Такие дела

Дело о рыбалке

В деревню Запуховку приехал из города отдохнуть молодой инженер-рационализатор товарищ Любомудров. И решил он не просто отдохнуть, а провести культурный отдых с пользой — а именно, поразить местных жителей своими прогрессивными методами рыбной ловли.
Вышел он на рассвете к озеру в полном инженерном облачении: потрепанные, но заграничные брюки гольф, шорты брезентовые поверх, на голове — красная панама. Ни дать ни взять – Красная Шапочка. Нес он с собой ящик, в котором лежал собственноручно сконструированный «гидроакустический вибратор для привлечения ихтиофауны», собранный из патефонной пружины, дверного звонка и мотка проволоки.
Местный же рыболовный авторитет, дед Ефим, сидел на трухлявом бревне, ловил на голый крючок, привязанный к бечевке, предварительно не него поплевав. «Без труда, — бубнил он, — и рыбка из пруда не выловится. А с трудом — так и щуку на голый… эх, на голое место поймаешь». Рядом с дедом на травке грелась его  внучка, Маринка, девка осьмнадцати лет, видная, румяная, с глазами как два блюдца простокваши.
Увидела Маринка городского чудака, аж подбородок подперла — такого дива она в жизни не видывала. Любомудров, заметив внимание, надул грудь колесом и начал представление.
— Современная рыбалка, — возвестил он, — это наука! Надо понимать физику колебаний, биологию и психологию рыбы!
С этими словами он включил свой аппарат. Аппарат зажужжал, завизжал и выплюнул пружину прямо в озеро. Рыба распугалась. Дед Ефим лишь сплюнул и пробормотал:
— «Гонит волну, ровно жеребец на водопое. Шумит — не солит, рыбу пужает, а сам без улова».
Но Маринка смотрела на инженера с восторгом. Подошла поближе, спрашивает:
— А это точно работает?
— Еще как! — обрадовался Любомудров. — Сейчас я настрою частоту резонанса!
Он возился с аппаратом, а Маринка, присев на корточки, с любопытством разглядывала диковинную штуковину. Солнце припекало. Инженер, от волнения и жары, расстегнул воротник. Маринка, подавая ему гаечный ключ, их пальцы случайно встретились. Девушка засмеялась, а молодой инженер покраснел, как рак.
Вдруг Маринка встала и заявила:
— Что-то жарко очень, несносно! Пойду, освежусь!
И прежде чем Любомудров успел изложить теорию безопасного купания в открытых водоемах, она скинула платье, и оказалась в одной нижней рубашке и бросилась в воду. Когда она поднялась из воды, рубашка ее от воды и солнца стала насквозь прозрачной. Инженер, увидев это, остолбенел, как будто его собственным вибратором по голове стукнули. Рубашка, прилипшая к телу, обрисовывала формы Маринки с такой топографической точностью, что любая карта местности позавидовала бы.
«Гм, — пронеслось в голове у Любомудрова, — а коэффициент сопротивления, надо полагать, у нее весьма низкий... Прямо-таки аэродинамический профиль...»
Дед Ефим, наблюдая за остолбеневшим городским, хитро прищурился.
— Что, инженер, рыбу испужался? Иль духоту поймал? Глаза-то у тебя, ровно у кота на сметану.
А Маринка, тем временем, с разбегу снова шлепнулась в воду, подняв фонтан брызг. Вынырнула, мокрая, сияющая, и закричала:
— Ой, и хорошо же! А вы чего, товарищ инженер, не купаетесь? Или ваша наука и тут плану требует?
Любомудров пытался что-то ответить, но язык его, обычно подвешенный для чтения лекций, отказывался служить. Он только мычал и показывал пальцем то на свой аппарат, то на воду.
В этот момент дед Ефим спокойно потянул свою бечевку и вытащил на берег солидного леща, который блестел на солнце, словно начищенная медная тарелка.
— Вот, — сказал дед, обращаясь к побежденному инженеру. — Без всякого твоего вебрахтура. Не во всяком болоте черт сидит, инженер, иногда и рыба водится. Ты, милок, не рыбу ловить приехал, а себя показать. И показал. Только вот кому — это еще вопрос. Баба веник свяжет — и то пригодится, а твоя шарманка — только пуще напужала.
Маринка вылезла из воды, и Любомудров, окончательно сраженный ее видом, уронил в озеро свой ящик с инструментами. Он понял, что его научная экспедиция провалилась. Но зато он сделал великое открытие: оказывается, есть на свете куда более мощные вибраторы, чем те, что собирают из патефонных пружин. И действуют они безотказно, прямо в человеческом сердце, либо в мозгу.
С тех пор инженер Любомудров забыл о рыбалке. Вместо озера он стал ходить к дому деда Ефима, якобы для изучения местного фольклора и методов ручного труда. А Маринка с интересом слушала его рассказы о городе, о трамваях и о том, как устроена динамо-машина.
Дед Ефим, глядя на это, только усмехался в усы.
— Гляди-ка, — говорил он соседке, — мой-то лещ, выходит, не только ухой накормил, но и пару свел. Где баба не живет, там и черт не родится, а наш-то городской, видать, чертовски к бабе тянется. Как в народе говорят, не на помине легче, а на девичьем плече, а шерсть бабью трепать — не стадо пасти.
Отношения их развивались с чисто деревенской прямотой и городской робостью. Как-то раз Любомудров, расписывая Маринке перспективы электрификации всей страны, осмелел и взял ее за руку. Рука у Маринки оказалась шершавой от работы, но теплой.
— Ваша рука, Мария, — запинаясь, сказал инженер, — обладает повышенной энергоэффективностью. Теплопередача просто колоссальная.
— А ты, Витя, не мудри, — ответила Маринка, сжимая его пальцы. — Просто скажи, что нравится тебе моя рука.
— Нравится, — честно признался инженер и покраснел пуще своей панамы.
Так и пошло. Он называл ее «Мария», а она его — «Витя». Он читал ей вслух стихи про коммунизм, а она учила его доить корову, что вызывало у инженера приступ чисто технического восторга перед сложностью биомеханического аппарата животного.
А дед Ефим, глядя на то, как Витя пытается неумело управляться с косой, качал головой и говорил:
— Никак он у нас на подселении остаться собрался. Из инженера в пастухи подается. И все из-за того, что рыбу он ловить не умел, а на девку деревенскую глаз положил. И ведь попал, чертяка, точно в цель. Любовь не картошка, не выбросишь в окошко.
На том и кончается это дело о рыбалке, которая хоть и была провалена с технической точки зрения, но зато увенчалась полным и безоговорочным успехом с точки зрения общечеловеческой.


