Норберт фон Хеллинграт. История жизни

Глава 1. Бремя избранности

Норберт фон Хеллинграт, чье имя вскоре станет синонимом одного из величайших филологических воскрешений в истории германского духа, вступил в этот мир не под грохот канонады, который оборвет его земной путь, а под шелест страниц и скрип гусиных перьев. Рожденный 21 марта 1888 года в Мюнхене, в самом сердце Баварии, он, казалось, был изначально отлит из другой материи, нежели его сверстники, предназначенные для бирж, парадов или фабричных контор. Его колыбель качалась в сумерках уходящего девятнадцатого столетия, века позитивизма и стали, но душа его принадлежала времени иному — мифическому, скрытому, тому, что позже назовут «Тайной Германией». Мюнхен того времени, город пышного барокко и артистической богемы, уже был пропитан едва уловимым запахом тлена, сладковатым ароматом увядания, который всегда предшествует великим катастрофам. Но пока эта катастрофа дремала в дипломатических депешах и чертежах военных заводов Круппа, Норберт готовился к иной войне — битве за память, за слово, за возвращение богов, покинувших оскверненную землю.

Его происхождение было не просто биографическим фактом, а тяжелой, давящей плитой судьбы. Он был внуком Конрада фон Маурера, титана юридической истории, исследователя скандинавских саг и германского права. Библиотека деда, этот лабиринт из кожи и бумаги, стала для юного Норберта первым полем боя. Здесь, среди пыльных фолиантов, он учился дышать воздухом прошлого, более разряженным и чистым, чем смог индустриальной эпохи. Наследие Маурера требовало не просто продолжения, оно требовало служения. С ранних лет Хеллинграт ощущал на своих плечах мантию ответственности, которая сковывала его движения, лишала юношеской беспечности, делала его стариком в теле мальчика. Он рос в атмосфере рафинированной интеллектуальности, где каждое слово взвешивалось на весах вечности, где ошибка в цитате приравнивалась к моральному падению. Это была строгая, аскетичная школа, выковывавшая характер, подобный клинку — холодный, острый и хрупкий.

Но главным скульптором его души стал не дед и не университетская профессура, а фигура, возвышавшаяся над немецкой культурой того времени подобно темному монолиту — Стефан Георге. Встреча с кругом Георге, этим орденом духовных аристократов, стала для Хеллинграта посвящением в рыцари невидимого царства. Георге, с его профилем Данте и ледяным взором, требовал от своих последователей — «юношей», как их называли — тотального самоотречения. Это не было просто литературное общество; это была секта, исповедовавшая культ формы, священного языка и грядущего возрождения Германии через дух. Попадание в этот круг было подобно вступлению в строгий монастырь. Здесь царила атмосфера высочайшего напряжения, морального террора во имя красоты. Личность стиралась, подчиняясь воле Мастера, чтобы затем возродиться в новом, очищенном качестве.

Для Норберта, с его врожденной склонностью к патетике и жертвенности, «Государство Георге» стало идеальной средой обитания. Он жаждал подчинения высшей идее, жаждал строгости, которая структурировала бы хаос реальности. В этом кругу презирали буржуазный мир с его комфортом и мелочными заботами. Они жили в разреженной атмосфере высоких смыслов, где поэзия была не развлечением, а священнодействием, теургией, способной менять реальность. Хеллинграт впитывал эту идеологию каждой порой. Он учился говорить на особом языке круга — возвышенном, архаичном, очищенном от «грязи» газетных передовиц. Он учился презирать толпу и ее вкусы, культивируя в себе то, что позже назовут «героическим пессимизмом». Но за этой внешней броней элитарности скрывалась глубокая, ноющая тоска, экзистенциальная бездна, которую невозможно было заполнить одними лишь сонетами Мастера.

Внешне Норберт производил впечатление человека, живущего «по ту сторону» жизни. Высокий лоб, глубоко посаженные глаза, в которых светилась фанатичная решимость, тонкие губы, редко складывающиеся в улыбку. Он был аскетом в мире, который стремительно катился к гедонизму и потреблению. Его сверстники обсуждали автомобили, женщин и политику; Хеллинграт обсуждал метрику античных од и эсхатологию германского мифа. Он казался странным, отчужденным, словно пришелец, случайно заброшенный в Мюнхен начала XX века. В его походке, в его манере держать книгу сквозила какая-то обреченность. Он словно знал, что времени отпущено мало, что песочные часы его жизни, перевернутые невидимой рукой, уже отсчитывают последние годы. Эта спешка, эта лихорадочная жажда деятельности была не карьеризмом, а попыткой успеть совершить то, ради чего он был призван, прежде чем тьма поглотит все.

Мирная жизнь для него никогда не была по-настоящему мирной. Это была непрерывная внутренняя борьба, рукопашная схватка с собственной недостаточностью, с инертностью материи, с глухотой современников. Он искал «Архимедову точку опоры», фигуру, которая могла бы стать мостом между античной Грецией — этой духовной прародиной немецкого идеализма — и современной, раздробленной Германией. Он искал отца, не биологического, а метафизического, того, кто дал бы язык его немому крику. Стефан Георге был наставником, но не источником. Источник должен был быть древнее, чище, трагичнее. Хеллинграт бродил по библиотекам Мюнхена и Берлина, как рудокоп, простукивающий стены в поисках золотой жилы. Он перебирал пласты литературы, отбрасывая пустую породу классицизма и романтизма, чувствуя, что истина где-то рядом, скрытая под слоями забвения и академической пыли.

В эти годы перед Великой войной Европа жила в состоянии странного сомнамбулизма. Технический прогресс обещал рай на земле, но искусство, эта сейсмографическая станция духа, уже фиксировало подземные толчки. Экспрессионисты кричали о конце света, поэты круга Георге грезили о «Священной войне». Хеллинграт был в эпицентре этого напряжения. Он чувствовал, что старый мир обречен, что его ценности — гуманизм, просвещение, либерализм — это труха, готовая вспыхнуть от первой искры. И он, в своем юношеском максимализме, желал этого огня. Он верил, что только через разрушение, через великое страдание возможно очищение. Но он не представлял, какой формы будет это очищение. Он думал о духовной битве, о битве книг и идей, не подозревая, что судьба готовит ему окопы Вердена, где вместо метафор будут рваться шрапнельные снаряды, а вместо чернил литься черная, венозная кровь.

Одиночество Хеллинграта в этот период было тотальным. Даже среди единомышленников круга Георге он оставался обособленным. Его страсть была слишком личной, слишком интенсивной. Он был одержим идеей, что Германия молится ложным богам — Гёте и Шиллеру, этим «олимпийцам» Веймара, которые превратили немецкий дух в уютный музей. Хеллинграт искал не гармонии, а разрыва, не успокоения, а потрясения. Он искал того, кто прошел по краю бездны и заглянул в нее, кто сгорел в огне божественного безумия. Это был поиск, сопряженный с риском для собственного рассудка. Погружаясь в архивы, вчитываясь в пожелтевшие рукописи, он, сам того не ведая, приближался к источнику радиации, способному выжечь душу.

Учеба в университете, написание диссертации — все это были лишь внешние атрибуты его пути. Внутренне он совершал паломничество в страну мертвых. Он вызывал духов, и они приходили к нему в тишине читальных залов. Иногда ему казалось, что он слышит голоса, шепот, пробивающийся сквозь столетия. Это состояние предельной концентрации, натянутой струны, делало его невыносимым для окружающих и мучительным для самого себя. Он жил на пределе возможностей, экономя на сне и еде, сжигая себя в топке интеллектуального труда. Его бледность, впалые щеки, горящие глаза — все это были признаки той «священной болезни», которой он был заражен. Болезни, имя которой — тоска по Абсолюту.

В 1910 году, в возрасте двадцати двух лет, Норберт фон Хеллинграт начал свое роковое сближение с Фридрихом Гёльдерлином. До этого момента Гёльдерлин считался второстепенным романтиком, «безумным другом Гегеля и Шеллинга», автором нескольких красивых элегий, чья жизнь закончилась печальным помешательством в башне Тюбингена. Академическая наука поставила на нем крест, аккуратно задвинув на пыльную полку истории литературы. Но Хеллинграт, ведомый безошибочным чутьем, которое можно назвать мистическим, почувствовал в этом забытом имени вибрацию колоссальной силы. Он понял, что официальная история лжет, что под маской «доброго безумца» скрывается титан, чье слово способно взорвать уютный мирок немецкого бюргерства.

Это было началом его главной миссии, его opus magnum. Но это было и началом его личной трагедии. Ибо прикоснуться к Гёльдерлину означало прикоснуться к чистому огню. Хеллинграт не просто изучал тексты; он вступал в диалог с тенью, он становился медиумом, через которого мертвый поэт должен был заговорить с живыми. В библиотеке Штутгарта, где хранились рукописи Гёльдерлина, Норберта ждало открытие, которое перевернет не только его жизнь, но и всю немецкую культуру XX века. Он шел к этому открытию как лунатик, ведомый зовом судьбы, не замечая, как вокруг сгущаются тучи, как Европа, пьяная от собственного величия, танцует на краю вулкана. Мирная жизнь подходила к концу, но для Хеллинграта настоящая буря была еще впереди — буря, которая начнется не с выстрела в Сараево, а с прочтения первых строк «Пиндаровых переводов» и поздних гимнов, написанных рукой человека, которого все считали сумасшедшим...


Глава 2. Штутгартские тетради

Путешествие в Штутгартскую земельную библиотеку стало для Норберта фон Хеллинграта не просто исследовательской командировкой, а нисхождением в Аид. Архив Гёльдерлина, пылившийся там десятилетиями, представлял собой terra incognita немецкой словесности. Академические мандарины XIX века, привыкшие к стройным собраниям сочинений Гёте и Шиллера, брезгливо обходили стороной эти разрозненные, хаотичные рукописи, считая их плодом распадающегося рассудка. Для них поздний Гёльдерлин был патологией, клиническим случаем, интересным разве что психиатрам. Хеллинграт же, вооруженный интуицией, отточенной в кругу Георге, и презрением к филистерской науке, увидел в этом хаосе не распад, а высший порядок, недоступный обывательскому глазу. Он пришел не судить «безумца», а слушать пророка.

