пламенем очага, стал строг:

— Постигни же: Смерть не есть попрание жизни или ее изъян. Смерть — это венец справедливости, ее неотъемлемая часть. Ибо, лишь уходя, старое дает место новому, завершая круг и позволяя вечному танцу бытия длиться без конца.

Весна явилась в положенный срок, в точности исполнив предреченное старцем. Весь вертоград, пробудившись от зимнего сна, облачился в кипенно-белое кружево соцветий, точно невеста, идущая под венец. Воздух полнился ликующим пением пернатых и мерным гулом пчел, славящих торжество жизни.

Лишь яблоня пребывала в скорбном безмолвии. Среди всеобщего цветения и ликования плоти она возвышалась могучим исполином, простирая к лазурному небу свои скелетные ветви. В ее неподвижности не было ропота, лишь тишина совершенного пути, замершая на пороге великого таинства ухода.

Дарен проводил долгие часы подле угасающего древа, точно верный страж у одра уходящего патриарха. Он бережно касался иссохшей коры, и в памяти его, подобно видениям в прозрачной воде, воскресали дни минувшего лета: благодатная прохлада тени, скрывающей его от полуденного зноя, и тяжесть золотых плодов, которыми яблоня так щедро одарила его длани.

— Отчего же сердце мое стеснено такою мукою? — вопросил Дарен, и голос его дрогнул, точно струна под порывом ветра. — Ведь пред нами лишь древо, корень и древесина, коим нет числа в подлунном мире.

Старец неспешно опустился на изумрудный ковер трав подле умирающего исполина и жестом пригласил юношу разделить его бдение.

— Лишь древо? Нет, сын мой. Ты впустил ее в свою душу, ты возлюбил ее. Вот отчего ныне плоть твоя содрогается от боли. Постигни истину: любовь и горечь утраты — две грани единого знамения. Невозможно испить из чаши любви, не ведая, что на дне ее сокрыта соль расставания. Ибо лишь тот, кто дерзает любить, обретает дар жизни, но платит за него готовностью к потере. Нельзя вдыхать жизнь, не принимая неизбежность последнего вздоха.

— Неужто в том спасение, дабы вовсе не знать любви? — в смятении воскликнул Дарен. — Не лучше ли оградить сердце свое ледяной броней, дабы ни одна привязанность не могла ранить его?

Эйден же в ответ рассмеялся. И был тот смех глубок и тепел, подобно рокоту весеннего грома, несущего обновление.

— Скажи мне, волен ли ты отринуть трапезу, дабы навек забыть о муках голода? Можешь ли ты пресечь дыхание свое, страшась того часа, когда грудь твоя исторгнет последний вздох? Знай же, сын мой: любовь не есть плод твоего выбора или прихоть ума. Она — само дыхание бытия, без коего душа превращается в безводную пустыню. А боль утраты, что терзает тебя ныне, — это не кара, но священное свидетельство: напоминание о том, что любовь твоя была истинной и живой, а не призрачной тенью.

Настало лето, но не принесло оно исцеления фамильному древу. Яблоня начала угасать в лучах полуденного солнца: те немногие листья, что дерзнули пробиться на ее узловатых ветвях, были жалки и немощны. Желтизна тления коснулась их прежде срока, и были они мелки, точно осколки былого величия.

Когда же небо облачилось в свинцовые ризы осени, а птицы завели свою прощальную песнь, стало ясно без слов: жизнь окончательно оставила этот благородный стан. Древо стояло недвижно, лишенное соков и дыхания, став безмолвным памятником самому себе. Садовая яблоня, познавшая сто пятьдесят зим, отошла в вечность, завершив свой земной удел.

— Каков же будет наш дальнейший путь? — вопросил Дарен, и в голосе его слышалось благоговение пред тишиною смерти.

— Мы предадим ее тело топору и пиле, — отозвался Эйден, чей голос был чист и безмятежен, точно вечерний звон. — Из плоти ее я сотворю скамью, крепкое пристанище для утомленных путников, коя пребудет в этом саду на долгие десятилетия. Мелкие же ветви станут нашей защитой от хлада: в зимние ночи они отдадут нам свое последнее тепло, сгорая в очаге.