Дело о пользе просвещения

Затеял как-то у нас во дворе товарищ Аристарх Кузьмич, человек солидный, бухгалтер по лесопилке, самообразовываться. Решил, значит, что жизнь проходит, а он, как говорится, классиков в руках не держал. Не то чтобы он в этом чувствовал большую нужду, нет. Но дочь его, Зоя, в институт поступила, и как-то раз за обедом обмолвилась, что папа, мол, у нас человек хоть и уважаемый, но кругозором не вышел. Ну, Аристарх Кузьмич и зачесался. Не в прямом смысле, конечно, а в духовном таком.
Пошел он, значит, в библиотеку имени Горького. А там барышня в очках, строгая, взгляд исподлобья. Спрашивает его: «Вам что?» А он так, бодрячком: «Дайте, – говорит, – чего-нибудь такого… фундаментального. Чтобы сразу было видно – человек с содержанием». Барышня посмотрела на него, на галстук его крапчатый, вздохнула и вынесла ему том, толстенный такой, в кожаном переплете. «Достоевский, – говорит, – «Братья Карамазовы». Берите, не ошибетесь».
Обрадовался Аристарх Кузьмич. Том солидный, тяжелый. Нести домой – уже как будто и сам стал немножко Достоевским. Поставил книгу на видное место, на комод, рядом с хрустальной совой. А вечером, после ужина, чайку попивая, взялся за чтение.
Читает первую страницу. Потом вторую. На третьей – чешет затылок. Герои эти все, Иван да Алексей, разговоры заводят непонятные, про боженьку какую-то, про слезу ребеночка. Аристарх Кузьмич привык, чтобы в бухгалтерских отчетах все ясно было: приход, расход, баланс. А тут – сплошная философия. Скучно стало ему, знаете ли. Глаза слипаться начали. Он книгу на живот – и храпеть.
Но характер у Аристарха Кузьмича был упертый. Не может же он, бухгалтер первой категории, перед дочерью ударить в грязь лицом! Стал он читать по системе. Пять страниц в день – как отбывание повинности. Прочтет свои пять страниц, галочку в календаре поставит и с чувством выполненного долга спать ложится. А что прочитал – хоть убей, не помнит. Плывут перед глазами фамилии длинные, разговоры заумные.
А жена его, Глафира Семеновна, волнуется. Видит – муж по ночам книжки штудирует, думает, не завел ли он на стороне интеллектуальную связь какую. Присматривается – нет, вроде честен. Но скулеж по вечерам не прекращается.
И вот настал день, когда Аристарх Кузьмич дочитал-таки свой том до победного конца. Закрыл книгу, выдохнул. Чувство – будто не книгу прочел, а вагон угля разгрузил. Гордость распирает. На работе сразу в курилке объявил: «А я, братцы, Карамазовых одолел». Коллеги так и ахнули. Смотрят на него с новым уважением. Один только мастер со стружечного цеха, дядька простой, хитро так спросил: «Ну и чего там, Аристарх, про братьев-то этих было? Кто из них виноватый-то вышел?»
Тут-то Аристарха Кузьмича и прижало. Потому как ежели честно, он помнил только, что кто-то кого-то топором, кажется, но не факт, и что все они о чем-то долго спорили. А кто виноват – ему и дела не было, он же не следователь прокуратуры.
Смутился он, забормотал что-то про «широкие художественные обобщения» и «проблемы совести». Но видно было, что плавает гражданин, как рыба на песке.
Вернулся домой Аристарх Кузьмич не в духе. Сидит, на хрустальную сову смотрит, кислый. Глафира Семеновна и спрашивает: «Ты чего, Аристарх, опять за ум зашел?» А он ей и выкладывает: «Читал, читал, Глаша, всю эту муть, а теперь спросили по существу – и я, как дурак, ничего внятно сказать не могу. Осрамился».
Глафира Семеновна, женщина хоть и простая, а с практической смекалкой. Подумала и говорит: «А ты, душа моя, не парься. Ты подойди к делу с другой стороны. Ты не содержание запоминай, а фразу какую-нибудь эффектную. Один раз выпалишь – и все ахнут».
Осенило Аристарха Кузьмича. Полез он снова в книгу, искать фразу. И нашел! Прямо в эпиграфе: «Аще пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода». Фраза, конечно, непонятная, но звучит солидно, Хотя и по библейски как-то.
Выучил он ее, как скороговорку. И стал ждать случая блеснуть.
Случай представился на собрании по благоустройству двора. Сосед, слесарь Глушков, долго и нудно доказывал, что песочницу переносить не надо, мол, все равно дети ее разорят. Все уже засыпали. И тут поднимается Аристарх Кузьмич, поправляет галстук и веско так изрекает: «Уважаемые соседи! Аще пшеничное зерно, падши в землю, не умрет… ну, и так далее… то останется одно!» И сел.
Воцарилась гробовая тишина. Все на него смотрят, глаза круглые. Песочница, пшеничное зерно… Связь уловить не может никто. Слесарь Глушков первый опомнился: «Это ты к чему, Аристарх Кузьмич? Про какую пшеницу? У нас тут дети, песок, а ты про агрономию!»
Аристарх Кузьмич смутился пуще прежнего и пробормотал: «Это, мол, к слову пришлось. Общее развитие».
С тех пор его во дворе зовут не иначе как «наш философ». А он книгу свою толстенную убрал в самый дальний шкаф, за паутину. И больше к классикам не прикасается. Говорит, что бухгалтерия – она хоть и скучновата, но честнее. И песочница на месте осталась. Вот так-то.


Дело в шляпе или ветер перемен

Захотел как-то товарищ Капитон Игнатьевич Пыльников, старший делопроизводитель архива треста «Вторчермет», обновку себе приобрести. А именно – шляпу. Не кепку какую-нибудь затасканную, а шляпу солидную, котелок, что ли. Чтобы, значит, выйти в ней в воскресенье в парк, на эстраду послушать, и чтобы все видели – идет не абы кто, а гражданин с претензией, можно сказать, с шиком.
Долго он копил, от бутербродов с колбасой отказывался, на трамвае экономил – пешком с работы плелся, и вот, наконец-то, скопил. Пошел в комиссионный на улице Карла Маркса. А там, за прилавком, гражданин хмурый, в жилетке, с лицом, как помятый портфель. Показывает Пыльникову шляпу. И шляпа, надо сказать, вид имела, мягко говоря, потрепанный. Потертая, ленточка местами отклеилась, но фасон – что надо! С полями, заграничная видать, не нашего вроде происхождения.
– Это, – говорит продавец, – шляпа с историей. Ее еще в гражданскую войну один анархист носил, по фамилии Бухло, что ли. Может, он в ней и не был, но дух, говорит, ее, бунтарский, в ней сохранился.
Капитон Игнатьевич, человек доверчивый, тут же раскупил. Оделся дома перед зеркалом, нацепил котелок набекрень – красавец! Супруга его, Матрена Филимоновна, даже ахнула: «Капитон, да ты прямо как Чарли Чаплин с плаката! Только поупитанней немного». А Пыльников и рад, поворачивается перед зеркалом, усы покручивает – ну, чисто денди лондонский!
И вот, выходит он в это воскресенье в парк. Погода стояла, между прочим, не ахти. Ветер такой подлый, порывистый. Идет Капитон Игнатьевич по аллее, важно так, шляпу придерживает, ко всем прохожим с высоты своего нового положения снисходительно улыбается. А ветер-то, шельмец, только и ждал этого момента! Как дунул со всей дури с Оки – и помчал шляпу с головы Пыльникова!
Понеслась она, родимая, по аллее, как перекати-поле ошалелое! Капитон Игнатьевич – за ней. Бежит, красный как рак, пузо трясется, а шляпа – еще быстрее. Подскакивает, кружится, прямо дразнится, стерва! Заскочила она под скамейку, где молодая парочка сидела, целовалась. Пыльников, не глядя, нырнул за шляпой под скамейку, а парочка – в крик! Девушка решила, что это такое непотребство подглядывает, а парень – что хулиган. Да как даст Пыльникову в ухо! Тот едва ноги унес.
Но шляпу не бросил! Видит, катится она прямиком к ограде летнего театра, где как раз ансамбль «Синие аккордеоны» играл, «Смуглянку». А на ограде сидел милиционер, дядя Степан местный, товарищ Прохоров, и слушал музыку, благодушно так. Ветер как раз фуражку форменную и у него сорвал и он не глядя – хвать, поднял с земли капитонский котелок и себе на голову нахлобучил, нечаянно значит. А сам сидит, ничего не понимает, в виде эдакого сумасшедшего жокея.
Капитон Игнатьевич, задохнувшись, подбегает:
– Товарищ милиционер! Моя шляпа! Верните, я вас умоляю!
А милиционер, осоловев от музыки, медленно поворачивает к нему голову в этом двурогом уборе и говорит басом:
– Гражданин, а вы не путаете? Это, может, казенное обмундирование? Вы мне не мешайте культурный отдых осуществлять.
Тут Пыльников не выдержал. Схватил он за край шляпы – и дернул! Милиционер – за другой! И пошла тут тяга народная! Тянут они эту шляпу, как Сидоры ковер, а она покамест и не думает рваться. Публика вокруг собралась, смеется, «Синие аккордеоны» играют все громче, дирижер, видя такое оживление, пустился вприсядку!
Вдруг – р-р-раз! Котелок, не выдержав народного единства, лопнул пополам! В руках у милиционера остались поля с ленточкой, а у Капитона Игнатьевича – макушка, вроде как сковородка без ручки.
Оба так и сели на землю от неожиданности. Милиционер посмотрел на обрывок в руках, посмотрел на расстроенного Пыльникова, крякнул и говорит:
– Ладно, гражданин. Вижу – вы не враг народа, а просто жертва стихии. Идите с миром. И в следующий раз головные уборы к ветру крепче пришивайте.
Пришел Капитон Игнатьевич домой, повесил на гвоздик свою макушку-сковородку. Матрена Филимоновна спрашивает:
– Что, Капитон, шляпку ветром снесло?
– Не-ет, – вздохнул Пыльников. – Не ветром... Она, Матрена, просто не выдержала. Не выдержала столкновения с суровой действительностью. Дух, говорит, в ней был бунтарский, а реальность-то наша, она, знаешь ли, прозаичней... Дай-ка я лучше в своей старой кепке посижу. Надежней.
Вот так и закончилась история про шляпу с характером. А макушку ту Капитон Игнатьевич потом под цветы приспособил – герань в нее посадил. Растет себе, зеленеет. Может, это и есть тот самый бунтарский дух – в герани прорасти? Кто его знает.