Работа с рукописями Гёльдерлина была физически и духовно изнурительной. Тексты, написанные на обрывках бумаги, счетах прачки, полях книг, представляли собой палимпсест, лабиринт перечеркиваний, вставок и вариантов. Почерк поэта, то стремительный и летящий, то сбивчивый и дрожащий, отражал сейсмографию его душевных бурь. Хеллинграт часами, днями, неделями склонялся над этими листами, расшифровывая каждое слово, каждую запятую, словно археолог, очищающий от песка фрески древнего храма. Это был труд дешифровщика, пытающегося понять язык, на котором говорят боги, когда они покидают мир. Он чувствовал, как сквозь бумагу проступает энергия колоссального напряжения, энергия, способная сжечь неподготовленного читателя.

Открытием, которое потрясло Хеллинграта до основания, стали поздние гимны и переводы Пиндара. Именно здесь, в текстах, которые официально считались бредом сумасшедшего, он нашел то, что искал всю жизнь: «тайную Германию», сакральный язык, способный выразить невыразимое. Гёльдерлин в этих стихах разрушал привычный синтаксис, ломал грамматику, создавая новые, небывалые конструкции. Это был язык катастрофы, язык разрыва, язык человека, стоящего на краю бытия и смотрящего в бездну. «Жесткий синтаксис» (harte F;gung), как назовет это Хеллинграт, был не ошибкой, а методом, способом удержать в слове колоссальное напряжение смысла. Слова сталкивались друг с другом, как тектонические плиты, высекая искры.

Хеллинграт понял, что Гёльдерлин — это не «мечтательный идеалист», каким его рисовали хрестоматии, а поэт предельного риска, поэт-провидец, чье безумие было платой за то, чтобы увидеть мир без покровов. «Бог близок, и трудно постичь его», — эти строки из гимна «Патмос» стали для Норберта откровением. Гёльдерлин говорил о богооставленности мира не как о философской концепции, а как о физической реальности, как о ране, которая не заживает. Он говорил о необходимости сохранять память о богах в «скудные времена», быть хранителем священного огня, пока ночь не закончится. Хеллинграт ощутил себя призванным стать апостолом этого учения. Он должен был вернуть Гёльдерлина Германии, даже если Германия не хотела этого возвращения.

Этот процесс «воскрешения» был мучительным. Хеллинграт работал в состоянии перманентного экстаза, граничащего с одержимостью. Он забывал о еде, о сне, о внешнем мире. Он жил в башне на берегу Неккара вместе с призраком поэта. Его друзья отмечали, что он изменился: стал еще более замкнутым, суровым, его речь приобрела отрывистость и тяжеловесность, свойственную позднему Гёльдерлину. Он словно пропитался этой темной, тяжелой материей. В письмах к Георге он с восторгом и ужасом описывал свои находки: «Это не литература, Мастер, это — событие. Это извержение вулкана, которое мы проспали».

В 1913 году вышел первый том собрания сочинений Гёльдерлина под редакцией Хеллинграта. Это было не просто академическое издание; это был манифест. Предисловие, написанное Норбертом, звучало как боевая труба. Он объявлял Гёльдерлина «тайным королем» немецкой поэзии, истинным выразителем германской сущности, в противовес «слишком человеческому», слишком гармоничному Гёте. Эта книга произвела эффект разорвавшейся бомбы в интеллектуальных кругах. Молодое поколение, задыхавшееся в душной атмосфере кайзеровской империи, восприняло Гёльдерлина Хеллинграта как глоток чистого озона. Рильке, Беньямин, Хайдеггер — все они испытали шок от встречи с этим «новым» Гёльдерлином. Для них он стал голосом их собственной тревоги, их предчувствия катастрофы.

Но для самого Хеллинграта публикация была лишь началом. Он чувствовал, что его миссия не закончена. Он должен был не просто издать тексты, но и истолковать их, внедрить их в плоть и кровь нации. Он читал лекции, писал статьи, вел бесконечные споры. Он превратился в фанатика, в рыцаря одного образа. В этом было что-то пугающее. Его одержимость Гёльдерлином стала своего рода формой эскапизма, бегством от реальности, которая становилась все более тревожной. Пока он расшифровывал гимны о греческих островах и германских реках, мир вокруг готовился к бойне. Газеты кричали о международных кризисах, о гонке вооружений, о «славянской угрозе». Хеллинграт отмахивался от этого как от назойливого шума. Для него настоящая история совершалась не в кабинетах министров, а в строфах «Праздника мира».

В этот период Хеллинграт переживает глубокий внутренний конфликт. С одной стороны, он чувствует себя жрецом высокой культуры, хранителем вечных ценностей. С другой — он ощущает нарастающее давление времени, требование «актуальности». Он пытается соединить несоединимое: античный миф и современную политику, Гёльдерлина и германский национализм. В его интерпретации Гёльдерлин становится пророком «Священной Германии», духовной империи, которая должна воссиять над миром. Это была опасная, обоюдоострая мысль. В руках менее тонких интерпретаторов она могла превратиться (и позже превратится) в идеологическое оружие. Но Хеллинграт был искренен в своем заблуждении. Он верил в духовное, а не политическое возрождение. Он не знал, что его «Священная Германия» скоро захлебнется в крови Вердена и Ипра.

«Штутгартские тетради» — так можно назвать этот период его жизни. Это было время, проведенное в тени гения, время, когда его собственная личность почти растворилась в личности объекта исследования. Он стал тенью Гёльдерлина, его посмертным голосом. Это было служение, требующее полной самоотдачи. И Хеллинграт отдал все. Он пожертвовал своей молодостью, своей личной жизнью, своим здоровьем ради того, чтобы эти строки, написанные безумцем сто лет назад, снова зазвучали. В этом было величие и трагизм его судьбы. Он спас поэта от забвения, но не смог спасти себя от истории.

К 1914 году работа над основными томами была завершена. Хеллинграт стоял на вершине своего интеллектуального подвига. Он сделал то, что казалось невозможным: переписал канон немецкой литературы, вернул нации ее утраченную душу. Но триумф был омрачен предчувствием беды. В последних письмах того мирного лета звучат ноты тревоги. Он пишет о том, что «воздух стал тяжелым», что «надвигается гроза». Он, погруженный в мистические прозрения Гёльдерлина, чувствовал приближение конца острее, чем кто-либо другой. Гёльдерлин предсказал падение богов; Хеллинграт чувствовал, что теперь падение ждет людей.

Когда в августе 1914 года разразилась война, Хеллинграт воспринял ее не как политическое событие, а как метафизическое. Для него это было исполнение пророчеств. «Отечество», о котором писал Гёльдерлин, теперь требовало не чернил, а крови. И Хеллинграт, верный своей логике служения, не мог остаться в стороне. Он не был милитаристом, не ненавидел французов или русских. Но он верил, что должен разделить судьбу своего народа, пройти через очистительный огонь страдания. Он закрыл томик Гёльдерлина, положил его в ранец и пошел на призывной пункт. Библиотека осталась позади. Впереди были окопы. Лазарь был воскрешен, но теперь воскресителю предстояло самому сойти в могилу.

Этот переход от филологии к войне был для Хеллинграта естественным и неизбежным. Он воспринимал свою жизнь как единый текст, где главы о Гёльдерлине и главы о фронте писались одной рукой — рукой Рока. Он шел на войну не убивать, а свидетельствовать. Свидетельствовать о том, что дух жив даже посреди смерти. Но он еще не знал, какая именно смерть его ждет. Он думал о героической гибели античного героя, о красивой смерти с именем Родины на устах. Реальность же приготовила для него грязь, вшей, газовые атаки и бессмысленную бойню, в которой не было ничего от «Илиады». Но даже там, в аду современной войны, Гёльдерлин будет с ним. Этот безумный поэт станет его единственным спутником, его Вергилием в кругах дантова ада, его молитвенником и его проклятием. Штутгартские тетради были закрыты, открывалась Книга Мертвых.


Глава 3. «Тайная Германия»: Два лекции

1914 год стал рубежом, разделившим жизнь Норберта фон Хеллинграта на «до» и «после», но прежде чем надеть фельдграу и погрузиться в грязь Фландрии, он успел совершить свой последний, и, возможно, самый важный интеллектуальный жест. В январе и феврале, когда Европа еще наслаждалась последними месяцами belle ;poque, он прочитал в Мюнхенском университете две лекции, объединенные общим названием «Гёльдерлин и немцы» (H;lderlin und die Deutschen). Эти выступления не были обычными академическими докладами. Это было провозглашение новой веры, манифест «Тайной Германии» (Geheimes Deutschland), концепции, которая станет ключевой для круга Георге и определит судьбу самого Хеллинграта. Аудитория, состоявшая из студентов, профессоров и «посвященных», чувствовала, что присутствует при рождении мифа. Голос лектора, сдержанный, но вибрирующий от внутреннего напряжения, звучал как голос пророка, возвещающего приход новой эры.

В первой лекции, «Гёльдерлин и немецкая сущность», Хеллинграт бросил вызов всей традиции восприятия национальной культуры. Он противопоставил Гёльдерлина Гёте, объявив первого истинным выразителем «немецкого», а второго — гением «общечеловеческим», но чуждым глубинной, трагической сути нации. Гёте, по Хеллинграту, был слишком гармоничен, слишком «средиземноморский» в своей ясности и уравновешенности. Гёльдерлин же воплощал в себе «священное безумие», порыв к трансцендентному, ту самую «немецкую ночь», из которой рождаются великие свершения и великие катастрофы. Хеллинграт говорил о том, что немцы — народ не формы, а становления, народ, чья душа вечно мечется между бездной и небом, не находя покоя в бюргерском уюте. Гёльдерлин был тем, кто осмелился заглянуть в эту бездну и дать ей имя.

Концепция «Тайной Германии» была попыткой создать альтернативную историю, историю духа, которая течет параллельно официальной истории войн и династий. Это было невидимое государство, населенное гениями, провидцами и героями, истинными хранителями национального огня. В это братство входили мистики Средневековья, Жан Поль, Клейст, Ницше и, конечно, Гёльдерлин как его верховный жрец. Реальная Германия — Германия кайзера Вильгельма, с ее парадами, пушками и самодовольным мещанством — была лишь искаженной, профанной оболочкой. Истинная Германия скрывалась в глубине, в текстах, в музыке, в молчании. Хеллинграт призывал своих слушателей отвергнуть внешний блеск империи и обратиться к этому внутреннему источнику. Это был призыв к духовной революции, к «консервативной революции», как ее назовут позже.