Старец обернулся к тому месту, где корни древа глубоко ушли в чрево земли, и взор его прояснился:

— А когда весна вновь окропит долину живой водой, на сем священном месте мы вверим почве юный побег. То будет дитя этой старой матери, рожденное из семени, что она щедро даровала миру задолго до своего заката. Так жизнь, совершив свой великий круг, вернется на круги своя, ибо в истинном саду ничто не исчезает в небытии, но лишь облекается в иные формы.

И когда сталь коснулась древесины, и великан с тяжким стоном повергся долу, Дарен не сдержал рыданий. Слезы его падали в свежую щепу. И не было в том малодушия, ибо то было очищение сердца.

Эйден же возложил свою узловатую длань на плечо юноши, и в жесте этом было сострадание, равное крепости гор.

— Зришь ли ты глубину своего чувства? — молвил он тихо. — Ты делил с сим древом лишь краткий миг — едва миновал один годовой круг, а ты уже омываешь его уход слезами. Помысли же, какая скорбь могла бы объять мою душу! Ведь я внимал шелесту этой листвы семь десятилетий. Однако очи мои сухи. И не оттого, что сердце мое окаменело или боль миновала меня.

Старец возвел взор к небесам, где в бездонной сини рождались первые звезды:

— Я не плачу, ибо ведаю истину: в этом пределе нет окончательного забвения. Смерть не есть поглощающая бездна или бесследное исчезновение. Она есть лишь Великое Преображение, священная смена личин, коей подчинено все сущее. Жизнь не прерывается, Дарен, она лишь перетекает из одной чаши в другую, вечно меняя свой сосуд.

Пролетели года, подобно стаям перелетных птиц, исчезающих за горизонтом. Дарен не покинул пределов вертограда, но пребывал подле Эйдена, по капле впитывая его заповедную мудрость. Пред его взором бесконечной чередою развертывалось таинство бытия: он зрел рождение хрупких стеблей и смиренное увядание древ, созерцал, как времена года ведут свой неустанный хоровод и как юная яблоня, укоренившаяся на месте старой матери, с каждым летом обретала крепость и возносила ветви к небесам.

Постепенно мятежный дух его обрел покой. Дарен научился принимать извечный круговорот жизни не как повод для печали, но как высшую данность, как незыблемый закон, столь же предвечный и непреложный, как явление денницы на смену ночному мраку. Он постиг, что в великом ритме Вселенной нет места случайности, и каждое падение лепестка вписано в Книгу Вечности.

И вот, когда юная яблоня отсчитала пятую весну своего цветения, настал день, когда тишина в обители старца не была нарушена привычным шагом. Эйден не вышел встречать зарю в свой вертоград, и роса на травах осталась нетронутой его стопами.

Встревоженный Дарен переступил порог его скромного жилища и обрел наставника на ложе. Старец лежал неподвижно, и лик его был бел, точно полотно. Дыхание его, некогда мерное и глубокое, ныне исходило из груди с тяжким усилием, прерывисто и глухо, подобно шелесту последних сухих листьев, что гонит ветер по остывшей земле пред лицом зимы. Сама жизнь, подобно уходящему приливу, медленно отступала от его берегов, готовясь вверить его дух бескрайнему океану вечности.

— Учитель! — воскликнул Дарен, и голос его, преисполненный смятения, всколыхнул тишину застывших стен. Он пал на колени подле одра, стремясь удержать ускользающее пламя жизни.

Эйден медленно поднял веки, и в глубине его затуманенного взора забрезжил кроткий свет. Слабая, едва уловимая улыбка тронула его уста, подобно последнему лучу заходящего солнца:

— Ты пришел... Поведай мне, как поживает наш вертоград? Полон ли он дыхания жизни?

— Сад дивно хорош. Учитель, но молю, дозволь мне призвать лекаря, — в отчаянии молвил юноша. — Его снадобья вернут тебе силы!

Старец лишь едва заметно качнул головою, и взор его устремился ввысь, сквозь кровлю дома, к вечным чертогам.