Дело о банке шпрот и классовом враге

Случилась эта история в тридцать третьем году, в коммунальной квартире дома №5 по улице Труда, что в городе Н-ске. Жил там товарищ Порфирий Лукич Горошков, счетовод артели «Красный пищевик». Человек он был тихий, совестливый, желудком, можно сказать, страдал, от пустых-то щей да картофельных очистков.
И вот выдали им в артели, в виде премии за ударный труд в рамках второго пятилетнего плана, невиданный дефицит – банку шпрот! Не селедку с душком, а именно шпрот, в масле, заграничные, то ли с курляндских, а то ли с лифляндских земель, ну то есть морей. Принес Порфирий Лукич эту банку домой, словно святыню какую. Поставил на кухонный стол, сидит, любуется. Банка жестью блестит. Красота, да и только!
Супруга его, Аграфена Петровна, ахнула:
– Порфирий! Да это ж целое состояние! Это ж на черный день! Спрятать надо!
– Спрячем, Груня, спрячем, – согласился Порфирий Лукич. – Только вот куда? Чтобы никто не нашел, не употребил вразнос, не спер по-буржуазному!
Думали они, гадали, куда схоронить сокровище. В сундук? – Соседи воруют. Под кровать? – Мыши банку изгадят. Решили закатать банку в старую телогрейку и сунуть на антресоль, в самый темный угол, где пауки да тараканы в гегемонах числятся.
Так и сделали. Жили они после этого, как на вулкане. Каждый шорох ночью Порфирию Лукичу чудился – не воры ли лезут за шпротами? Встанет, на цыпочках к антресоли подойдет, прислушается – цела ли телогрейка? Цела. Вздохнет с облегчением и спать ложится.
Но не давала ему шпрота спокойно жить. Снится ему ночью, что банка сама открылась, и шпроты по квартире ходят, ножками шаркают, и смеются над ним, Порфирием: «Съешь ты нас, дурак, а то сгнием тут у тебя на антресолях!»
Измордовался совсем товарищ Горошков. Решил – надо съесть. Но не просто так, а с идеологическим подтекстом! Решили они с Аграфеной Петровной устроить маленькое торжество седьмого ноября, в честь Великого Октября, шпроты эти самые и распечатать.
Настал великий день. Поставили они на стол черный хлеб, картошку в мундире, графин с водой, крашенной свеклой, – для цвета. Вынул Порфирий Лукич сверток с антресоли, развернул телогрейку дрожащими руками… На месте банка. Вскрыл он ее, а там масло одно прогорклое, да на дне крошки. И ни единой рыбешки!
Обомлели супруги. Гробовая тишина. И вдруг Аграфена Петровна как вскрикнет:
– Крысы! Проклятые буржуазные элементы! Сожрали наше добришко!
Но Порфирий Лукич человек был дотошный, счетовод все-таки. Присмотрелся он к банке и видит – крышка-то не вскрыта, запаяна намертво. А на дне, в масле, лежит аккуратно свернутая бумажка. Иголкой они ее выковыряли, развернули. А там карандашом написано, почерком мелким, вражеским:
«Товарищи! Не ищите шпрот. Их тут и не было. Банку эту я, бывший владелец рыбной лавки Липман-Зусмер, закатал пустой еще в двадцать восьмом году, перед национализацией. Из принципа. Так сказать, скрытый протест против коллективизации. Ваш Липман-Зусмер. P.S. Масло, впрочем, настоящее».
Прочитал это Порфирий Лукич и как закричит на всю коммуналку:
– Вредительство! Контрреволюция! Буржуазный саботаж! Он нам, гад, еще и маслом настоящим похвастал!
Подняли на ноги всю квартиру. Сбежались соседи: и слесарь Глушков, и техник Сидоров, и уборщица тетя Паша. Слушают, головами качают. А племянник слесаря, комсомолец Васька, так и вовсе заявил:
– Это, дядя Порфирий, не просто саботаж! Это – идеологическая диверсия! Надо в ОГПУ сообщить!
Потащили они банку с запиской в местное отделение. Принял их уполномоченный, товарищ Блохин, выслушал, в лимонном чае кусочек сахара рассасывая.
– Дело ясное, – говорит. – Классовый враг не дремлет. Банку конфискуем как вещдок. А вам, товарищ Горошков, сочувствую. Идите с миром. Боритесь с вредителями на идеологическом фронте.
Вернулся Порфирий Лукич домой, сел на табурет и заплакал.
– Ну, что же это такое, Груня? И шпротов нет, и банку отобрали. Одно утешение – врага народного, можно сказать, почти обезвредили.
А Аграфена Петровна вздохнула:
– Ничего, Порфирий. Будем картошку с хлебом есть. Зато с чистой совестью. А масло-то, говорил, настоящее… Жаль, так и не попробовали.
С тех пор Порфирий Лукич на банки с рыбой смотреть не мог. А записку ту Липман-Зусмера в ОГПУ, говорят, подшили к делу о вредителях в пищевой промышленности. Вот так одна пустая банка чуть ли не до дела общегосударственной важности доросла. Бывает и такое, товарищи, бывает.