Вторая лекция, «Гёльдерлинское безумие», была еще более радикальной. Хеллинграт коснулся табуированной темы — душевной болезни поэта. Традиционная психиатрия видела в безумии распад, деградацию. Хеллинграт, вслед за античными авторами, увидел в нем знак избранности, печать бога. Безумие Гёльдерлина, утверждал он, было не болезнью в медицинском смысле, а результатом невыносимой близости к божественному. Поэт сгорел, потому что стал проводником энергии, слишком мощной для человеческого сосуда. Его поздние, «безумные» гимны — это не бред, а свидетельство о мире ином, о реальности, где действуют другие законы. Хеллинграт требовал от аудитории не сострадания к «больному», а благоговения перед «пострадавшим от Аполлона». Это была апология иррационального, вызов рационалистическому XIX веку.

Эффект от этих лекций был ошеломляющим. Вальтер Беньямин, присутствовавший в зале, позже напишет, что Хеллинграт открыл ему «совершенно нового Гёльдерлина». Для молодого поколения, разочарованного в материализме и позитивизме отцов, слова Хеллинграта стали откровением. Они услышали призыв к жертвенности, к героическому существованию, к поиску высшего смысла. Но в этом призыве таилась и опасность. Идеализация иррационального, культ смерти и жертвы, противопоставление «героического» немецкого духа «торговому» духу Запада — все это создавало гремучую смесь, которая вскоре взорвется на полях сражений. Хеллинграт, сам того не желая, готовил умы к принятию войны как священного действа, как способа прорыва к «истинному бытию».

Сам Норберт после этих лекций чувствовал себя опустошенным и одновременно просветленным. Он высказался. Он сформулировал свое credo. Теперь оставалось только подтвердить слова делом. Весна и лето 1914 года прошли в лихорадочной работе над изданием Гёльдерлина и в ожидании неизбежного. Когда в августе грянул гром, Хеллинграт не испытал удивления. Война была логическим продолжением его философии. Если мир «профанной Германии» должен рухнуть, чтобы уступить место «Тайной Германии», то пусть это произойдет через огонь и кровь. Он видел в войне не политический конфликт, а метафизическую битву, суд Божий над Европой. Это было трагическое заблуждение, свойственное многим интеллектуалам того времени, от Томаса Манна до Мартина Хайдеггера. Они приняли бойню за мистерию.

Вступление Хеллинграта в армию было актом сознательного выбора. Он мог бы, пользуясь связями и слабым здоровьем (он с детства страдал от проблем с сердцем и легкими), получить освобождение или устроиться на безопасную должность в тылу. Но это было бы предательством его собственных идей. Жрец «Тайной Германии» не мог отсиживаться в библиотеке, когда его народ шел на Голгофу. Он записался добровольцем в баварскую артиллерию. Выбор рода войск был не случайным: артиллерия считалась «интеллектуальным» оружием, требующим математических знаний и точности. Но была и другая, более мрачная символика: артиллерия — это бог войны, метатель молний, разрушитель городов. Хеллинграт, филолог, хранитель слова, становился служителем машины уничтожения.

Прощание с Мюнхеном было прощанием с целой эпохой. Он оставлял свою уютную квартиру, забитую книгами, своих друзей, свои рукописи. Он брал с собой только самое необходимое: смену белья, фотографии родных и, конечно, томик Гёльдерлина. Эта книга станет его талисманом, его библией на фронте. Он будет читать ее в блиндажах, под грохот канонады, находя в этих строках подтверждение своим мыслям о гибели и возрождении. «Где опасность, там вырастает и спасительное» — эти слова из гимна «Патмос» станут его девизом. Но он еще не знал, что опасность будет не метафорической, а вполне реальной — в виде осколков, иприта и вшей.

Первые дни в казарме стали для рафинированного эстета шоком. Грубость армейского быта, муштра, необходимость подчиняться тупым капралам — все это было унизительно. Но Хеллинграт воспринимал это как аскезу, как необходимое испытание плоти. Он учился чистить лошадей, смазывать лафеты пушек, наматывать портянки. Он старался не выделяться, быть «как все», раствориться в серой массе солдат. Но его выдавали глаза, руки, манера говорить. Офицеры смотрели на него с подозрением, солдаты — с недоумением. «Профессор», — шептались они за его спиной. Он был чужим в этом мире грубой мужской силы, но именно это отчуждение помогало ему сохранять внутреннюю дистанцию, оставаться наблюдателем.

В письмах этого периода, адресованных друзьям и Стефану Георге, Хеллинграт описывает свои переживания не как страдание, а как странный, новый опыт. Он пишет о красоте строя, о мощи оружия, о чувстве товарищества, которое возникает между людьми, объединенными общей судьбой. Он пытается эстетизировать войну, найти в ней высокий стиль. «Война — это великий скульптор, отсекающий все лишнее», — пишет он. Это были слова человека, который еще не видел настоящей крови, не чувствовал запаха разлагающихся трупов. Это был романтизм неофита, который вскоре разобьется о жестокую реальность фронта.

Однако, даже в казарме, он продолжал свою внутреннюю работу. По ночам, когда товарищи спали, он доставал блокнот и записывал мысли о Гёльдерлине, о будущем Германии, о смысле истории. Война не остановила его мысль, она лишь придала ей новое, трагическое направление. Он думал о том, что Гёльдерлин тоже был одинок, тоже был непонятым пророком в своем отечестве. Эта параллель утешала его. Он чувствовал, что идет по стопам своего кумира, что его судьба вплетена в великий миф. «Тайная Германия» была с ним, она жила в его ранце, в его сердце, в его памяти. Она была невидимым щитом, который должен был защитить его от пули. Или, наоборот, сделать его жертву осмысленной.

К концу 1914 года обучение закончилось. Эшелоны с войсками двинулись на Западный фронт. Хеллинграт ехал навстречу своей судьбе. Он смотрел в окно вагона на мелькающие пейзажи — мирные немецкие деревни, еще не тронутые войной, — и прощался с ними. Он знал, что тот Норберт фон Хеллинграт, который читал лекции в Мюнхене, уже умер. Родился другой человек — лейтенант артиллерии, номер в списке, винтик в механизме. Но внутри этого винтика продолжал гореть огонь, зажженный в Штутгартской библиотеке. Огонь, который не могла погасить даже вся вода Фландрии. Поезд стучал колесами, отбивая ритм гекзаметра...


Глава 4. Железный дождь Фландрии

Осень 1914 года во Фландрии была не временем года, а состоянием материи. Небо, земля и вода смешались в единую серую субстанцию, пропитанную запахом гнили и кордита. Норберт фон Хеллинграт, сменивший университетскую кафедру на артиллерийский передок, оказался в эпицентре этой хтонической метаморфозы. Переход от теории «Священной войны» к практике позиционного тупика был жестоким и отрезвляющим. Первое, с чем столкнулся поэт-филолог, была не героическая схватка, воспетая в сагах, а вездесущая, всепроникающая грязь. Она засасывала колеса орудий, срывала подковы с лошадей, проникала в сапоги и души. Грязь стала главным врагом, более страшным и неодолимым, чем французская пехота. Она нивелировала звания и заслуги, превращая всех — от генерала до рядового — в одинаково жалкие, перемазанные глиной фигуры.

Артиллерийская позиция, на которую был назначен Хеллинграт, представляла собой островок относительной стабильности в море хаоса. Их батарея стояла в нескольких километрах за линией фронта, но это расстояние было иллюзорным. Современная война стерла понятие «тыла» в классическом смысле. Дальнобойные орудия противника доставали их и здесь. Смерть приходила с неба, возвещая о себе свистом, переходящим в рев. Хеллинграт, привыкший к тишине библиотек, где самым громким звуком был кашель соседа, теперь жил в мире перманентного акустического насилия. Грохот собственных выстрелов, от которого лопались перепонки и дрожала земля, сменялся воем вражеских снарядов. Этот звуковой ландшафт действовал на психику разрушительно. Невозможность тишины, невозможность укрыться от звука создавала ощущение полной незащищенности. Человек чувствовал себя голым перед лицом железного бога войны.

Служба в артиллерии требовала математической точности. Хеллинграт, с его дисциплинированным умом, быстро освоил баллистические таблицы и угломеры. Он вычислял траектории смерти с той же тщательностью, с какой раньше выверял текстологические варианты Гёльдерлина. В этом была жуткая ирония: филолог, посвятивший жизнь восстановлению Слова, теперь занимался расчетами уничтожения. Но он находил в этом странное утешение. Артиллерия была абстрактной, безличной. Ты не видел врага, которого убивал. Ты видел только цифры, координаты, карты. Это позволяло сохранять иллюзию чистоты рук. Ты нажимал на спуск, и где-то за горизонтом, в невидимой точке, происходил взрыв. Ответственность размывалась расстоянием. Это было убийство «по переписке», война призраков.

Однако война быстро разрушила эту дистанцию. Однажды их батарея попала под контрбатарейный огонь. Снаряды начали ложиться все ближе, вздымая фонтаны черной земли. Хеллинграт впервые увидел смерть не как философскую категорию, а как физиологический факт. Осколок снаряда срезал голову наводчику его орудия. Тело, еще секунду назад полное жизни, рухнуло в грязь, превратившись в мешок с костями. Кровь брызнула на карты, на прицел, на мундир Хеллинграта. В этот момент абстракция исчезла. Смерть стала липкой, теплой и вонючей. Он стоял, оглушенный, глядя на обезглавленное тело, и в его голове крутилась строчка Гёльдерлина: «Но где же спасительное?..» Спасительного не было. Был только ужас плоти, уничтожаемой металлом.

Быт на батарее был суров и монотонен. Они жили в землянках, сырых норах, укрепленных бревнами и мешками с песком. Свечи, керосиновые лампы, спертый воздух, запах немытых тел и дешевого табака. Хеллинграт, эстет и аристократ духа, вынужден был делить этот быт с людьми, чьи интересы ограничивались едой, выпивкой и картами. Но, к его удивлению, он не чувствовал к ним отвращения. Напротив, в этой грубой, примитивной жизни он открыл для себя нечто важное — солидарность обреченных. Простые баварские крестьяне и рабочие, составлявшие расчет его орудия, относились к своему странному лейтенанту с уважением и даже с некоторой заботой. Они видели, что он «не от мира сего», что он слаб физически, и старались помочь ему, подставить плечо. Хеллинграт учился у них стоицизму, умению принимать судьбу без жалоб и пафоса.

В редкие минуты затишья он возвращался к своему главному делу. Томик Гёльдерлина, который он носил в нагрудном кармане, стал его молитвенником. Он читал гимны вслух, шепотом, словно заклинания. В свете коптилки эти строки приобретали новый, пугающий смысл. «Германия», «Рейн», «Патмос» — все эти образы, казавшиеся в Мюнхене символами духовного величия, здесь, во Фландрии, звучали как эпитафия. Он начал понимать, что та «Тайная Германия», о которой он мечтал, умирает здесь, в этой грязи. Что война не очищает, а лишь разрушает. Что жертва, которую они приносят, возможно, бессмысленна. Эти мысли были опасны, они подрывали его веру, но он не мог от них отмахнуться.