— К чему мне исцелители плоти, сын мой? Девяносто две зимы я топтал тропы этой земли. Я испил чашу своего бытия до самого дна, и вкус ее был благ. Мой путь совершен. Я стою у порога, и сердце мое полно мира. Я готов к исходу.

— Отринь сей ропот! — воззвал Дарен, и отчаяние его было подобно буре, сотрясающей стены. Он прильнул к иссохшей длани наставника, точно стремясь передать ему тепло собственной юности. — Негоже тебе оставлять меня в сей час. Ты — дыхание этого сада, его живая память! Что станет с ним, что станет со мною без твоего водительства?

В ответ Эйден сжал длань ученика с крепостью, коей не ждали в столь немощном теле, и взор его на миг обрел былую ясность:

— Вспомни яблоню, Дарен. Воскреси в памяти тот урок, что был преподан нам самой землею. Разве не ведаешь ты ныне, что у каждого колоса и у каждой звезды есть свой час заката? Я вверил почве свои семена и ныне зрю, что одно из них, самое драгоценное, дало всходы в твоей душе. Ты — мое продолжение, мой цвет и мой плод.

Старец перевел дух, и голос его зазвучал как Заповедь, начертанная на камне:

— Ныне на тебя возлагаю я попечение о сем вертограде. Храни его, люби его и, когда настанет срок, передай ключи от его тайн тому, кто придет следом. Ибо жизнь не есть застывшее озеро, но вечная неостановимая река, божественная эстафета Света и непрестанное обновление сущего. В этом и только в этом сокрыто наше бессмертие.

— Но бездна тоски разверзнется в душе моей, — проронил Дарен, и голос его пресекся от подступающих слез. — Как мне быть с этой пустотою, когда твой глас умолкнет?

— И в этом кроется великое благо, — отозвался Эйден, и веки его отяжелели. — Ибо печаль твоя есть верное свидетельство того, что встреча наша не была случайна. Мы не просто прошли тенью мимо друг друга в сумерках бытия, мы сплели свои судьбы, мы дышали единым садом. Мы истинно жили.

Он коснулся чела юноши, и прикосновение это было легким, как падение лепестка:

— Скучай, коли сердце велит. Храни память, точно священный огонь. Люби всем жаром души своей. Но молю, не прерывай бега. Не позволяй скорби сковать твои стопы. Путь твой не окончен, и сад, омытый утренней росой, уже ждет твоего прикосновения. Иди же, сын мой, и претвори свою печаль в новые всходы.

И когда светило, завершив свой дневной путь, погрузилось в багряные чертоги заката, дух Эйдена тихо отлетел в обитель Вечного Света. В тот час, когда мир окутала благостная тишина, старец испустил последний вздох, и лик его преисполнился такого неземного покоя, какой ведом лишь тем, кто исполнил свой долг до конца.

Дарен же, омыв тело наставника ключевой водой, приготовил ему последнее пристанище. Он похоронил его в самом сердце вертограда, у подножия молодой яблони, того самого хрупкого побега, который они вместе вверили земле пять зим назад. Ныне корни древа, вспоенные плотью земли и согретые памятью, сплелись с прахом того, кто их лелеял. Так Учитель и его любимое творение воссоединились навек, дабы в каждом весеннем цветении и в каждом шелесте листвы Дарен мог вновь и вновь слышать голос того, кто открыл ему тайну жизни.

Минули десятилетия, и время серебром коснулось волос Дарена. Он стал великим мастером своего дела, искусным хранителем вертограда, чье умение, казалось, превзошло даже мудрость его наставника. Сад под его рукою расцвел небывалой красой, став подобием земного рая, где каждый лист и каждый стебель пели славу Творцу.

Люди из дальних земель, гонимые жаждою покоя и истины, держали путь к его порогу. Они приходили, дабы преклонить колена под сенью благословенных древ, посидеть в тишине на скамье, сработанной некогда из плоти старой яблони, и испить из чаши мудрости Дарена. Слова его, подобные целебному бальзаму, врачевали израненные души и даровали зрение ослепшим сердцам.