Дело о бабушкином комоде и страстях человеческих

Заселились как-то в нашу коммуналку на улице Буденного, в доме №10, две новые жилички. Молодые еще, из общежития текстильного техникума перебрались. Одна – Зоя, блондинистая такая, с смехом звонким, что стекла дребезжат. Другая – Людмила, брюнетка, глаза томные, взгляд исподлобья, вся из себя загадошная.
Комнату им выделили смежную, за перегородкой фанерной от семьи слесаря Глушкова. А комната-то раньше бабушки Агафьи, царство ей небесное, принадлежала. И стоял в ней комод допотопный, дубовый, с резьбой. Комод до того старый, что еще, кажется, при крепостном праве его смастерили. Но бабка Агафья за ним следила, полировала, аж лоснился.
Новые жилички, Зоя и Людка, комод этот сразу на предмет мебели устаревшей, пережиток прошлого, списать захотели. Место, мол, занимает, а толку – чулки да кастрюли хранить. Собрались было выкидывать, да председатель домкома, тетя Катя, воспротивилась: «Комод, – говорит, – историческая ценность! И кроме того, он дыру в перегородке к Глушковым прикрывает. Будет стоять!»
Вот и стоит он, громадина, на полкомнаты. А жилички наши молодые, кровь горячая. Зоя с парнем своим, курсантом летного училища Степаном, встречаться начала. А Людка – с женатым заведующим складом стройматериалов, Аркадием Петровичем. И ночами у них за перегородкой начинались такие шекспировские страсти, что у слесаря Глушкова, человека семейного и строгих правил, из ушей пар валить начинал.
Но беда в том, что комод бабкин был, шельмец, не простой, а с секретом. От долгой службы древесина его усохла, и между его боковой стенкой и дырой в перегородке образовалась щель порядочная. Щель эта, как зрачок подглядывающий, прямо в комнату к девчатам вела.
И вот как-то раз слесарь Глушков, Иван Потапович, человек в общем-то положительный, но до страсти любопытный, решил проверить, не видать ли чего в дыру энту самую. Приложился глазом к щели… да так и обомлел.
А там, в комнате, Зоя своему Степану на гитаре песни распетые играет, а сама на табуретке сидит, ножкой покачивает, юбка выше колена… Иван Потапович аж вспотел. Отошел, отдышался. А любопытство, знаете ли, жжет сильнее стеариновой свечки. Глянул еще разок – а там уже Людка с своим Аркадием Петровичем шепчется, на кровати полулежат, освещение приглушенное… Картина, можно сказать, маслом!
С тех пор Иван Потапович пропал. Каждый вечер к комоду как на службу ходил. Жена его, Маланья, даже беспокоиться начала: «Ты чего, Иван, все к той стенке то жмешься? Не простудись!» А он отмахивается: «Слышу, – говорит, – подозрительный скрежет! Может, точильщик мебельный завелся! Надо наблюдать!»
Дошло до того, что Иван Потапович уже расписание составил: в восемь – Зоя со Степаном, в десять – Людка с Аркадием Петровичем. Сидит, бывало, у щели, как завороженный, а сам потом по квартире ходит возбужденный, на жену поглядывает с новым интересом. Маланья даже удивилась: «Иван, ты на себя не похож! Аль водку достал, паскуда, и тайком потребляешь?»
Но тайное всегда становится явным. Как-то раз Зоя заметила, что из щели в комоде какой-то странный блеск исходит. Подкралась, глянула – а там глаз Потапыча, во весь свой испуганный размер, на нее смотрит! Зоя не растерялась, схватила вязальную спицу и как ткнет ею в щель!
Иван Потапович с ревом отскочил и выскочил в коридор, держась за глаз, а навстречу ему – все соседи, шум услышали.
– Что случилось, Иван Потапович? Кричишь тут?
А он, красный как помидор, мычит:
– Точильщик! Мебельный точильщик! Укусил, гад, прямо в глаз!
С тех пор за ним в квартире кличка «Точильщик» пристала. А комод бабкин Зоя и Людка все-таки выставили на помойку, заявив, что он «развратные настроения в здоровом коллективе провоцирует». И дыру заделали, бестии. Иван Потапович неделю ходил, как потерянный, на стенку смотрел пустую и вздыхал. Хорошо хоть глаза не лишился, касатик.
А страсти за тонкой перегородкой, конечно, никуда не делись. Но наблюдать за ними стало куда сложнее. Вот так один старый комод едва ли не до мысленной супружеской измены довел. Чего только в коммуналках не случается!


Дело об отношениях на курорте

Случилась сия история в славном городе-курорте Адлере, в санатории «Красная Пальма», куда по профсоюзной путевке за ударный труд на ниве производства счетных линеек был направлен товарищ Сергей Семеныч Абрикосов, старший экономист планового отдела.
Сергей Семеныч, человек в быту скромный, семейный, на курорте оказался впервые, и один, поскольку супругу путевкой не оделили. И всё его естество, изможденное годовыми отчетами и графиками, жаждало не столько лечения, сколько приключений. Особенно после того, как он на вторые сутки, слоняясь по территории, увидел ее.
Ее звали Зинаида. Она была массажисткой. Не просто массажисткой, а, как выражался сам Сергей Семеныч в мыслях, «амазонкой в белом халате». Ростом под метр восемьдесят, плечи — косая сажень, а руки… руки у нее были такие, что, казалось, могли не только гальку из моря выжимать, но и придать новую форму советской действительности.
Сергей Семеныч безотлагательно записался на массаж. Не потому, что спина болела, а потому, что разум помутился. Первый сеанс прошел под девизом «терпи, казак, атаманом будешь». Зинаида мяла его тщедушное тельце с лютой энергией строителя коммунизма. Сергей Семеныч стискивал зубы и будучи человеком стеснительным, думал о диалектическом материализме, чтобы отвлечься от близости богини в белом халате.
Но дьявол, как известно, кроется в деталях. А деталь была вот какая: массажное кресло в кабинете Зинаиды стояло рядом с окном, а напротив окна, через узкий проулок, находился балкон соседнего корпуса, где проживала делегация румынских товарищей по обмену социалистическим опытом. И товарищи эти, видимо, испытывая острый дефицит в культурных впечатлениях, всё свободное время проводили на балконе, внимательно наблюдая за сеансами Зинаиды.
На втором сеансе Сергей Семеныч, лежа лицом вниз, сквозь щель в занавеске заметил, что на том балконе — небывалое оживление. Идеологически дружественные румыны столпились, кто-то даже с биноклем. И тут его осенило: они же не на него смотрят, чахлого экономиста! Они смотрят на Зинаиду! На ее мощные руки, на ее грацию… А он, Сергей Семеныч, так сказать, прилагается к зрелищу бесплатно.
В нем заговорила не только мужская гордость, но и советская принципиальность. Нельзя же допустить, чтобы иностранцы, хоть и из социалистического блока, безнаказанно наблюдали за лучшей из наших массажисток! Это же диверсия! Надо действовать!
И он начал… действовать. Когда Зинаида, налегая на его поясницу всем весом, спрашивала: «Ну как, товарищ Абрикосов, себя чувствуете?», он вместо стонов начинал громко и с выражением цитировать доклад вождя на прошедшем съезде партии. Румыны на балконе замерли в недоумении.
В следующий раз, когда Зинаида работала с его ногами, Семен Семеныч затянул «Интернационал» на непонятном языке, больше похожем на суржик. Румыны заерзали и стали расходиться.
Но апогеем стал третий сеанс. Зинаида, разгоряченная работой, расстегнула верхнюю пуговицу халата. На балконе воцарилась мертвая тишина. И тут Сергей Семеныч, почувствовав исторический момент, перевернулся на спину (что было строго запрещено инструкцией), уставился на смущенную Зинаиду и громко, на всю улицу, прокричал: «Да здравствует советская женщина — самая красивая и сильная женщина в мире! Долой буржуазных подглядывателей!»
Эффект превзошел все ожидания. Румыны, как по команде, дружно схватились за сердце и скрылись в номере. Зинаида же, покрасневшая от неожиданности и, возможно, смутной гордости, посмотрела на Семена Семеныча не как на пациента, а как на человека. И даже улыбнулась.
В тот вечер они пили крымское вино в ее кабинете при закрытых шторах. О чем говорили — история умалчивает. Но ходят слухи, что Сергей Семеныч вернулся из санатория не только с закаленным здоровьем, но и с невероятной уверенностью в себе. А на следующий год румынская делегация в «Красную Пальму» почему-то не приехала. Совпадение? Не думаем.