Одним из самых сильных впечатлений того периода стала поездка в разрушенный Ипр. Город, еще недавно бывший жемчужиной средневековой архитектуры, превратился в руины. Остовы домов, торчащие как гнилые зубы, разрушенный собор, горы битого кирпича. Хеллинграт бродил по этим развалинам как призрак. Он видел в этом зрелище метафору судьбы всей европейской культуры. Красота, создаваемая веками, могла быть уничтожена за один день артиллерийского обстрела. Хрупкость камня, хрупкость слова, хрупкость человека — все это слилось в единое чувство невыразимой скорби. Он поднял с земли осколок витража — кусочек синего стекла, чудом уцелевший в аду. Этот осколок он сохранит как реликвию, как напоминание о том, что красота все же существует, даже если она разбита.

Зимой 1914–1915 годов война окончательно зарылась в землю. Линия фронта застыла. Началась «война на истощение». Для артиллеристов это означало бесконечные дуэли с невидимым противником, ночные дежурства у орудий, борьбу с холодом и сыростью. Хеллинграт часто болел. Его слабые легкие не выдерживали климата Фландрии. Кашель мучил его ночами, не давая спать. Но он отказывался от госпитализации. Он считал, что должен оставаться со своей батареей, со своими людьми. Это было формой искупления. Он чувствовал вину за то, что он — офицер, интеллигент — находится в привилегированном положении по сравнению с пехотой, которая гнила в передовых траншеях, в воде по пояс, под пулеметным огнем.

Иногда к ним на позиции доходили слухи о том, что происходит впереди, на «ничьей земле». Рассказы о ночных вылазках, о рукопашных схватках, где людей душили проволокой и забивали саперными лопатками, вызывали у Хеллинграта содрогание. Он понимал, что там, в нескольких километрах от его уютной землянки, творится настоящий ад, где человек теряет человеческий облик, превращаясь в зверя. Он боялся этого превращения. Боялся, что однажды ему тоже придется взять в руки штык или нож. Он молился своему богу — Гёльдерлину — чтобы тот уберег его от этого последнего падения. Но война имеет свою логику, и она неумолимо втягивала его в свою воронку.

Письма домой становились все короче и суше. Он не мог описать то, что видел и чувствовал. Слова казались фальшивыми, недостаточными. Как можно описать запах мертвого поля, усеянного тысячами тел, которые некому убрать? Как передать звук, с которым снаряд входит в землю рядом с тобой? Язык Гёте и Шиллера не был приспособлен для этого. Нужен был новый язык — язык крика, язык молчания. Хеллинграт чувствовал, что филология, которой он посвятил жизнь, бессильна перед реальностью смерти. Книги не спасают от осколков. Культура — это тонкая пленка, которая рвется при первом же ударе приклада.

К весне 1915 года Норберт фон Хеллинграт был уже не тем восторженным юношей, который читал лекции в Мюнхене. Он постарел на десять лет. В его глазах поселилась тьма. Он стал циником поневоле. Он видел, как глупость командования приводит к бессмысленным потерям. Он видел, как патриотический угар сменяется апатией и усталостью. «Священная война» превратилась в грязную работу, в бойню. Но он продолжал выполнять свой долг. Он наводил орудия, командовал «огонь», хоронил товарищей. Он стал частью машины. Но внутри этой машины, в самой глубине его искалеченной души, продолжал жить поэт. Он писал стихи — не для публикации, а для себя. Стихи о смерти, о боге, который покинул этот мир, о звездах, которые смотрят на бойню с ледяным равнодушием. Эти строки были его последней линией обороны, его окопом, который никто не мог захватить.

Фландрия стала для него чистилищем. Он прошел через огонь и воду, через грязь и кровь. Он выжил, но какой ценой? Он чувствовал, что часть его умерла там, под Ипром. Умерла его вера в прогресс, в разум, в гуманизм. Осталась только вера в трагическое величие рока. Он стал стоиком, фаталистом. Он был готов к смерти, он ждал ее. Но смерть пока играла с ним, давая отсрочку. Она готовила для него другой финал, более страшный и более возвышенный. Финал, достойный античной трагедии...


Глава 5. Жернова Вердена

Начало 1916 года ознаменовалось для Норберта фон Хеллинграта переводом в самое сердце тьмы. Командование кайзеровской армии задумало операцию, которая должна была «обескровить Францию», превратив крепость Верден в гигантский насос, выкачивающий живую силу противника. План генерала Фалькенгайна был чудовищен в своем цинизме: не захват территории, а создание зоны смерти, где враг будет вынужден бросать в топку дивизию за дивизией. Хеллинграт и его батарея стали топливом для этого адского механизма. Передислокация проходила в атмосфере зловещей секретности. Эшелоны двигались ночами, дороги были забиты бесконечными колоннами грузовиков со снарядами. Воздух дрожал от напряжения. Все понимали: грядет нечто небывалое, битва, по сравнению с которой сражения 1914 года покажутся детской игрой.

Верден встретил их пейзажем, который мог бы присниться только Босху. Земля здесь была не просто перепахана взрывами; она была уничтожена, превращена в лунный ландшафт, где кратеры сливались друг с другом, образуя сплошное море грязи и осколков. Леса исчезли, остались лишь обугленные пни, торчащие как кости мертвецов. Деревни были стерты с лица земли в буквальном смысле — от них не осталось даже фундаментов, только рыжие пятна кирпичной пыли на сером фоне. И над всем этим висел тяжелый, сладковатый запах разложения, смешанный с едким дымом. Это был запах Вердена, запах, который невозможно было забыть и который преследовал выживших до конца дней.

Артиллерийская подготовка, начавшаяся 21 февраля 1916 года, вошла в историю как «Trommelfeuer» — ураганный огонь. Тысячи орудий всех калибров, от легких полевых пушек до гигантских гаубиц «Большая Берта», открыли огонь одновременно. Земля содрогалась так, словно началось землетрясение. Хеллинграт находился у своего орудия, оглохший, ослепший от дыма, механически выполняя команды. Заряжай, огонь, откат, заряжай. Этот ритм, этот танец смерти продолжался часами, сутками. Снаряды летели сплошным потоком, создавая в воздухе гул, похожий на шум гигантского водопада. Французские позиции на том берегу Мааса превращались в пыль. Казалось, там не может выжить ничто живое. Но когда немецкая пехота пошла в атаку, пулеметы из разрушенных фортов ожили. И началась мясорубка.

Хеллинграт видел, как волны серо-зеленых мундиров накатываются на склоны высот, чтобы раствориться в огне и дыме. Он видел, как возвращаются — немногие — раненые, изувеченные, с безумными глазами. Он корректировал огонь, посылая снаряды в гущу боя, не зная, кого они убивают — врагов или своих. В этом хаосе связь часто прерывалась, приказы противоречили друг другу. Артиллерия била по своим, пехота запрашивала огня по координатам, которые уже были заняты немцами. Это был коллапс управления, триумф энтропии. Человек здесь был ничем. Его жизнь длилась ровно столько, сколько летит пуля. Хеллинграт чувствовал себя маленьким, ничтожным муравьем, попавшим под колесо гигантской колесницы.

Окопный быт под Верденом отличался особой жестокостью. Здесь не было даже тех убогих землянок, что были во Фландрии. Солдаты жили в воронках, накрытых плащ-палатками, в разрушенных казематах фортов, среди трупов прежних защитников. Воды не хватало, пищу доставляли с перебоями, часто холодную и смешанную с грязью. Но самым страшным была жажда. Люди пили из воронок, где плавали тела убитых. Дизентерия и тиф косили ряды не хуже шрапнели. Хеллинграт, с его слабым здоровьем, держался на одной силе воли. Он превратился в скелет, обтянутый кожей, с лихорадочно блестящими глазами. Он кашлял кровью, но продолжал командовать.

Психическое состояние людей было на грани распада. Непрерывный обстрел, вид разорванных тел, постоянное ожидание смерти ломали самых стойких. Случаи самострелов и безумия стали обыденностью. Хеллинграт видел, как его солдаты, простые баварские парни, превращаются в животных или в зомби. Кто-то молился, кто-то проклинал бога, кто-то просто сидел и выл, раскачиваясь из стороны в сторону. Он пытался поддерживать их дух, читал им письма из дома, даже читал стихи — не Гёльдерлина, а что-то простое, народное. Но он понимал, что слова здесь бессильны. Единственное, что имело значение — это инстинкт выживания.

В эти месяцы Хеллинграт пережил глубокий кризис своей веры в «Тайную Германию». Идея жертвенности, которую он проповедовал в Мюнхене, здесь, в верденской грязи, выглядела кощунством. Какая высшая цель может оправдать превращение человека в кусок мяса? Какой дух может родиться из этого гноя? Он начинал ненавидеть тех, кто послал их сюда — генералов, политиков, идеологов. Он начинал ненавидеть войну как таковую. Но парадокс заключался в том, что эта ненависть не делала его пацифистом. Она делала его фаталистом. Он понимал, что выхода нет, что они все здесь умрут, и единственное, что остается — умереть достойно, не потеряв человеческого лица.

Особенно страшным был опыт ближнего боя, когда французы прорывались к позициям батареи. Артиллеристы, привыкшие убивать на дистанции, вынуждены были браться за карабины и гранаты. Хеллинграт помнил лицо французского солдата, которого он застрелил в упор, когда тот ворвался в траншею. Молодое, перекошенное страхом лицо, синие глаза, в которых застыло удивление. Этот выстрел преследовал его во снах. Он убил человека. Не абстрактного врага, а конкретного человека. Он чувствовал, как душа его покрывается коркой, черствеет. Чтобы выжить, нужно было убить в себе жалость. Нужно было стать машиной. И он становился ею.

Летом 1916 года битва достигла своего апогея. Бои шли за форт Дуомон, за высоты «Мертвец» и «304». Эти названия стали символами бессмысленной бойни. Земля здесь была пропитана кровью на метр в глубину. Хеллинграт видел, как целые полки исчезают в атаках, не продвинувшись ни на шаг. Он видел, как людей заживо хоронят взрывы, как их разрывает на куски. Он видел ад, который не мог вообразить даже Данте. В этом аду царил сам Молох. И Хеллинграт, жрец Гёльдерлина, чувствовал себя покинутым. Его молитвы не доходили до неба, затянутого дымом горящих лесов...