А та молодая яблонька, что некогда была лишь робким побегом, возмужала и превратилась в величественное древо. Каждую весну она, точно верная завету предков, облачалась в сияющее облако кипенно-белых соцветий, возвещая миру о торжестве жизни над тленом. Она стояла живым памятником великому круговороту, напоминая всякому входящему, что истинная любовь никогда не умирает, но лишь ждет своего часа, чтобы расцвести вновь.

И вот настал час, когда к резным вратам вертограда приблизилась юная странница. Ей едва исполнилось двенадцать весен, но во взоре ее, глубоком и чистом, застыла недетская печаль. Очи ее, подобные озерам в предгрозовой тишине, были полны невыплаканных слез и той горькой думы, что ложится на плечи, когда первый холод утраты касается неокрепшего сердца.

Она стояла неподвижно, не решаясь переступить порог, точно искала в этом цветущем мире ответ на вопрос, который не смела произнести вслух. Дарен, узрев ее из глубины сада, на мгновение замер, ибо в ее хрупком облике и в этой скорбной тени на челе он узнал самого себя, того юношу, что много лет назад точно так же искал утешения у старого Эйдена.

— Добрый садовник, — промолвила она, и голос ее был подобен трепету надломленного стебля. — Моя бабушка... она ушла за черту, откуда нет возврата. Сердце мое стеснено такою болью, что нет сил дышать. Всяк, кого я встречаю, твердит, будто время — лучший лекарь, и оно сотрет остроту моей печали. Но я не желаю забвения! Я не хочу, чтобы образ ее растаял в дымке лет. Открой мне правду: как жить с этой ношей?

Дарен медленно отложил свои садовые ножницы и выпрямился, потирая руки, пахнущие землею и соком трав. Он взглянул на девочку, и в его очах, умудренных долгим веком, отразилось все сострадание мира.

— Подойди ко мне, дитя, — молвил он ласково, указывая на старую скамью, что стояла подле цветущего дерева. — Твои слова не признак слабости, но свидетельство великого сокровища, что ты носишь в груди. Сядь здесь, на это дерево, которое знало солнце еще два столетия назад, и послушай то, что некогда открыл мне мой учитель. Мы не будем искать забвения, ибо память — это мост, который не подвластен смерти.

— Пребывала ли любовь к бабушке в твоем сердце? — вопросил Дарен, и голос его был мягок, точно шелест листвы в предрассветный час.

— В нем не было для меня никого дороже… — едва слышно прошептала девица, и крупные слезы, подобно каплям росы, окропили ее ланиты.

Дарен склонился к ней, и взор его лучился милосердием.

— Коль так, не беги от своей боли и не страшись ее терзаний. Ибо скорбь твоя — лишь иное обличие любви, ее священная печать и верное свидетельство. Зришь ли ты вон то могучее древо? — Он простер длань к яблоне, чей цвет ныне спорил с белизною облаков. — В дни моей юности на сем месте высилась иная яблоня, древняя и мудрая. Когда же час ее пробил, и она отошла в небытие, сердце мое разрывалось от горести, и мнилось мне, что мир опустел навек.

Он на мгновение умолк, воскрешая в памяти лик Эйдена, и продолжил:

— Но наставник мой молвил тогда слова, кои я вверил своей душе: «Там где зришь ты конец, Небо полагает начало». Мы предали земле малое семя, и ныне ты видишь плод того смирения. Старое древо не кануло в бездну забвения, оно преобразилось. Оно продолжает свой бег в этом молодом теле, в этих цветах и в соке плодов. Так и бабушка твоя: она не исчезла, дитя. Она прорастет в твоей памяти, в твоих делах и в той доброте, что ты принесешь в этот мир.

— Бабушка моя не дерево, — возразила девочка, и в голосе ее сквозь пелену слез прозвучала детская прямота. — Она была живой, она говорила со мной, она согревала меня своим теплом. Дерево не заменит ее.

