Процесс. Глава 22. Крестинский
Всё шло по плану. Ульрих монотонно зачитывал обвинение. Бухарин кивал, Рыков бормотал «понятно», Ягода опустил голову, Шарангович выкрикивал: «Понятно, гражданин председатель! Всё понятно!»
Потом очередь дошла до Крестинского.
Ульрих спросил: «Подсудимый Крестинский. Вам понятно обвинение? Признаёте ли вы себя виновным?»
Он поднялся. Медленно. Бледный, но за стёклами очков глаза горели последней, отчаянной решимостью. Голос тихий, но чёткий, преодолевая дрожь:
— Нет. Не признаю себя виновным. Я никогда не был троцкистом. Я никогда не вступал с Троцким в блок... Все мои показания, данные на предварительном следствии, являются вынужденными. Я никогда не занимался контрреволюционной деятельностью.
Тишина взорвалась. Шёпот, выкрики. Ульрих забил молотком, раздражённо: «Подсудимый, вы подтверждаете показания, данные вами на следствии?»
— Я отказываюсь от них! — голос Крестинского стал громче, с надрывом. — Они ложны от начала до конца!
На моём лице не дрогнул ни один мускул, но пальцы впились в подлокотник до побеления костяшек. Холодная ярость затопила меня. Вся конструкция, всё это кровавое здание, которое я возводил месяц за месяцем, дало трещину. На глазах у всего мира.
Ульрих торопливо объявил перерыв.
Охранники грубо схватили Крестинского под руки, почти волоком уводя его со скамьи.
---
Мне приказали исправить положение. Немедленно. Смирновский был со мной.
Тёмная, глухая комната без окон в недрах Дома Союзов. Туда втолкнули Крестинского.
Никаких слов. Только действия.
Я нанёс первый удар — не в лицо. Короткий, страшной силы удар кулаком в солнечное сплетение. Он сложился пополам, захрипел, пытаясь вдохнуть.
Смирновский прижал его голову к полу.
Избиение было методичным, яростным, но расчётливым. Удары приходились по корпусу, по почкам, по животу. Не по лицу — следов быть не должно. Мы использовали свёрнутые в трубку полотенца. Глухие, влажные звуки. Придушенные хрипы. Стук тела о кафель.
Я работал молча, с сосредоточенностью мясника. Лицо искажено не гневом, а холодной, профессиональной необходимостью. Исправить брак. Залатать дыру в тонущем корабле. Каждый удар — вымещение риска, позора этого провала на этом старом, почти безжизненном теле.
Смирновский шипел, нанося удар: «Забыл, сволочь, что подписывал? Сейчас вспомнишь!»
Через несколько минут он лежал неподвижно, лишь слабо стонал. Я остановился, тяжело дыша. Вытер пот со лба, поправил галстук.
— Подними. Приведи в чувство, — сказал я Смирновскому ровным голосом. — Через пятнадцать минут он должен быть на скамье. И говорить то, что надо.
---
Заседание возобновилось. Крестинского привели. Он шёл, чуть склонившись. Лицо серое, но удивительно — на вид почти невредимое. Только глаза за мутными стёклами очков были полны животного страха и пустоты.
Ульрих спросил: «Подсудимый Крестинский. Вы подтверждаете своё прежнее заявление?»
Он медленно поднялся. Голос хриплый, едва слышный, но микрофоны донесли до каждого угла зала:
— Я... полностью и целиком подтверждаю те показания, которые дал на предварительном следствии. Моё предыдущее заявление... было вызвано... минутной слабостью и малодушием... а также тяжёлой болезнью...
Зал выдохнул. Спектакль можно было продолжать. Я сидел неподвижно, уставившись в одну точку немигающим взглядом
Судебное заседание закончилось. Я вышел из Дема Союзов в темную мартовскую ночь. Охотный ряд был пуст. Москва готовилась ко сну. Я закурил. Кризис был устранён. Машина снова работала. Но внутри была не гордость, а ледяная пустота. Я только что не просто избил человека. Я залатал дыру в системе, на которой плыл сам. И с каждым таким «ремонтом» корабль этот казался мне всё более хрупким.
Я отбросил окурок, который ярко вспыхнул в темноте и погас и твердым шагом пошел к Лубянке. Меня ждала еще одна ночь работы. Еще одна ночь.
---
А вечером в кабинете Сталина было тихо. Слишком тихо. За тяжёлым столом сидели трое: Сталин, куривший трубку, Молотов с бесстрастным лицом бухгалтера и Каганович, красный от непрорвавшегося ещё гнева.
Перед ними, почти по стойке «смирно», стоял Николай Ежов. Он съёжился, весь его наркомовский лоск исчез, остался только смертельный, животный страх.
Сталин заговорил первым. Негромко, с ледяной вежливостью, которая была страшнее любого крика.
— Товарищ Ежов. Объясните, пожалуйста, что произошло сегодня в зале суда? Почему подсудимый Крестинский решил, что может позволить себе... импровизацию?
Ежов заикаясь начал что-то говорить о недоразумении, о том, что подследственный не рассчитал сил...
Каганович не выдержал. Вскочил, перебивая, его голос — раскалённый металл:
— Недоразумение?! Ты, Ежов, совсем охренел?! На весь мир опозориться дал! Тебе вверено дело государственной важности, а ты устроил цирк! Этот старый хрыч чуть не обосрал весь процесс! Где был контроль?! Где была подготовка?!
Он говорил грубо, похабно, тыча пальцем в сторону Ежова. Тот вздрагивал от каждого слова.
Молотов вступил холодно, без повышения тона, но каждое его слово било как нож:
— Николай Иванович. Процесс должен демонстрировать монолитность и непогрешимость нашей системы правосудия. Любая, даже малейшая трещина — это победа вражеской пропаганды. Вы создали такую трещину. Это — халатность. Или некомпетентность.
Сталин снова взял слово, делая ударение на каждой фразе:
— Товарищ Ежов. Вы лично отвечаете за ход процесса. За каждое слово, сказанное на скамье подсудимых. Больше таких... «минутных слабостей» быть не должно. Вы меня поняли?
Ежов вытянулся, голос сорвался:
— Так точно, товарищ Сталин! Больше такого не повторится! Я лично всё проконтролирую! Каждую минуту!
Сталин кивнул, отвёрнулся к окну. Аудиенция была окончена.
Ежов, почти не кланяясь, пятясь, выскользнул из кабинета.
Молотов и Каганович переглянулись. Сталин смотрел в тёмное окно. На его лице не было ни гнева, ни разочарования. Только холодная оценка инструмента, который начинал давать сбой. Инструмента, который уже почти отработал своё.
Они молча сидели в тишине кабинета, где только что решилась судьба человека и была предрешена судьба другого. Машина катилась дальше, и даже её создатели теперь боялись оказаться у неё на пути.
Свидетельство о публикации №226020400412