В один из дней его батарея была накрыта газовым облаком. Они не успели вовремя надеть маски. Хеллинграт вдохнул сладковатый, удушливый запах фосгена. Легкие обожгло огнем. Он упал, хватая ртом воздух, которого не было. Его рвало, глаза слезились. Он думал, что это конец. Но судьба опять дала ему отсрочку. Его эвакуировали в полевой лазарет. Несколько недель он провел между жизнью и смертью, харкал кровью, бредил. В бреду к нему приходил Гёльдерлин. Поэт смотрел на него грустными глазами и молчал. Хеллинграт пытался что-то сказать ему, спросить: «Зачем? Зачем мы здесь?», но слова застревали в горле.

Выздоровление было медленным и мучительным. Его отправили в тыл, в госпиталь в Германии. Но возвращение в «мирную» жизнь не принесло облегчения. Он чувствовал себя чужим среди чистых простыней, заботливых медсестер и спокойных улиц. Он был отравлен Верденом. Тень смерти лежала на его лице. Друзья, навестившие его, не узнавали прежнего Норберта. Перед ними был старик с пустыми глазами. Он мало говорил, избегал разговоров о войне. Он только читал. Читал Гёльдерлина, но теперь по-другому. Он искал в этих текстах не пророчества величия, а слова утешения, слова о страдании. Гёльдерлин, прошедший через безумие, стал ему еще ближе. Теперь они были равны. Оба — жертвы богов, оба — сломленные сосуды духа.

Верден стал для Хеллинграта переломным моментом. Он окончательно понял, что старый мир умер, что пути назад нет. Иллюзии романтизма сгорели в огне форта Дуомон. Осталась только голая, страшная правда бытия. Жизнь — это страдание. История — это бойня. Человек — это жертва. С этим знанием ему предстояло жить дальше. Или умереть. Он знал, что вернется на фронт. Он не мог оставаться в тылу, когда его товарищи продолжали гнить в окопах. Это было бы дезертирством. Он должен был пройти свой путь до конца, выпить чашу до дна. Верден не отпускал его. Он звал его обратно, в свои объятия, в свою братскую могилу. И Хеллинграт, покорный року, готовился к возвращению.

Осень 1916 года. Хеллинграт снова в строю. Но теперь это другой человек. В нем нет больше экзальтации, нет надежды на победу. Есть только холодная решимость выполнить долг. Он смотрит на новобранцев — молодых, испуганных мальчишек — с жалостью и болью. Он знает, что их ждет. Он — Харон, перевозящий души через Стикс. И он сам — одна из этих душ, уже мертвая, но еще дышащая. Верден сломал его тело, но не смог убить его дух. Дух сжался, ушел в глубину, стал твердым как алмаз. Этот алмаз он пронесет через оставшиеся месяцы войны, до самого конца, до последней вспышки на высоте 304...


Глава 6. Пророчества у края бездны

Осень 1916 года застала Норберта фон Хеллинграта в состоянии духовной и физической летаргии, из которой его выводили лишь вспышки разрывов. Вернувшись на фронт после госпиталя, он ощущал себя призраком, по ошибке застрявшим в мире живых. Его батарея была переброшена с одного участка верденской мясорубки на другой, словно фигура на шахматной доске, которой играет безумный гроссмейстер. Пейзаж оставался неизменным: выжженная земля, скелеты деревьев, бесконечные ряды колючей проволоки, на которой, как тряпичные куклы, висели тела неудачливых штурмовиков. Но изменилось восприятие. Если раньше Хеллинграт искал в войне трагический пафос, отголоски «Илиады», то теперь он видел лишь индустриальный конвейер смерти, лишенный всякого смысла и величия. Война перестала быть событием духовным, она стала рутиной, грязной работой, которую нужно выполнять, чтобы не быть расстрелянным за дезертирство.

В этот период Хеллинграт почти перестал писать письма. Слова казались ему фальшивой монетой, обесценившейся в инфляции ужаса. Кому и что он мог рассказать? Стефану Георге, сидящему в своей башне из слоновой кости и грезящему о «Священной Германии»? Родителям, которые волнуются о том, тепло ли он одет? Пропасть между фронтом и тылом стала непреодолимой. Тыл жил в мире иллюзий, фронт жил в мире экзистенциальной правды, которая была страшнее любого кошмара. Хеллинграт чувствовал себя носителем тайного знания, гностиком, познавшим злое начало мира. Это знание отчуждало его от людей, делало его одиноким даже среди товарищей. Он все чаще уходил в себя, в свои внутренние катакомбы, где разговаривал с тенями прошлого.

Единственным собеседником, который его понимал, оставался Гёльдерлин. Но и отношения с поэтом изменились. Хеллинграт больше не читал его как филолог, ищущий эстетического наслаждения. Он читал его как мистик, ищущий знамений. Строки поздних гимнов, эти обрывистые, задыхающиеся фразы, теперь звучали для него как прямой репортаж из окопов. «Скудные времена», о которых писал Гёльдерлин, наступили. Боги ушли, оставив мир на растерзание демонам техники. Хеллинграт видел подтверждение этому на каждом шагу. Танки, ползущие по грязи как железные жуки, самолеты, сбрасывающие бомбы, огнеметы, выжигающие все живое, — это были орудия нового, механического антихриста. Человек с его душой, с его хрупким телом был лишним в этой войне машин.

Зимой 1916 года, в короткие часы затишья, Хеллинграт начал делать наброски того, что могло бы стать его философским завещанием. Эти фрагментарные записи, сделанные карандашом на полях карт и артиллерийских таблиц, полны мрачных пророчеств. Он писал о конце европейской цивилизации, о закате Запада (еще до того, как Шпенглер опубликовал свой труд), о том, что грядущий мир будет миром тирании и бездуховности. Он предвидел, что война не закончится миром, а лишь перемирием, за которым последует еще более страшная катастрофа. «Мы сеем зубы дракона, — писал он, — и взойдет урожай чудовищ». Его интуиция, обостренная постоянной близостью смерти, проникала сквозь завесу времени, видя контуры тоталитарных режимов будущего.

Одной из центральных тем его размышлений стала тема жертвы. Раньше, в Мюнхене, он верил в искупительную силу жертвы. Он думал, что кровь героев омоет грехи нации и возродит ее дух. Теперь, глядя на горы трупов под Верденом, он сомневался. Была ли эта жертва принята Богом? Или она была напрасной, брошенной в пустоту? Эта мысль мучила его больше всего. Если смерть миллионов бессмысленна, то мир абсурден. А жить в абсурдном мире для человека религиозного склада, каким был Хеллинграт, невыносимо. Он пытался найти ответ у Гёльдерлина, но поэт молчал, или его ответы были слишком темными, чтобы принести утешение.

В декабре 1916 года Хеллинграт получил кратковременный отпуск. Поездка в Германию стала для него шоком. Он увидел страну, изможденную блокадой, голодную, озлобленную, но все еще живущую ложью пропаганды. В Берлине и Мюнхене говорили о «скорой победе», о «несгибаемой воле». Хеллинграт слушал эти разговоры с горькой усмешкой. Он знал правду. Он знал, что армия истекает кровью, что резервы исчерпаны, что дух сломлен. Он чувствовал себя Кассандрой, которой никто не верит. Встреча со Стефаном Георге была холодной. Мастер был недоволен пессимизмом своего ученика. Георге требовал веры, требовал героической позы. Хеллинграт же не мог больше играть роль. Он был слишком честен, слишком изранен правдой. Он ушел от Георге с тяжелым сердцем, понимая, что и здесь он чужой.

Вернувшись на фронт в начале 1917 года, он попал в новую мясорубку. Верденская битва затухала, но начиналась подготовка к весеннему наступлению союзников. Артиллерийские дуэли не прекращались ни на день. Хеллинграт командовал батареей гаубиц. Работа стала автоматической. Получить координаты, рассчитать прицел, отдать команду. Он превратился в функцию, в придаток к орудию. Но в этом автоматизме было и спасение. Это позволяло не думать, не чувствовать. Он стал похож на монаха-схимника, выполняющего свой послух посреди ада. Его лицо, осунувшееся, серое, с глубокими морщинами, напоминало маску. Солдаты боялись его взгляда — взгляда человека, который уже умер и просто забыл лечь в могилу.

В этот период он часто вспоминал свою лекцию «Гёльдерлинское безумие». Теперь он понимал природу этого безумия гораздо глубже. Это была не болезнь, а защитная реакция. Когда реальность становится невыносимой, разум отключается или уходит в иные миры. Хеллинграт чувствовал, что сам балансирует на грани. Иногда ему казалось, что он слышит голоса, что он видит фигуры ангелов над полем боя. Он не знал, были ли это галлюцинации от истощения или действительно мистический опыт. Но эти видения давали ему силы держаться. Он верил, что за гранью этого мира есть другой, светлый и чистый, где нет войны, где царит вечная гармония. И Гёльдерлин ждет его там.

Рукопашные схватки, случавшиеся при прорывах обороны, стали для него последней степенью падения. Он, офицер, интеллигент, вынужден был убивать врага штыком и прикладом. Это было омерзительно. Каждый раз после такого боя он долго мыл руки, пытаясь смыть невидимую кровь. Он чувствовал себя оскверненным. Но война не давала времени на рефлексию. Нужно было чистить оружие, готовиться к следующей атаке. Круг замыкался. Выхода не было. Только смерть могла разорвать этот порочный круг. И Хеллинграт начал ждать ее как избавительницу. Не со страхом, а с нетерпением.

Весна 1917 года принесла не возрождение жизни, а новые потоки грязи и крови. Наступление Нивеля захлебнулось, но стоило обеим сторонам колоссальных жертв. Батарея Хеллинграта была почти уничтожена ответным огнем. Из старого состава осталось несколько человек. Хеллинграт, контуженный, оглохший на одно ухо, продолжал командовать остатками. Он был подобен капитану тонущего корабля, который отказывается покинуть мостик. В его действиях появилась какая-то отчаянная удаль, граничащая с безумием. Он выходил на бруствер под пули, чтобы лучше видеть разрывы. Он смеялся, когда снаряды ложились рядом. Солдаты шептались, что лейтенант сошел с ума или заговорен.

