Процесс. Глава 19. Конвейер

Конвейер. Не знаю, как это иначе назвать. Кабинет, одна лампа, спёртый воздух — и очередь. Бесконечная очередь людей. Мужчины, женщины, старики, девицы с испуганными глазами. У всех одно название — враг народа. Я за столом. Не снимаю кителя, хотя от духоты ставновится нечем дышать..

В соседних кабинетах — то же самое. Слышу иногда — глухие удары, приглушённые стоны. Иногда — женский голос, резкий, отчётливый. Лена Павловская. Та самая, что бывала у нас дома, смеялась над шутками Смирновского, восхищалась, как я медведя убил. Теперь она, говорят, не хуже мужчин работает. Бьёт подследственных резиновой дубинкой по коленям. Холодно, методично. Женщина.

А по радио в коридоре бодрый голос диктора: «Трудящиеся Советского Союза с огромным воодушевлением встречают решения январского пленума ЦК...» Слова о светлом будущем, которые падают, как пепел, на окровавленный пол.

---

Перед рассветом приводят Раковского. Христиан Раковский. Бывший дипломат, революционер-интернационалист. Тень человека. Ведут под руки, ноги волочит. Лицо серо-зелёное, глаза пустые, смотрят в никуда. Сломан. Предыдущие «специалисты» сделали своё дело.

Сажаю его. Он сидит, как мешок, голова на груди.

Кладу перед ним несколько листов. Говорю деловым тоном, без эмоций:
— Гражданин Раковский. Ваши показания о шпионской деятельности в пользу Великобритании, Франции и Японии, а также о руководстве диверсионной сетью в тяжёлой промышленности. Подпишите здесь, здесь и на каждой странице.

Он даже не смотрит на бумаги. Дрожащая рука тянется к перу. Подписывает. Беззвучно, быстро, каракулями. Ему всё равно. Единственное желание — чтобы это кончилось. Чтобы оставили в покое. Пусть даже дорога ведёт в расстрельный подвал.

Забираю бумаги. Киваю конвоирам: «Всё. Уведите».

Даже не смотрю ему вслед. Ставлю галочку в списке. Очередная задача решена.

---

На рассвете — другая работа. Вводят Плетнёва. Дмитрий Дмитрич. Врач-терапевт, профессор. Человек лет шестидесяти, с интеллигентным, усталым, но ещё не сломленным лицом. Держится с достоинством учёного, попавшего в абсурдную ситуацию.

Встречаю его стоя. Вежливо указываю на стул.
— Дмитрий Дмитриевич. Прошу садиться.

Тон не грубый. Почти уважительный. Это другой тип работы.

Он садится. Смотрит прямо на меня.
— Чего вы от меня хотите, товарищ следователь? Я уже всё сказал. Лечил товарищей Куйбышева и Горького по всем правилам медицинской науки. Они были тяжело, неизлечимо больны.

Сажусь напротив. Складываю руки на столе.
— Понимаю, Дмитрий Дмитриевич. Я не медик, но кое-что понимаю.

Беру толстую папку с заключением специальной комиссии Наркомздрава и судебно-медицинской экспертизы. Открываю. Читаю отрывки чётко, как на лекции:
— «...назначение больному Куйбышеву препаратов, повышающих нагрузку на сердечную мышцу, при имеющемся атеросклерозе коронарных сосудов... можно расценить как умышленное действие, направленное на ускорение летального исхода... В частности, многократное превышение терапевтической дозировки строфантина...»
Делаю паузу. Смотрю на него.
— «...у больного Горького искусственное ограничение доступа кислорода, сокрытие симптомов отёка лёгких... действия лечащего врача Плетнёва носят явно вредительский характер...»

Он слушает. Сперва недоумение на лице, потом протест.
— Это... это чудовищное невежество! Я применял стандартные протоколы лечения! Их состояние было таково, что любое вмешательство... Строфантин был в пределах допустимого! Вы же не врач, вы не можете...

Перебиваю. Не грубо. Как коллега, указывающий на ошибку.
— Дмитрий Дмитриевич. Комиссия состояла из светил медицины. Академиков. Они изучили историю болезни, ваши назначения. Их вывод однозначен. Против научного факта не попрёшь.

В моих словах — страшная, извращённая логика. Я сам верю в эту «науку», потому что она служит «правде», которую нужно доказать.

Он отчаянно:
— Но я же не виноват в том, что они умерли от болезней! Вы же умный человек, вы должны видеть абсурд!

Качаю головой. С лёгкой, почти сочувственной усталостью.
— Дело не в моём видении, Дмитрий Дмитриевич. Дело в доказательной базе. А она — против вас.

Пододвигаю чистый бланк.
— Ваше упорство только ухудшает ваше положение. Вы же знаете, как у нас относятся к «упрямым» врагам народа. А признание... признание смягчает вину. Позволяет разобраться во всех обстоятельствах. Возможно, найдётся объяснение вашим... ошибочным назначениям. Превышению дозы. Невнимательности.

Это намёк. Лазейка. Не полное признание в убийстве, а в «ошибке», «вредительстве по незнанию». Но для процесса этого будет достаточно.

Он смотрит то на моё бесстрастное лицо, то на бумагу, то на толстую папку с «заключением светил». Видит во мне не садиста, а фанатика, убеждённого в своей правоте. И эта убеждённость страшнее криков.

Силы оставляют его. Гордый врач сгибается.

— Что... что мне подписать?

Говорю мягко, как учитель:
— Вот здесь: «Признаю, что в лечении товарищей Куйбышева и Горького допустил действия, в том числе превышение дозировок сильнодействующих препаратов, повлёкшие ухудшение их состояния и приблизившие летальный исход». И подпись.

Он берёт перо. Рука дрожит. Ставит подпись. Это не каракули Раковского. Это ещё узнаваемая, учёная подпись, поставленная в момент крушения всей его профессиональной и человеческой репутации.

Забираю протокол. Киваю.
— Правильное решение, Дмитрий Дмитриевич. Это облегчит дальнейшее следствие.

Его уводят.

Рассвет уже бьётся в грязное окно, окрашивая комнату в сизый, больной свет.

Закрываю папку Плетнёва. Ставлю в стопку с другими. Подшиваю протокол.

Лицо в холодном свете утра — измождённое, но спокойное. Ещё одна часть мозаики «заговора врачей и вредителей» встала на своё место. Я не мучил, не орал. Убедил. Используя «науку» и «логику».

Гашу настольную лампу. Встаю. Поправляю китель. Выхожу в пустой, залитый утренним светом коридор.

Машина отработала ещё одну ночь.

Я её исправная деталь.


Рецензии