Дело о протезе и классовой бдительности

Пришел как-то к нам во двор, в дом №7 по улице Новой, но, по сути, самой что ни на есть старой, инвалид. Звали его Ефим Лукич. Ногу он потерял, если верить его словам, на строительстве Беломорканала, в порыве трудового энтузиазма. А если верить соседу, слесарю Глушкову, то он просто по пьяни под вагонетку с гранитом попал.
Так или иначе, ноги у Ефима Лукича не было. А вместо нее был протез. Не какой-нибудь там заграничный, с шарнирами, а наш, советский, образца тридцать второго года. Деревянный, на кожаных ремнях, с гирькой свинцовой внизу, для устойчивости. Ходил Ефим Лукич, громко стуча, а когда сидел, имел привычку отстегивать свою ногу и ставить ее прислонив к стулу, чтобы, значит, «отдохнула».
Жена у него, Акулина, женщина терпеливая, на этот протез вечно ворчала: «Опять ты, Ефим, свою палку с оглоблей по всей квартире раскидываешь! То я об нее утром спотыкнусь, то кот наш, Васька, когти об нее точит!» А Ефим Лукич только отмахивался: «Не палка это, а часть моей трудовой биографии! Почти что орден!»
И вот случилась беда. Объявили в районе субботник по озеленению. Всех жильцов погнали копать ямы для акаций. И Ефима Лукича, как передового инвалида, не обошли стороной. Ковыляет он с лопатой, стучит своей гирькой по мерзлой земле, пыхтит. А народ вокруг молодежный, комсомольский. Смотрят на него, посмеиваются и ухмыляются. Ефиму Лукичу это обидно показалось.
«Надо, – думает, – показать класс! Чтобы поняли, что и с протезом можно быть ударником труда!»
Размахнулся он что есть мочи, вогнал лопату в землю, наступил на нее своей единственной ногой, а второй, деревянной, решил помочь – оттолкнуться. Только сделал он это с таким энтузиазмом, что ремень, истертый временем, лопнул с треском! Протез взмыл в воздух, описал дугу и шлепнулся прямиком в только что выкопанную яму для акации.
Стоит Ефим Лукич на одной ноге, подпрыгивает, аки цапля, и ругается: «Ах ты, деревянное отродье! Контра революционная ты, шарманка!»
Комсомольцы так и покатились со смеху. Один, самый бойкий, полез в яму протез вытаскивать. Вытащил, подает Ефиму Лукичу, а тот как заорет: «Не трогай! Это же средство передвижения! Его теперь после тебя дезинфицировать надо!»
Принесли его домой, чуть ли на руках. Акулина только руками развела: «Ну, Ефим, допрыгался? Где теперь протез возьмем?»
Оказалось, что новый протез по льготе ждать год-полтора. А старый чинить – месяц. Сидел Ефим Лукич дома, как на привязи, злой на весь белый свет. И больше всего он злился на кота Ваську. Потому что Васька, мерзавец, быстро сообразил, что хозяин его больше не может встать и швырнуть в него тапком. И стал вести себя как полный хозяин жизни: спал на Ефимовой подушке, воровал со стола колбасу и смотрел на хозяина наглым, презрительным взглядом.
Довел кот Ефима Лукича до того, что тот однажды, сидя в кресле, схватил свой костыль и швырнул его в Ваську. Но промахнулся. Костыль полетел в сервант, где хранился дореволюционный посудный сервиз, подаренный Акулине на свадьбу. Сервант, конечно, разбился.
Пришла Акулина с работы, увидела руины и зашлась в истерике. А Ефим Лукич, чтобы оправдаться, указал на кота: «Это он! Это Васька все! Нарочно на костыль прыгнул!»
Но Акулина не поверила. Собрала вещи и ушла к сестре жить. Говорит: «Жить с одноногим – это я еще могу. Но жить с одноногим вруном – это уже перебор!»
Остался Ефим Лукич один. Сидит в пустой квартире, на одной ноге, перед разбитым сервантом. А на осколках сервиза Васька сидит и сладко потягивается. Смотрит Ефим Лукич на кота, на свой сломанный протез в углу, и вдруг понимает, что он в этой жизни проиграл даже коту.
Мораль истории проста: никогда не доверяй деревянной ноге ответственные задачи.
В Акулина то конечно, воротилась взад через неделю-другую, ну и протез Лукичу починили вскоре. Ну и с котом он помирился.


Дело о конспекте и сердечном смятении

Училась в нашем пединституте, на историческом факультете, студентка Лизавета Петрова, девушка серьезная. Волосы пшеничные, глаза голубые, а в голове – одна сплошная хронология: от восстания Спартака до Великой Октябрьской Социалистической революции. Жила она в общежитии, в комнате с подругой Катей, которая была полной ее противоположностью: вместо лекций она думала только о кино и кавалерах.
Как-то раз попросила Катя Лизу одолжить ей конспект по истории КПСС. «Лиза, – молила она, – ты же у нас ходячая энциклопедия! У меня свидание, я ничего не успеваю!» Лиза, вздохнув, отдала свою тетрадь – толстенную, исписанную убористым почерком, с полями и подчеркиваниями красными чернилами. Шедевр, одним словом.
Катя, не долго думая, взяла конспект и отправилась на свидание со студентом физфака, Степаном. Местом встречи был выбран сквер у памятника Кирову. Сидят они на скамейке, Катя пытается кокетничать, а Степан, парень основательный, вдруг интересуется: «А это у тебя что за фолиант?» Катя, не моргнув глазом, отвечает: «Это я для общего развития… конспектирую».
Открыл Степан тетрадь, прочел: «Сущность двоевластия в период февраля-октября 1917 года…» – и обомлел. Изложение было настолько ясным, логичным и пламенным, что сердце физфаковца дрогнуло. Он смотрел на Катю с новым, глубоким уважением. «Катя, – прошептал он, – а я и не знал, что ты такая… идейная!»
Катя, почуяв успех, стала сыпать терминами, которые слышала краем уха от Лизы: «диалектический материализм», «прибавочная стоимость», «диктатура пролетариата». Степан слушал, раскрыв рот. Свидание закончилось тем, что он попросил у Кати тетрадь «на одну ночь, для вдохновения».
Наутро Катя вернула конспект Лизе. Та взяла тетрадь и ахнула: на полях, рядом с ее аккуратными пометками, появились новые – крупные, размашистые, с восклицательными знаками. Незнакомый почерк вывел: «Браво!», «Гениально!», а напротив тезиса о роли масс в истории было приписано: «Совершенно с вами согласен! Давайте обсудим это лично!»
Лиза пришла в ужас. «Катя! Что ты натворила? Это же вандализм!»
В этот момент в комнату постучали. На пороге стоял Степан, с букетиком скромных астр в руках. Увидев Лизу с злополучной тетрадью, он смутился.
– Я к Кате… – начал он и замолчал, глядя на Лизу.
– Степан, это Лиза, моя соседка, – представила Катя.
– Лиза? – переспросил Степан. Его взгляд упал на конспект в ее руках. – Так это… ваша тетрадь?
– Моя, – подтвердила Лиза, хмурясь.
– Тогда это вы… – Степан показал на пометки. – Это вы написали про диктатуру пролетариата так блистательно?
Лиза покраснела. Катя пыталась сделать знаки Степану, но было поздно. Правда выплыла наружу. Степан, вместо того чтобы обидеться, рассмеялся.
– Значит, Катя меня дурила? А я-то думал, нашел девушку своей мечты – красивую и умную!
– Умная – вот она, – с обидой указала Катя на Лизу. – А я просто… Катя.
Степан с интересом посмотрел на Лизу. Он увидел, как пылают ее щеки, как блестят глаза за стеклами очков.
– Лизавета, – сказал он серьезно. – Простите за пометки в вашем конспекте. Но не могли бы вы… лично прочитать мне лекцию о роли личности в истории? Без посредников.
Лиза сначала хотела отказаться, но потом увидела искренний интерес в его глазах. И согласилась.
С тех пор они часто гуляли в сквере у памятника Кирову. Степан носил ее сумку с книгами, а Лиза объясняла ему теорию относительности… но не Эйнштейна, а исторического материализма. Катя же в сердцах говорила, что Лиза «отбила у нее кавалера при помощи марксизма-ленинизма». Но не очень-то на нее злилась честно говоря, поскольку у Степана на лице, на видном месте была бородавка. А злополучный конспект, исправленный и дополненный, Лиза берегла как зеницу ока. Ведь он стал не просто тетрадью, а памятником тому, как сухая и эфемерная наука может привести к самой что ни на есть живой романтике.