Но он не был заговорен. Он просто перестал ценить жизнь. Жизнь в этом мире потеряла для него всякую ценность. Он жил уже в мире Гёльдерлина, в мире высокой трагедии. Он видел себя героем античной драмы, которого рок ведет к неизбежной развязке. И эта развязка приближалась. Он чувствовал ее дыхание. В письмах этого времени (которые он так и не отправил) он прощался с миром. «Я ухожу, — писал он, — не потому, что ненавижу жизнь, а потому, что люблю ее слишком сильно, чтобы видеть, как ее насилуют». Это были слова человека, который сохранил свое достоинство даже на дне преисподней.

К лету 1916 года Хеллинграт закончил свои последние записи о Гёльдерлине. Это были не научные статьи, а скорее поэтические медитации. Он писал о том, что Гёльдерлин — это зеркало немецкой судьбы. Что Германия, как и поэт, должна пройти через безумие и смерть, чтобы воскреснуть. Но воскреснет ли? Этого он не знал. Он оставлял этот вопрос открытым. Его рукописи, сложенные в полевую сумку, были его главным сокровищем. Он надеялся, что они уцелеют, даже если он погибнет. Что кто-то найдет их и прочтет. Что его голос будет услышан.

Для самого Хеллинграта это стало способом сохранить себя, не раствориться в хаосе. Он построил свой внутренний храм, где горел огонь духа. И пока этот огонь горел, он был жив. Он был Норбертом фон Хеллингратом, открывателем Гёльдерлина, рыцарем Тайной Германии. Война могла убить его тело, но она не могла убить его душу. Душа была неуязвима для шрапнели. Она парила над полем битвы, печальная и прекрасная, как ангел истории, созерцающий руины...


Глава 7. Высота 304

К декабрю 1916 года Норберт фон Хеллинграт оказался на одном из самых проклятых участков Верденского фронта — высоте 304 (Cote 304). Эта возвышенность, вместе с соседней высотой «Мертвец» (Le Mort Homme), стала ареной ожесточенных боев, длившихся месяцами. Само название «Мертвец» звучало как приговор, как злая насмешка географии над судьбой тысяч людей, превративших эти холмы в братскую могилу. Высота 304 была не просто тактической точкой на карте; это был алтарь, на который ежедневно приносились кровавые жертвы. Земля здесь была перепахана настолько, что напоминала поверхность другой планеты — безжизненную, серую пустыню, усеянную воронками, заполненными тухлой водой и фрагментами тел. Здесь не было ни одного дерева, ни одного куста, ни одной травинки. Только грязь, металл и мертвая плоть.

Хеллинграт, получивший под командование батарею полевых гаубиц, обустроил свой командный пункт в полуразрушенном блиндаже, углубленном в склон холма. Это убежище, укрепленное бетоном и бревнами, давало иллюзию безопасности, но каждый разрыв тяжелого снаряда снаружи заставлял стены содрогаться, а с потолка сыпалась земля, попадая в еду, в карты, в глаза. Воздух внутри был тяжелым, спертым, насыщенным запахом сырости, плесени и немытых тел. Но этот запах был лучше, чем то, что царило снаружи. Снаружи пахло смертью в ее самой отвратительной стадии разложения. Ветер, гулявший над высотой 304, разносил сладковатый, тошнотворный смрад тысяч незахороненных трупов, лежащих на «ничьей земле».

Артиллерийская дуэль на этом участке не прекращалась ни днем, ни ночью. Французы, пытаясь вернуть утраченные позиции, обрушивали на немецкие линии шквал огня. Хеллинграт жил в ритме канонады. Его уши, уже пострадавшие от контузии, привыкли к постоянному гулу, научились различать калибры снарядов по звуку полета. Свист 75-миллиметровой шрапнели, тяжелый вой 155-миллиметровой гаубицы, глухой удар мины — все это стало языком, на котором с ним разговаривала смерть. Он отвечал ей на том же языке. Команды «Прицел 120, уровень 30, огонь!» стали его молитвами, его проклятиями, его способом общения с миром.

Однако война на высоте 304 имела свою специфику. Из-за близости позиций противника артиллерия часто не могла работать в полную силу, опасаясь накрыть своих. Это приводило к тому, что пехота оставалась один на один с врагом в лабиринте траншей и воронок. Рукопашные бои здесь были особенно жестокими. Хеллинграт, хотя и был артиллеристом, не мог избежать участия в этом кошмаре. Когда французы прорывали первую линию обороны, в бой вступали все, кто мог держать оружие. Артиллерийские расчеты брались за карабины, за саперные лопатки, за гранаты.

В один из таких дней, когда туман скрывал наступающих французов до последнего момента, бой перешел в траншеи батареи. Хеллинграт помнил это как хаотичную, сюрреалистическую сцену. Фигуры в синих шинелях, появляющиеся из тумана как призраки. Крики, выстрелы в упор, звон металла. Он увидел, как французский солдат замахнулся штыком на его заряжающего. Реакция была мгновенной, инстинктивной. Хеллинграт выстрелил из своего «Люгера», не целясь. Француз рухнул, хватаясь за живот. Но тут же на Хеллинграта набросился другой. Удар прикладом сбил его с ног. Он упал в грязь, чувствуя вкус крови во рту. Француз навалился сверху, пытаясь задушить его. Хеллинграт видел искаженное яростью лицо врага, чувствовал его горячее дыхание. Его рука нащупала на дне траншеи камень. Удар, еще удар. Хватка на горле ослабла. Хеллинграт оттолкнул тело и, шатаясь, встал. Он был весь в грязи и крови. Он дрожал. Это была не героическая схватка Ахилла и Гектора. Это была драка двух крыс в яме.

После таких боев наступала апатия. Люди сидели в траншеях, глядя в никуда, не в силах даже пошевелиться. Хеллинграт чувствовал, как внутри него что-то умирает. Умирает та часть души, которая отвечала за сострадание, за человечность. Он превращался в зверя, загнанного в угол. Он начинал ненавидеть все: французов, немцев, войну, мир, Бога. Но особенно он ненавидел грязь. Грязь, в которой они жили, ели, спали и умирали. Грязь, которая проникала в поры кожи, в мысли, в сны.

В эти дни единственным спасением для него оставался Гёльдерлин. Но теперь Хеллинграт читал его не как утешение, а как обвинение. «Боги покинули нас», — писал поэт. И Хеллинграт соглашался. Да, покинули. Оставили гнить в этой грязи. Но в то же время он находил в текстах Гёльдерлина странную красоту, созвучную этому аду. Красоту распада, красоту конца. Гёльдерлин писал о гибели героев, о падении городов, о бурях, разрушающих все. И Хеллинграт видел, что это происходит здесь и сейчас. Он стал свидетелем апокалипсиса, предсказанного поэтом. Это давало ему ощущение причастности к чему-то великому, пусть и ужасному. Он не просто страдал; он участвовал в мистерии.

14 декабря 1916 года, в разгар боев за высоту 304, Хеллинграт написал свое последнее письмо. Оно было адресовано не родным, а другу из круга Георге. В нем не было жалоб, не было страха. Была только холодная констатация факта. «Я знаю, что мой путь заканчивается здесь, — писал он. — Я не жалею ни о чем. Я сделал то, что должен был сделать. Я вернул Гёльдерлина. Теперь я могу уйти». Это письмо звучит как завещание. Хеллинграт подводил итоги. Он понимал, что его миссия выполнена, и что жизнь после войны для него невозможна. Он был слишком тесно связан с этим миром смерти, чтобы вернуться в мир буржуазного благополучия.

В тот же день, 14 декабря, начался очередной штурм. Французская артиллерия накрыла высоту 304 ураганным огнем. Снаряды падали так часто, что отдельные разрывы сливались в один сплошной гул. Земля ходила ходуном. Блиндаж Хеллинграта сотрясался от ударов. Казалось, гора хочет сбросить с себя этих надоедливых насекомых. Хеллинграт находился на наблюдательном пункте, корректируя огонь своей батареи. Он стоял, прижавшись к стереотрубе, пытаясь разглядеть цели сквозь дым и пыль. Осколки свистели вокруг, срезая куски бетона. Но он не уходил. Он продолжал диктовать координаты. «Левее 50, выше 100...». Голос его был спокоен, почти монотонен.

И вдруг все оборвалось. Снаряд крупного калибра попал прямо в наблюдательный пункт. Взрыв разнес бетонное укрытие в щепки. Хеллинграта отбросило ударной волной. Он ударился о стену траншеи и потерял сознание. Когда он очнулся, вокруг была тишина. Странная, звенящая тишина. Он попытался встать, но ноги не слушались. Он потрогал голову — рука стала липкой от крови. Он посмотрел вокруг. Его телефонист лежал рядом, разорванный пополам. Стереотруба была искорежена. Хеллинграт понял, что он один. Один на вершине мира, разрушенного войной.

Он попытался ползти. Каждое движение причиняло адскую боль. Но он полз. Полз к своему блиндажу, к своему Гёльдерлину. Он должен был спасти рукопись. Это была его последняя мысль, его фиксация. Рукопись! Он дополз до входа в блиндаж, заваленного землей и бревнами. Он начал разгребать завал руками, ломая ногти, сдирая кожу. Он рыл как крот, как безумный. И он нашел ее. Свою полевую сумку, присыпанную пылью. Он прижал ее к груди, как ребенка. И в этот момент он почувствовал покой. Он спас самое главное.

Но смерть не отступила. Она лишь дала ему передышку. Раны были слишком серьезными. Он лежал на дне траншеи, глядя в небо. Небо над Верденом было серым, низким, тяжелым. Но вдруг облака разошлись, и выглянуло солнце. Бледное зимнее солнце. Его луч упал на лицо Хеллинграта. И ему показалось, что это знак. Знак оттуда, из «Тайной Германии». Знак от Гёльдерлина. Он улыбнулся. Улыбнулся окровавленными губами.

Его нашли санитары только к вечеру. Он был еще жив, но без сознания. Его эвакуировали в тыл, в полевой лазарет. Врачи сделали все возможное, но организм, истощенный войной и болезнями, не справился. Норберт фон Хеллинграт умер 14 декабря 1916 года, на 29-м году жизни. Он умер не как герой с мечом в руке, а как мученик, растерзанный железом. Но в его смерти было величие. Величие верности своему пути. Он прошел его до конца, не свернув, не предав. Он остался верен Гёльдерлину и самому себе...

*   *   *

Его тело было похоронено на военном кладбище Романь-су-Монфокон. Простой крест, имя, даты. Один из тысяч. Но для тех, кто знал его, кто читал его книги, эта могила стала святыней. Здесь лежал человек, который воскресил бога. Человек, который сгорел в огне собственной страсти. Эхо над Мертвецом и Высотой 304 затихло. Пушки умолкли. Но голос Хеллинграта продолжал звучать. Звучать в стихах Гёльдерлина, которые теперь читали по-новому. Звучать в памяти «Тайной Германии», которая потеряла своего лучшего сына. Он стал частью мифа, частью легенды. Легенды о поэте-воине, который победил смерть словом.