— Истинно так, — кротко согласился Дарен, и в глазах его отразилась вековая мудрость сада. — Человек — не растение, и душа его неизмеримо глубже самых крепких корней. Но внемли мне, дитя: разве она ныне не пребывает в тебе самой? Разве не ее гласом звучат в твоем уме добрые наставления? Разве не ее глазами ты взираешь на мир, находя в нем красоту, которую она тебя научила подмечать?

Он подался вперед, и голос его окреп, наполнившись торжественной силой:

— Постигни это таинство: если ты станешь воплощать в делах своих ту правду, которой она тебя вскормила, если будешь изливать на мир ту любовь, которой она одарила тебя, разве не станет это ее вторым рождением? Она не ушла, она лишь сменила обитель, переселившись из бренного тела в твое живое сердце. И покуда ты хранишь ее заветы, она продолжается в тебе точно так же, как дух старого Древа ныне торжествует в каждой почке этой молодой яблони.

Отроковица умолкла, погрузившись в глубокое раздумье, и медленно отерла ланиты от последних капель сокрушения.

— Желаешь ли ты приложить свои руки к трудам моим в сем вертограде? — вопросил Дарен, и взор его был полон отеческого тепла. — Давай вверим почве новую жизнь в память о той, кто была тебе дорога. Так ты обретешь здесь приют, где сможешь ощущать ее незримое присутствие в каждом шелесте листвы и в каждом вздохе земли.

Юная странница безмолвно кивнула. И в жесте этом было смирение пред вечным законом жизни.

Вдвоем они посадили розовый куст, бережно укрыв его корни темной благодатной землей. И когда тени удлинились, возвещая приход вечерней зари, и девочка направилась к выходу, Дарен приметил дивную перемену: шаги ее утратили прежнюю тяжесть, став легкими, точно полет предвечернего мотылька, а во взоре, прежде туманном от слез, забрезжил первый проблеск надежды, предтеча грядущего рассвета в ее душе.

Минули долгие десятилетия, и Дарен продолжал свое неустанное служение, возделывая священный вертоград. Око его созерцало, как время, подобно искусному ткачу, вплетало новые нити в узор бытия: он видел, как печальная девица расцвела, обретя величие и красоту зрелой жены, и как однажды она привела к его порогу своих чад, дабы и они причастились тишины этого места.

Пред его взором бесконечной чередою проходили жизни и смерти: он зрел, как могучие древа, отдав свои силы земле, клонились к закату, и как на их месте из малого зерна пробивались к свету юные побеги. Сменялись поколения людей, точно волны, набегающие на берег вечности. И в каждом приливе и отливе Дарен узнавал единый ритм мироздания.
И с каждой новой зимой, посеребрившей его власы, и с каждой новой весной, омывающей сад живой водой, он все глубже проникал сердцем в сокровенный смысл слов, сказанных некогда Эйденом. Он постиг, что нет конца, а есть лишь бесконечное преображение, что любовь — это единственная нить, коя не рвется в руках смерти, и что сад его — не просто собрание древ, но сама Книга Жизни, где каждая страница, опадая, дает место новой, еще более прекрасной главе.

И вот, когда Дарену исполнилось восемьдесят зим, и поступь его стала медленной, но верной, призвал он к себе преемника — юношу с пытливым взором, чей дух томился в поисках сокровенного смысла бытия.

В один из дней, когда солнце клонилось к покою, юноша сей обратился к нему с вопросом, что жег его сердце:

— Учитель, открой мне истину: в чем сокрыта великая тайна жизни? В чем ее корень и ее оправдание?

Дарен же в ответ лишь улыбнулся. И была та улыбка краткой и ясной, точь-в-точь как та, которой некогда одарил его Эйден в часы предзакатной тишины.

— Тайна жизни, — молвил старец, и голос его был подобен шелесту колосьев, налитых зерном. — Она не в заоблачных высях и не в мудреных свитках. Она здесь, под нашими стопами, в этих малых семенах, что спят в колыбели земли, ожидая своего часа. Останься под сенью моего вертограда, вверь руки свои труду, а сердце — терпению, и ты узришь ее сам.

И в тот миг извечный круг Бытия замкнулся в совершенном единстве, дабы в то же мгновение начаться вновь, устремляясь в бесконечность.


Рецензии