Дело о картофельном Левше

Завелся как-то в артели «Красная грудь», что специализировалась на пошиве бюстодержателей, лифчиков, по простому, а также телогреек, спор. Спорили слесарь-инструментальщик – наладчик швейных машин, товарищ Федот Вавилович, ударник производства и рационализатор, и бухгалтерша Клавдия Петровна, женщина строгих правил и такой же строгой бухгалтерской отчетности. Кстати, она носила только лишь изделия артели. Неказистые, неудобные, зато свои, родные.
Суть спора заключалась в следующем: Федот Вавилович, человек с золотыми руками, утверждал, что может из ничего сделать всё. «Вот возьми, – говорил он, – обыкновенную картофелину, да подай мне перочинный ножик – я тебе из нее хоть портрет вождя, хоть миниатюрную копию Шуховской башни вырежу!» Клавдия Петровна же фыркала в ответ: «Это, Федот Вавилович, не более чем мелкобуржуазное искусство, пустое времяпрепровождение! Руководящая и направляющая сила – вот что главное! Без плана и сметы даже картошка прорастет не в ту сторону!»
Спор дошел до точки кипения в обеденный перерыв. Федот Вавилович, покраснев как рак, хлопнул ладонью по столу: «Да что толковать! Пари предлагаю! Видишь этот картофель?» И он указал на скромный, проросший овощ в сетке с общепитовским пайком. «К завтрашнему утру я изваяю из него нечто такое, что ты, Клавдия Петровна, счетами своими костяшками перещелкать не сможешь!»
Пари было заключено. На кону стояла банка кильки в томате – продукт стратегический, дефицитный.
Весь вечер Федот Вавилович просидел на кухне своей коммуналки, орудуя ножиком и ворча на мешавших ему домочадцев. Вдохновленный спором, он решил пойти дальше простого портрета. Он задумал вырезать из картофелины целую сценку: «Рабочий передает колхознице бюстодержатель, в знак нерушимого союза города и деревни». Работа кипела. Очистки летели во все стороны. К утру шедевр был готов. Действительно, получалось очень похоже, хоть и пахло немного огородом.
Гордый, как Наполеон, положил Федот Вавилович свое творение в карман телогрейки и отправился на работу. Но судьба, как водится, внесла свои коррективы в лице трамвая №5. Народу было – яблоку негде упасть. Федота Вавиловича стиснули, как селедку в бочке, и он почувствовал, как хрустнуло что-то у него в кармане. Выбежав на своей остановке, он с ужасом обнаружил, что от «рабочего» отломилась рука с бюстодержателем, а у «колхозницы» осталась только одна нога. Шедевр был безнадежно испорчен.
Идти на попятную было нельзя. Ударить в грязь лицом перед Клавдией Петровной – позор несмываемый. И тут Федота Вавилович вспомнил про пайку хлеба, которую он нес для перекуса. Осенило! Быстро, прямо у проходной, он смочил слюной и размял мякиш, скатал из него подобие пластилина и прилепил недостающие части к картофельным фигуркам. Получилось даже лучше – фигуры стали монолитнее.
В бухгалтерии его уже ждали. Клавдия Петровна сидела за своими счетами с видом римского папы. «Ну что, Федот Вавилович, готово твое пролетарское произведение?»
Федот с достоинством извлек из кармана творение. Бухгалтерша взяла его в руки, надела очки, осмотрела со всех сторон. Лицо ее было непроницаемо.
«Интересно, – протянула она. – А на какой срок эксплуатации рассчитано сие произведение?»
«На века!» – бодро отрапортовал Федот.
«На века? – усмехнулась Клавдия Петровна. – Сомневаюсь. Ибо, товарищ Федот Вавилович, я, как бухгалтер, обязана констатировать: здесь имеет место быть элементарная приписка! Неучтенный левый материал! Хлебный мякиш, если конкретнее!»
Федот Вавилович обомлел. «Это… это временная мера! – залепетал он. – В трамвае поломка случилась!» «В трамвае? – подняла бровь бухгалтерша. – Ага, значит, еще и транспортные расходы и амортизацию не заложили в себестоимость изделия! Налицо нарушение финансовой дисциплины!»
Спор был проигран. Банка кильки перешла к Клавдии Петровне. А картофельный монумент, оставленный на подоконнике в бухгалтерии, к вечеру засох, и хлебные детали обглодала проникшая в кабинет крыса. Так идеологический спор между искусством и бухгалтерией закончился полной и безоговорочной победой последней.
Федот Вавилович же с тех пор зарекся спорить с финансистами, бормоча себе под нос: «Они, браток, не руками работают, они циферками. А циферка, она, зараза, завсегда против тебя окажется». На том и конец.