Послесловие

Весть о гибели молодого ученого достигла Германии с тем же мучительным опозданием, что и в случае с Францем Яновицем, но резонанс был иным. Хеллинграт не был просто поэтом-одиночкой; он был символом, знаменем интеллектуальной элиты, воплощением «Тайной Германии». Его уход был воспринят кругом Стефана Георге не как личная утрата, а как сакральная жертва, принесенная на алтарь национального духа. Георге, этот верховный жрец немецкого символизма, немедленно приступил к канонизации своего ученика. В некрологе, опубликованном в «Ежегоднике духовного движения», он писал о Хеллинграте как о «павшем принце», чья кровь освятила землю и чье дело должно быть продолжено любой ценой.

Наследие Хеллинграта — те самые тома Гёльдерлина, над которыми он работал до последнего дня, — приобрело статус священного писания. Четвертый том собрания сочинений, содержащий поздние гимны и переводы Пиндара, вышел в свет уже после его смерти, в 1916 году. Это издание стало библиографической редкостью и объектом поклонения. Молодые солдаты, студенты, интеллигенты, разочарованные в официальной пропаганде и ищущие смысл в бессмысленной бойне, читали эти книги как откровение. Гёльдерлин Хеллинграта говорил с ними на языке их собственных страданий. Он говорил о разрушении, о богооставленности, о героическом стоянии перед лицом Рока. В предисловии, написанном Хеллингратом незадолго до гибели, звучали слова, которые теперь воспринимались как завещание: «Мы должны научиться жить вблизи бездны, не закрывая глаз».

После гибели Норберта фон Хеллинграта и окончания Великой войны наступила эпоха, которую можно назвать временем великого сиротства. Те, кто выжил в мясорубке Фландрии и Вердена, вернулись не в ту «Священную Империю», о которой грезили в окопах, а в страну, корчащуюся в муках поражения, унижения и гражданской смуты. Идеал «Тайной Германии» (Geheimes Deutschland), ради которого Хеллинграт принес себя в жертву, столкнулся с грубой, вульгарной реальностью Веймарской республики, где вместо возвышенных гимнов звучали выстрелы на улицах и истеричные лозунги политических демагогов. Смерть Хеллинграта стала своеобразной точкой бифуркации: его дух остался чистым, закристаллизованным в вечности, в то время как его оставшиеся в живых соратники и учителя были обречены на медленное гниение в мире, лишенном метафизического стержня.

Для поколения сверстников Хеллинграта, таких как Вальтер Беньямин, его смерть стала символом крушения надежд на духовное обновление через войну. Реальность 1918–1919 годов была прямой противоположностью тому, за что сражался Хеллинграт. Вместо аристократии духа — власть толпы, матросские бунты, советы рабочих депутатов. В Мюнхене, родном городе Норберта, была провозглашена Баварская Советская Республика. На улицах, где он когда-то гулял, обсуждая античную метрику, теперь строили баррикады и расстреливали заложников. Библиотеки, в которых он работал, стояли неотапливаемыми, книги покрывались инеем. Рукописи Гёльдерлина, спасенные ценой жизни, казались никому не нужным хламом в мире, где главной ценностью стал мешок картошки. Этот контраст между высочайшим духовным взлетом, который олицетворял Хеллинграт, и глубочайшим материальным падением нации создавал невыносимое напряжение, порождавшее новых демонов.

Судьба архива Хеллинграта в эти смутные годы висела на волоске. Его друзья, такие как Эдгар Салин и Фридрих Вольтерс, приложили титанические усилия, чтобы собрать и сохранить его наследие. Они действовали как первые христиане в катакомбах, спасая святыни от варваров. Публикация оставшихся томов собрания сочинений Гёльдерлина продвигалась медленно и мучительно из-за нехватки бумаги и средств. Но каждый вышедший том становился событием. В интеллектуальном подполье Германии эти книги в серых обложках передавались из рук в руки как тайное знание, как пароль. Они напоминали о том, что есть иная Германия, не запятнанная позором Версаля и грязью уличной политики.

Особый трагизм ситуации заключался в том, что «Тайная Германия», лишившись своего главного пророка, начала мутировать. Идеи Хеллинграта, вырванные из контекста его личности, стали жить собственной, опасной жизнью. Его героический пессимизм, его культ жертвы, его призыв к «жесткости» начали интерпретироваться в духе реваншизма. Молодые националисты, бывшие фронтовики, искавшие объяснения своему поражению, находили в текстах Хеллинграта оправдание своей ярости. Они читали Гёльдерлина не как поэта богооставленности, а как глашатая новой имперской мощи. Хеллинграт писал о духовной империи, они мечтали о политической. Хеллинграт говорил о жертве во имя культуры, они готовились к жертве во имя расы. Так начиналось великое искажение, которое приведет к еще более страшной катастрофе.

В 1920-е годы тень Хеллинграта незримо присутствовала в самых значимых культурных событиях эпохи. Райнер Мария Рильке, завершая свои «Дуинские элегии» в башне Мюзот, признавался, что именно открытие Гёльдерлина Хеллингратом дало ему ключ к пониманию собственной поэтической задачи. Рильке видел в Хеллинграте родственную душу — человека, который осмелился взглянуть в лицо Ангелу (в терминологии Рильке — ужасающей красоте) и не отвел глаз. «Кто, если я крикну, услышал бы меня из ангельских чинов?» — эта первая строка элегий могла бы быть эпитафией на могиле Норберта. Оба они — и погибший солдат, и выживший поэт — свидетельствовали об одном: о хрупкости человеческого бытия перед лицом трансцендентных сил.

Но были и те, кто не смог пережить этот разрыв. Некоторые члены круга Георге, не выдержав столкновения с реальностью. Они чувствовали себя осколками разбитого зеркала, в котором больше не отражалось небо. Смерть Хеллинграта лишила их надежды. Если такой человек, чистый, гениальный, избранный, был перемолот жерновами истории, то какой смысл в их собственном существовании? Это чувство экзистенциальной заброшенности (Geworfenheit) стало доминирующим настроением эпохи. Мир потерял центр тяжести. На смену богооставленности пришло понимание, что даже и Человек тоже умер. Остались только призраки, бродящие среди руин, в чёрных шинелях, с бездонно-чёрными глазами, жуткие и безмолвные...

*   *   *

В этой атмосфере всеобщего распада фигура Хеллинграта начала приобретать черты мифического героя, почти святого. О нем слагали легенды. Рассказывали, что он шел в атаку с томиком Гёльдерлина в руке, что пули отскакивали от него, пока он не выполнил свою миссию. Эта мифологизация была защитной реакцией общества, пытавшегося найти хоть какую-то точку опоры. Людям нужен был герой, который погиб не напрасно. Хеллинграт идеально подходил на эту роль. Он был молод, красив, гениален и мертв. Мертвые герои удобны: они не совершают ошибок, не стареют, не разочаровывают. Их можно наполнить любым смыслом. И Германия 1920-х годов начала наполнять отвлеченную форму имени «Хеллинграт» своими собственными чаяниями и мечтами, творя миф и идеал.

К сожалению, это был лишь народный, самый глубинный миф (хотя именно он и истинен). Его друзья, эти интеллигенты и кабинетные герои. не имели его духовной силы и не смогли удержать знамя «Тайной Германии» на должной высоте. Оно упало в грязь политики. И хотя подвиг Хеллинграта остался неоспоримым, его метафизическое наследие постепенно искажалось (Хайдеггер и подобные). Зеркало разбилось, и в каждом его осколке отражался не лик Гёльдерлина, а искаженная гримаса грядущего диктатора, мерзкого кликуши-генона, ненавидящего Европу, Дух и Идеал.

Трагедия Хеллинграта заключалась в том, что он, сам того не ведая, выковал оружие для своих будущих убийц — убийц его духа. Его риторика «героизма», «жертвенности», «народной общности» (Volksgemeinschaft) и «Священной Империи» была слишком легко апроприирована пропагандой. Слова, которые в устах Норберта имели высокий, эзотерический смысл, были вырваны из контекста, упрощены, огрублены и превращены в лозунги. Понятие «народ» (Volk), которое для Гельдерлина и Хеллинграта было мистической, культурной категорией, свели к биологии. Идея вождя, которая в истинном смысле относилась к духовному наставнику, поэту-пророку, была перенесена на политического диктатора, истеричного традиционала, чья эстетика и даже физиономия была оскорблением для любого утонченного вкуса.

В 1930-е годы имя Гёльдерлина зазвучало повсюду. Издание Хеллинграта, этот памятник филологической честности, парадоксальным образом стало «каноническим» текстом для режима, который сжигал книги, которые не нравились им идеологически. Нацисты тщательно «вычищали» окружение Хеллинграта, вычеркивая из истории имена тех, кто «не годились биологически». Сам Норберт, с его безупречным аристократическим происхождением и героической гибелью под Верденом, был превращен в биологически идеального «святого», в образец «фанатично верного солдата», хотя при жизни он с презрением относился к любой политической возне и плебейским идеологиям. Утилитарное отношение к людям он видел прекрасно, разделяя всю боль с простыми крестьянами, совершено далекими от лозунгов.

Особую, зловещую роль в этом процессе сыграл Мартин Хайдеггер, чья квазифилософия, изначально бывшая пародией на мучительные духовные искания Хеллинграта, в 1933 году вступила в прямой и предсказуемый альянс с властью. В своей печально известной ректорской речи во Фрайбургском университете Хайдеггер распинался, как прежде Гегель (столь же туманный, но столь же официальный философ Второго Рейха, решавший судьбы всех, кто намеревался ступить на эту стезю), обильно цитируя Гёльдерлина (как Гегель позицировал себя как наследник Шеллинга и Фихте) и используя терминологию, разработанную Хеллингратом. Это было предательство учителя учеником. Хайдеггер взял тонкий инструмент экзистенциального анализа и использовал его для оправдания тоталитарной машины, используя термины в кощунственном с точки зрения Хеллинграта контексте — идеологическом. Он говорил о «тяжести» и «судьбе», призывая студентов к «службе знания», которая на деле означала службу режиму. Тень Хеллинграта незримо стояла за кафедрой, с ужасом наблюдая, как его идеи о «возвращении к истокам» превращаются в обоснование варварства.