Дело о треснувшем тазу и супружеской солидарности
Жил-был в коммуналке на улице Дзержинского некто товарищ Пал Палыч Брудастов, инженер-теплотехник. Человек он был основательный, солидный, и в быту тихий, что мышь. Супруга его, Анфиса Власьевна, женщина пышущая здоровьем и энергией, держала Пал Палыча в ежовых рукавицах, но делала это с такой душевной теплотой, что тот даже не роптал.
Беда пришла, откуда не ждали. Отправили Пал Палыча в командировку на недельку, в соседний город, котельную налаживать. А Анфиса Власьевна, оставшись одна, почувствовала прилив неведомой ранее свободы. И решила провести генеральную уборку. Не просто так, а с пристрастием. Взялась она за таз медный, большой, фамильный, который обычно для варенья использовали. Таз был старый, с трещинкой, но Анфиса Власьевна, женщина упрямая, решила его до блеска натереть. Налегла всем весом – и треснул таз окончательно, с характерным скрежещущим звуком.
Расстроилась Анфиса Власьевна не столько из-за таза, сколько из-за мысли: «Вот вернется Пал Палыч, скажет: „Без меня ты даже с тазом управиться не можешь!“ Уроню я свой пролетарский авторитет!»
Решила она действовать на опережение. Пошла к соседу за стеной, слесарю высшей категории, холостяку Степану Игнатьевичу, известному в доме умельцу и, по слухам, ловцу женских сердец. Мужик он был видный, руки золотые, взгляд томный.
«Степан Игнатьевич, – взмолилась Анфиса Власьевна, – беда у меня! Таз треснул! Неужто новый покупать? Может, залатаешь?»
Степан Игнатьевич посмотрел на таз, потом на Анфису Власьевну, и в глазах его заблестел огонек азарта.
«Анфиса Власьевна, – говорит, – это не таз треснул, это судьба нам подсказку подает! Залатать – дело плевое. Но для такого дела… нужен особый подход. И уединение. Заноси таз ко мне вечерком. Я по нему паяльником пройдусь».
Анфиса, по-своему истолковав намек, смутилась, но внутри что-то екнуло от любопытства. Вечером, нарядившись в самое красивое ситцевое платье, глаза сажей подвела, губы вишневым вареньем смазала и отправилась она с тазом наперевес к соседу.
А тем временем, на радостях, что работу сдали досрочно, вернулся из командировки Пал Палыч. Домой пришел, а дома – пусто. И таза на привычном месте нет. «Наверное, Анфиса к подруге сбегала, таз с вареньем понесла», – подумал он и решил прилечь.
Лежит, отдыхает, и слышит из-за стены, от Степана Игнатьевича, подозрительные звуки. Не то чтобы стук, а какое-то сопение, приглушенные возгласы и металлический лязг. Пал Палыч, как инженер, человек наблюдательный. Приложился ухом к стене – а там явно происходил какой-то интенсивный технологический процесс. И голос Анфисы Власьевны, взволнованный, вырывается: «Ой, Степан, ну ты и умелец, как ловко орудуешь! А еще крепче можешь? Во даешь!»
Пал Палыча осенило ужасное подозрение. Сердце зашлось. «Изменяет! – пронеслось в голове. – И не где-нибудь, а тут же, за стенкой! А таз то фамильный для чего в это дело вовлекла?!»
Ярость, смешанная с отчаянием, подняла его с кровати. Выскочил он в коридор, подбежал к двери соседа и начал ломиться: «Анфиса! Открывай! Я всё знаю!»
За дверью наступила мертвая тишина, а затем послышалась некая суета. Через минуту дверь отворилась. На пороге стояла раскрасневшаяся Анфиса Власьевна, в переднике, с сияющим тазом в руках. За ней виднелся смущенный Степан Игнатьевич, державший в руках паяльник.
«Ты чего, Пал Палыч, ломишься, как медведь в малинный погреб?» – строго спросила Анфиса.
Пал Палыч, опешив, уставился на таз. «А я… а ты… а это… что это вы тут делали?»
«А что делали? – вспыхнула Анфиса. – Таз чинили! А ты, вместо того чтобы порадоваться, скандал на весь дом закатил! Я ведь хотела сюрприз тебе сделать!»
Степан Игнатьевич, оправившись, многозначительно добавил: «Да, Пал Палыч, процесс, скажу я вам, был тонкий. Почти ювелирный. Требовал полной концентрации и… взаимного доверия».
Пал Палыч стоял, почувствовал себя дураком. Ревность его улетучилась, сменившись жгучим стыдом. В тот вечер Анфиса Власьевна, в наказание за недоверие, заставила его есть варенье исключительно прямо из залатанного медного таза. Он потом еще долго стоял на почетном месте на комоде – как напоминание о том, что иногда треснувший таз может довести неизвестно до чего. А Степан Игнатьевич с тех пор смотрел на Пал Палыча с какой-то новой, завистливой жалостью.


Дело о случае в трамвае

Случилось это в трамвае маршрута №13, следующем от фабрики «Ротфронт» до центра города. Вагоновожатым трудился Пахом Игнатьевич, мужчина лет пятидесяти, с лицом, как выцветшая квитанция, а кондуктором была Варвара Петровна, девица молодая, статная, с взглядом, способным остановить разбушевавшийся на подножке пролетариат на полном ходу.
Был час пик. Народу в трамвае набилось, как шпрот в банке. В самой гуще давки оказался скромный бухгалтер артели «Светлый путь», товарищ Аркадий Синебрюков. Человек он был робкий, мечтательный и страдал от тесноты в общественном транспорте. Поговаривали, что он из бывших вшивых интеллигентов, что он безуспешно пытался оспаривать. Аркадий выработал свой способ выживания в трамваях: он мысленно сочинял бухгалтерские отчеты, и мир вокруг переставал для него существовать.
В тот злополучный день, зажатый со всех сторон, он уставился в спину впереди стоящего гражданина и погрузился в подсчет гипотетических оборотов по кредитному счету «Основные средства». Внезапно трамвай резко затормозил на повороте. Аркадий, потеряв равновесие, инстинктивно вцепился руками в первый попавшийся предмет, чтобы не упасть. Этим предметом оказалась не спина соседа, а нечто округлое, упругое и, как ему показалось, очень надежное.
Раздался оглушительный женский визг. Аркадий опомнился и с ужасом осознал, что обе его руки с небухгалтерской силой сжимают филейную часть вагоновожатой Варвары Петровны. У него от испуга онемели руки и пальцы и он не смог сразу ослабить свою хватку. Как показалось сперва Аркадию, Варвара Петровна взглянула на него беззлобно, даже нежно и даже чуть подмигнула ему. Но при виде пробирающегося через толпу пассажиров вагоновожатого она вмиг изменилась в лице.
– Гражданин! Это что еще за хулиганские методы?! – прогремел голос вагоновожатого Пахома Игнатьевича. – Немедленно освободите служебное оборудование!
– Я… я не нарочно! – запищал Аркадий, пытаясь отцепить онемевшие пальцы от злополучного упругого предмета. – Торможение, знаете ли! Закон инерции!
– Я тебе сейчас покажу закон винерции! – вдруг заверещала Варвара Петровна, и стала пытаться вырваться. – Пусти! Я сейчас милицию позову! Вагоновожатый заявил, что это покушение на внесение помех в движение общественного транспорта.
Трамвай встал. Все пассажиры, забыв о своих делах, с интересом наблюдали за разворачивающимся действом.
Аркадий Синебрюков, красный как знамя, собрав волю в кулак, наконец оторвал руки от Варвары Петровны, но его портфель, зацепившись за ручку двери, предательски раскрылся. Оттуда на пол высыпались кипы бухгалтерских бумаг, а главное – летняя панама его супруги, которую он должен был отнести в починку.
Пахом Игнатьевич, увидев летний головной убор в середине октября, окончательно пришел в ярость.
– Ага! Маскируется! Это, граждане, маньяк - рецидивист! Никто не подхватил его энтузиазма, и вагоновожатый вскоре притих и ворча отправился в кабину, чтобы продолжить движение.
В этот момент трамвай снова дернулся и тронулся. Синебрюков, пытаясь подобрать бумаги, неловко шаркнул ногой и наступил на панаму. Раздался хруст. Это сломался картонный ободок, украшавший головной убор.
– Панама! – в отчаянии взвыл бухгалтер. – Маргарита Тимофеевна убьет меня!
Варвара Петровна, наблюдая эту картину, внезапно смягчилась. Видно, вид несчастного человека, стоящего на коленях среди бухгалтерских отчетов с раздавленной панамой в руках, как ни странно, тронул ее грубое кондукторское сердце.
– Гражданин пассажир, – сказала она. – Я считаю, что происшествие исчерпано. Вы и сами пострадали материально. Предлагаю ограничиться административным взысканием. Штраф в десять копеек за порчу собственного имущества с созданием помех движению. Держите квитанцию.
Аркадий с готовностью вытащил потертый кошелек. Варвара Петровна, потупив взор, повернулась к стеклу. Трамвай рванул с места.
На следующей остановке бухгалтер выскочил из вагона, прижимая к груди смятую панаму и рассыпающиеся документы. Пахом Игнатьевич обернулся к пассажирам:
– Граждане! Учитесь на чужих ошибках! В общественном транспорте держитесь за поручни, а не за что-то другое! Следующая остановка – «Площадь Революции»!
Варвара Петровна стояла, широко расставив ноги, чтобы не упасть в шатком трамвае и думала о своем.
С тех пор Сигизмунд Аркадьевич ходил на работу больше пешком, либо садился именно на трамвай 13го маршрута, но Варвары Петровны он больше не видел. А его супруга, Маргарита Тимофеевна, так и не поняла, почему ее отремонтированная панама пахнет не только клеем, но и скандалом.


Дело о свинье и пламенном чувстве

А произошла эта история в колхозе «Красный хряк», что под Воронежем. И был на тамошней животноводческой ферме председатель – товарищ Харлампий Геннадьевич, мужчина в летах, и заведующая - товарищ Алевтина Григорьевна, особа видная, с формами, достойными племенной коровы.
Харлампий Геннадьевич был человеком строгих правил и свиней своих любил до умопомрачения. Особенно свинью Марфу, хрюшку рекордного веса. Он с ней разговаривал, как с человеком. «Марфа, – говорил он, – ты у нас не просто свинья, ты – мясной фонд нашей необъятной страны!»
А Алевтина Григорьевна над ним подсмеивалась. «Вы, Харлампий Геннадьевич, – говаривала она, – со свиньями общаетесь больше, чем с людьми. У вас, мил человек, не то чтобы душа, а прямо-таки свиная душа ужо образовалася».
Однажды ночью поднялась на ферме тревога. Бежит скотник Васька, кричит: «Товарищ председатель! Беда! Свинья Марфа из хлева сбежала и любви пламенной ищет!»
Харлампий Геннадьевич вскочил как ужаленный. Выбежал на двор в одном исподнем, с фонарем «летучая мышь». А там Алевтина Григорьевна уже стоит, в телогрейке нараспашку, руки в боки.
«Харлампий! – кричит она. – Твоя Марфа моего хряка Порфирия соблазнят! А он у меня на откорме! Ему утехи противопоказаны!»
Помчались они в свинарник. А там картина маслом: хряк Порфирий, существо тучное и ленивое, стоит как вкопанный. А вокруг него носится свинья Марфа, и выражает ему свои нежные чувства. Порфирий же только похрюкивает от избытка внимания.
«Марфа! Опомнись! – закричал Харлампий Геннадьевич. – Ты же флагман стада! Тебе не до игрищ!»
Но Марфа была непреклонна. Она так толкнула Харлампия Геннадьевича, что тот с грохотом повалился в корыто с помоями.
Алевтина Григорьевна ахнула и бросилась вытаскивать председателя. Харлампий потянул Алевтину за собой. Началась неразбериха. В темноте, среди хрюканья и визга, Харлампий Игнатьевич по ошибке ухватил не свиное ухо, а нечто мягкое и округлое, принадлежавшее Клавдии Петровне.
Раздался звонкий шлепок.
«Харлампий! Это что еще за свинство?» – возмутилась Клавдия.
Харлампий Игнатьевич отпрянул, покраснев как рак.
«Виноват, Алевтина Григорьевна! – залепетал он. – Принял вас за Марфу! У вас, извините, комплекция схожая, племенная!»
Алевтина Григорьевна сначала хотела обидеться, но потом рассмеялась.
«Ну ты даешь, Харлампий! – сказала она. – Свиней настолько любишь, что женщин за свиней принимаешь. Непорядок».
Тем временем скотник Васька водворил Марфу в ее хлев. Инцидент был исчерпан.
А наутро Харлампий Геннадий пришел на ферму с букетом полевых цветов. И подарил его не как всегда - Марфе, а Алевтине Григорьевне.
«Алевтина Григорьевна, – сказал он смущенно. – Бросайте надо мной смеяться? А? А то я, и правда, со свиньями засиделся».
Алевтина взяла цветы, улыбнулась.
«Ладно, Харлампий, – сказала она. – Только смотри, больше не путай. Я хоть и племенная, но не до такой же степени».
С тех пор все на ферме стали жить душа в душу. И люди и свиньи. А свинья Марфа вскоре принесла приплод – двадцать поросят. И Харлампий Геннадьевич, глядя на них, говорил: «Вот она, сила пламенного чувства! Правда, Клав?»
Алевтина Григорьевна лишь вздыхала и поправляла фартук. Говорят, с тех пор продуктивность на ферме «Красный хряк» выросла втрое. Видно, и животные чувствуют, когда у людей на душе хорошо.


Дело о классово-вредном кабане

В пионерлагере «Пламенный Буденновец» был у нас замечательный вожатый — товарищ Громов. Человек он был пролетарской закалки, мастер на все руки, и при этом обладал несокрушимой верой в силу пятилетки в четыре года. Решил он как-то облагородить лагерный быт — смастерить для детворы качели имени товарища Буденного. А для качелей, как известно, нужны прочные столбы.
— Поеду, — говорит, — в лесхоз. Выпишу по наряду пару спиленных сосен.
А в лесхозе ему и говорят:
— Можешь забрать бракованные стволы на делянке. Списаны они у нас как не соответствующие плану по выходу деловой древесины. Только предупреждаем — в тех краях кабан бродит. Крупный такой хряк. Не подходи — он, по слухам, от бывшего кулака Сидорова ушел в лес, озлобился на коллективизацию.
Обрадовался Громов. Приехал на делянку на трофейном «Форде», смотрит — лежат две сосны как на подбор. Только начал их цеплять, слышит — за кустами треск, будто трактор «Фордзон» через хворост идет. Подумал, что это уполномоченный из наркомлеса. Говорит, не отрываясь от работы:
— Не мешай, товарищ! Выполняю задание по обустройству быта смены ударного труда!
А из кустов выходит не уполномоченный. Выходит кабан. Не кабан, а целый живой монумент контрреволюции — плечистый, взгляд осмысленно-враждебный, и клыки, как два черенка от кулацких вил. Стоит, фыркает, явно выражая недовольство нарушением его лесных границ.
Громов, человек бывалый, решил применить метод классового воздействия. Закричал бодрым голосом почему-то: «Мы кузнецы, и дух наш молод!»
Кабан в ответ лишь энергичнее взрыл землю копытами. Тогда Громов, не теряя присутствия духа, схватил первую попавшуюся вещь — пустую канистру из-под солярки. Швырнул её в направлении кабана с лозунгом: «Вредителю — решительный отпор!»
Канистра, грохоча, покатилась. И тут произошло неожиданное. Кабан, явно приняв её за новый вид противобуржуазного оружия, с визгом кинулся прочь, в гущу леса.
Стоит Громов, осмысливает произошедшее. Мысли в голове путаются: «С одной стороны — классово-чуждый элемент. С другой стороны — элемент, обращенный в паническое бегство методами трудового воспитания».
Быстро погрузив сосны, Громов вернулся в лагерь. На вечерней линейке он отчитался перед пионерами:
— Задание выполнено. Встретился с классово-враждебной силой. Применил метод организованного воздействия — враг бежал, не выдержав нашего морально-трудового напора!
С тех пор, когда его спрашивают, приходилось ли ему встречаться с кабаном, Громов отвечает, поправляя будёновку:
— Встречался. Типичный представитель разбитой кулацкой оппозиции. Но под напором социалистической трудовой дисциплины и он ретировался.


Рецензии