Кульминацией этого осквернения стал 1943 год — столетний юбилей со дня смерти Фридриха Гёльдерлина. Европа уже лежала в руинах, 6-я армия Паулюса замерзала в руинах Сталинграда, а в Тюбингене, в старинном университетском зале, политиканы, едва ли представляшие себе хоть какую-то суть, кроме как сути набить свое брюхе, собралась чествовать «величайшего немецкого поэта». Башня на берегу Неккара, где безумный поэт провел половину жизни в кротости и молитвах, была украшена знаменами. Этот образ стал символом окончательного краха «Тайной Германии».

Но самым страшным эхом судьбы Хеллинграта стала история «Полевого издания» (Feldauswahl) гимнов Гёльдерлина. В 1943 году было отпечатано сто тысяч экземпляров карманного формата, предназначенных для отправки на Восточный фронт. В рюкзаках солдат Вермахта, идущих по той же дороге смерти, что и поколение 1914 года, снова лежали те самые тексты, которые Хеллинграт расшифровал в Штутгартской библиотеке. История повторилась, но как кровавый фарс. Если Хеллинграт читал эти строки как молитву одиночки, то теперь они стали частью идеологического пайка, выдаваемого вместе с эрзац-кофе и патронами. Представьте себе эту картину: заснеженная русская степь, мороз минус тридцать, горящие деревни, и немецкий солдат, замерзающий в окопе под Сталинградом или Курском. Он достает книжку, подготовленную Хеллингратом, и читает: «Но где же спасительное?..» Он ищет утешения, ищет смысла в своей скорой и неизбежной гибели. Но Гёльдерлин, честный и жестокий, не дает утешения убийцам и захватчикам. Его слова о «священной земле» звучат здесь, на чужой земле, как проклятие. Хеллинграт, погибший за свою страну, теперь, через свои труды, сопровождал миллионы людей, отправленных умирать за преступную химеру. Он стал невольным соучастником преступления, его дух был насильно мобилизован и отправлен на новый Верден, растянувшийся от Бреста до Волги.

Экзистенциальный трагизм этой ситуации достигает здесь своего предела. Труд всей жизни Норберта фон Хеллинграта, задуманный как акт духовного возрождения, стал инструментом духовного ослепления. Тексты, призванные пробудить в немцах «благородство», использовались для того, чтобы заглушить совесть при исполнении преступных приказов. Солдаты читали о греческих богах, расстреливая мирных жителей. Офицеры цитировали строки о «немецком всемирном духе», подписывая приказы о казнях. Это была полная, тотальная инверсия смысла. Свет превратился в тьму, слово — в ложь, красота — в маскировку уродства...

*   *   *

Однако внутри самой Германии, в глубоком подполье, дух Хеллинграта продолжал жить в ином, истинном качестве. Клаус фон Штауффенберг, полковник Вермахта и организатор покушения на Гитлера 20 июля 1944 года, был выходцем из круга Георге. Он знал Хеллинграта (или, по крайней мере, его легенду) и чтил его память. Для Штауффенберга и его соратников «Тайная Германия» была не эстетической игрой, а этическим императивом. Они понимали «жертву» так, как понимал ее Норберт: как готовность отдать жизнь, чтобы смыть позор с имени Германии. Штауффенберг носил кольцо с гравировкой «Finis initium» («Конец — это начало»), девизом круга. Его попытка убить тирана была актом отчаяния, попыткой спасти то, что еще можно было спасти от наследия Хеллинграта — честь.

Когда Штауффенберг был расстрелян во дворе Бендлерблока, он крикнул перед смертью: «Да здравствует Священная Германия!» (Es lebe das heilige Deutschland!). В этом крике, прозвучавшем в ночи берлинского двора, соединились судьбы Хеллинграта и его последователей. Это был тот же крик, что застыл на губах Норберта на высоте 304. Крик боли, крик любви, крик протеста против реальности, в которой правит зло. Штауффенберг был последним рыцарем ордена, основанного Георге и Хеллингратом, последним, кто пытался перевести высокую поэзию на язык действия. Его смерть поставила точку в истории «Тайной Германии». После этого остались только руины.

К 1945 году Германия лежала в пепле. Города, в которых Хеллинграт учился и работал — Мюнхен, Берлин, Лейпциг — были превращены в груды битого кирпича, напоминающие пейзажи Вердена, только увеличенные в сотни раз. Библиотеки сгорели. Могилы были разбомблены. Коричневая тень, накрывшая страну, рассеялась, но оставила после себя выжженную пустыню. Наследие Хеллинграта оказалось погребенным под обломками Третьего рейха. Победители смотрели на немецкую культуру с подозрением. Гёльдерлин, запятнанный нацистским почитанием, снова оказался в зоне отчуждения. Нужно было время, чтобы отмыть его имя, чтобы отделить зерна от плевел. Норберт фон Хеллинграт хотел подарить своему народу крылья, но народ использовал их, чтобы пикировать в бездну. И где-то там, в вечности, душа лейтенанта Хеллинграта смотрела на это с бесконечной скорбью, понимая, что его битва была проиграна задолго до того, как снаряд разорвал его грудь...

1945 год стал для Германии «Часом Ноль» (Stunde Null) — точкой абсолютного небытия, когда время, казалось, остановилось, наткнувшись на непреодолимую преграду из стыда и руин. Норберт фон Хеллинграт, лежащий во французской земле уже почти тридцать лет, оказался погребенным вторично — на этот раз под обломками той самой цивилизации, которую он так страстно пытался возродить. Хеллинграта стали воспринимать либо как наивного идеалиста, чьими благими намерениями была вымощена дорога в ад, либо как опасного предтечу иррационализма, чья любовь к «безумию» и «жертве» подготовила почву для впечатляющего в своем роде безумия.

Однако именно в этой зоне молчания и отчуждения началась самая удивительная и парадоксальная глава в посмертной биографии Хеллинграта. Спасение пришло, но не от немецких профессоров, спешно переписывающих свои биографии, чтобы пройти денацификацию. Пауль Целан, поэт, выживший в румынских лагерях и родителей, обратился к Гёльдерлину как к единственному собеседнику, способному разделить его боль. Целан, чьим родным языком был немецкий, искал способ говорить на этом языке, не оскверняя память жертв. И он нашел этот способ в методе Хеллинграта.

Целан увидел в «жестком синтаксисе» (harte F;gung) позднего Гёльдерлина не героический пафос, а распад речи, заикание, невозможность высказывания. Разрывы в тексте, белые пятна, недоговоренности, которые филолог-артиллерист так тщательно сохранял в своих изданиях, стали для Целана метафорой мира, из которого изъят Бог и смысл. В своем стихотворении «Тюбинген, январь» Целан обращается к башне Гёльдерлина, используя загадочное слово «Pallaksch» — слово, которое безумный поэт использовал и как «да», и как «нет». Это была реабилитация безумия, но уже не как божественного дара, а как единственно возможной реакции на невыносимую реальность. Через Целана Хеллинграт был очищен. Выяснилось, что его работа была глубже любой идеологии. Он сохранил структуру крика, которую каждый век наполняет своей собственной болью.

В академических кругах битва за Гёльдерлина — а значит, и за Хеллинграта — разгорелась с новой силой в 1960-е и 70-е годы. Появилось так называемое «Франкфуртское издание» под редакцией Д.Э. Саттлера, которое бросило вызов консервативному «Штутгартскому изданию». Саттлер вернулся к принципам Хеллинграта: показывать текст не как завершенный, отшлифованный монумент, а как процесс, как «становящееся». Новые тома воспроизводили рукописи со всеми зачеркиваниями, вариантами и хаосом на полях. Это был триумф визуального метода Хеллинграта. Стало очевидно, что попытка «причесать» Гёльдерлина, сделать его понятным и классическим, была ложью. Истиной был хаос, истиной был фрагмент. Хеллинграт, сидевший в окопах с лупой над факсимиле, оказался провидцем постмодернизма. Он понял, что целостность утрачена навсегда, и честный исследователь может предъявить миру только осколки.

Гнусный Хайдеггер, доживавший свой век в уединении в Тодтнауберге, продолжал свой диалог с Гёльдерлином, но теперь это был диалог в режиме тихо-бормочу. Хайдеггер (о-бормот-безкафедр) пытался отделить онтологию от политики, превратить поэта в абстрактного «пастуха бытия». Но тень Хеллинграта стояла между философом и поэтом. Хайдеггер знал, кто именно открыл ему этот путь, и знал, как он, Хайдеггер, предал этот путь в 1933 году. Молчание Хайдеггера о преступлениях режима и его постоянное обращение к Гёльдерлину создавали жуткий диссонанс.

Кладбище Романь-су-Монфокон во Франции, где покоятся останки Норберта, со временем превратилось в место паломничества особого рода. Сюда не несут венки от государства, здесь не звучат речи. Сюда приходят одиночки — филологи, поэты, историки, — те, кто понимает цену слова. Ландшафт вокруг изменился. Воронки заросли травой, деревья, посаженные после войны, стали высоким лесом. Природа, равнодушная и милосердная, затянула шрамы земли зеленым покровом. Но под этим покровом все еще лежат миллионы осколков металла и костей. Могила Хеллинграта — это просто белый крест в бесконечном ряду таких же крестов. Здесь нет надписи «Спаситель Гёльдерлина» или «Рыцарь Тайной Германии». Здесь просто имя и даты: 1888–1916. Эта анонимность смерти, это растворение в массе, которого он так боялся при жизни, стало его окончательным слиянием с народом. Не с воображаемым «народом» из лекций, а с реальным народом мертвых.

Экзистенциальный итог жизни Норберта фон Хеллинграта можно подвести словами самого Гёльдерлина: «Но что остается, то учреждают поэты». Хеллинграт не был поэтом в прямом смысле, но он был поэтом действия, поэтом научного подвига. Он учредил память. Он вырвал из небытия голос, который стал камертоном для двух столетий. Его личная трагедия — трагедия человека, чья мечта была украдена и извращена, — растворяется в величии его дела. Он стал мостом. «Тайная Германия» Хеллинграта умерла, когда он истекал кровью на высоте 304. Но осталась «Тайная Германия» в ином смысле — Германия духа, который не имеет границ, национальности и политической окраски. Это республика ученых и поэтов, для которых истина дороже жизни. Хеллинграт навсегда останется почетным гражданином этой республики. Его образ — юноши с горящими глазами, читающего гекзаметры под артиллерийским обстрелом — стал архетипом европейского интеллектуала. Это образ человека, который держит свечу на ветру урагана. Свеча гаснет, но на сетчатке глаза остается ожог от ее света.


Конец истории.


Рецензии