Покуда хватит дыхания

                Посвящается моей маме, Валентине Николаевне    Дмитриевой.
 Повесть написана на основе её воспоминаний об обороне и оккупации города Севастополя в годы Великой Отечественной войны.
               
                Покуда хватит дыхания
                Повесть

                1               
    У нас в гостиной висит отрывной календарь. В нем столько всего интересного, что мы листочки не отрываем, а подсовываем под резинку. Потом, когда год заканчивается, календарик остается цел целехонек. Там есть одна страничка как будто специально про меня. Так и написано: Е. Максимова. Только та Максимова родилась в 1893 году, комиссар, активный участник Гражданской войны, геройски погибла при штурме Перекопа. Я тоже Е. Максимова, если точнее, Евгения Максимова. Но я родилась 22 июня 1925 года. Скоро мне исполнится шестнадцать лет. И в тот же день будет выпускной бал.
Ух, какое замечательное время начнется после школы! У меня прямо сердце обмирает, когда думаю об этом. Тем более папа говорит:
– Не бойтесь, девчонки, войны больше не будет. Хватит, навоевались в Гражданскую, в белофинскую.
А папа у нас товарищ подкованный, хотя и беспартийный.
 
    Сегодня суббота, последний рабочий день.
Папа только что вернулся с завода.  Он у меня просто великан. Ему приходится наклонять голову, прежде чем войти в комнату, иначе треснется лбом о дверной косяк. Еще папа красавец, похож на артиста Григория Плужника из картины «Вратарь». Я этого «Вратаря» смотрела раз десять в нашем железнодорожном клубе. И всегда думала, почему я не мужчина, была бы парнем, точно вратарем стала.
– Привет, доча, – кивнул головой папа и принялся стучать соском умывальника. Он у себя в цеху моется в душе, потом ещё дома надраивает руки мылом с содой, но всё равно остается запах машинного масла. – Чем занимаемся? – спросил он.
– Читаю Гофмана. На немецком.
– Зачем?
– Эльза Карловна велела, – я отложила книгу, чтобы немножко поболтать. – Летом мы едем в Москву, на олимпиаду иностранных языков. Эльза Карловна уверена, что мне светит первое место. Она говорит, Максимова, у тебя баварский акцент, а Фридман такие штучки обожает.
– Фридман? – переспросил папа. – Что за птица?
– Не знаю. Кажется, председатель комиссии.
Папа вздохнул так, что абажур начал раскачиваться. А я подумала: ну всё, сейчас понесет по кочкам Эльзу Карловну и Фридмана, и меня заодно. Я знаю, как он относится к моим занятиям немецким. Но в этот раз папа сдержался. Только принялся орать:
– Лида!... Ли-да!!
Мама в это время жарила котлеты на летней кухне, в глубине двора. Но папа орал так, что мама влетела в комнату взволнованная. Фартук на ней был перепачкан мукой, на пальцах – следы мясного фарша:
– Что случилось? – спросила она, переводя взгляд с меня на папу.
– Жрать хочу, – тихо произнес папа. Похоже, он сам испугался, оттого что испугал маму.
– Фу-у, – мама опустилась на табуретку и свесила перепачканные руки между коленей. – Петя, – вздохнула она, – я тебя когда-нибудь прибью.
– Лидочка, я, честно, есть хочу, как собака.
– Ага, нашел пожарную команду. Я, между прочим, сама недавно порог переступила. Вся на нервах.
– С чего это?
– А вот смотри. Выпускные экзамены на носу, а мои мальчишки совершенно забросили учебу. На уроке Василь Василича разбирают винтовку «Мосина» с закрытыми глазами. А мою географию – ни в какую. Говорят – все равно война.
– Какая война? – насторожился папа.
– С Германией, – объяснила мама. – С фашистами.
Наступила тишина. Я с опаской посмотрела на папу. На его скулах начали ходить желваки, как будто он зубами перегрызал морской канат.
– Лида, – покачал он головой, – я сильно удивляюсь на тебя. Вроде, образованный человек, классный руководитель… Ты напомни своим оболтусам, что СССР и Германия подписали пакт о ненападении. А это документ мирового значения!
– Да знают они, Петя, – сказала мама. – Нынешние дети такие разумные. Мне иногда кажется, они мудрее нас.
– Разгильдяи и бездельники, – возразил папа. – Недавно ко мне в бригаду направили двух пацанов из «фазанки». Между прочим, второй разряд имеют. А как работают? Берут молоток и зубило, два раза попадают по зубилу, три раза по пальцам… Короче так: скажи своим мудрецам, никакой войны не будет. Пусть вынимают книжки и учат географию.
– Твои бы слова да Богу в уши, – улыбнулась мама. Она вытерла руки о фартук и подняла крышку кастрюли. Запах наваристого супа тут же расползся по всей комнате. Я начала глотать слюнки, хотя недавно поужинала, а мама достала здоровенный половник и налила полную до краев тарелку. Струйки пара поднимались над столом и плыли под абажур. – Если фашисты не собираются с нами воевать, – продолжала мама, – тогда зачем прилетает их самолет?               
– Какой самолет? Ты чего придумала?
– Точно, точно, – тут же встряла я. – Сегодня кружил над городом. Целый час, наверно. Сначала высоко-о-о. А потом ниже, ниже. Над бухтами, где корабли.               
– Немец, что ли? Может, наш был?
– Нет, Петя, германский, – с уверенностью произнесла мама. – Мои ребята видели. Они глазастые и знают марки аэропланов не хуже летчиков. Летал совершенно безнаказанно. А наши – хоть бы хны.
Папа молчал целую вечность, перебирал в миске ломтики житнего хлеба. Потом сказал:
– Наверное, там, – он потыкал указательным пальцем в потолок, – там договорились. Они у нас летают, мы – у них. А что? Доверяй, но проверяй, – он зачерпнул ложку супа и, вытянув губы трубочкой, с шумом втянул жидкость. – М-мм, цымес.
– Все свеженькое, – объяснила мама. – Баранину купила у Джамиля. Еще теплая была. А петрушку, укроп – у тети Ленары… Эх, Петя, только начали жить по-людски, а вот – на тебе…
– Не каркай! – перебил её папа. – Не будет никакой войны. Я обещаю.
– Ты что – господь Бог? – удивилась мама.
– Товарищ Сталин сказал, я ему верю. И, вообще, Лида, перестань раздувать эту пропаганду. Тоже мне, учительница. Какой пример ты подаешь нашей дочери?... Кстати, – спохватился папа, – зачем она едет в Москву, на эти соревнования по немецкой болтовне, чтоб ей грэц?
– Язва ты, Петька, – улыбнулась мама. – Между прочим, Эльза Карловна уверяет, что у Жени врожденные способности к языкам. Абсолютный слух, как у музыканта. Она слышит, как звучит немецкое слово, запоминает интонацию целой фразы. Талант!
– Лида, ну, кому он нужен, этот немецкий язык? Лучше бы выучилась на чертежницу. Пользы больше. И себе и государству.               

                2               
    Наш 10-й «б» мучился на консультации по математике в преддверии выпускных экзаменов, а мы, три бесшабашные девушки, Тося Каблукова, Ева Дейнеко и я, в это самое время шагали по улице Карла Маркса. Направлялись в кинотеатр «Ударник», чтобы посмотреть картину с участием Валентины Серовой «Девушка с характером».
Было жарко. Не помню, когда в последний раз шел дождик. Вчера, например, опаздывала в школу и решила рвануть напрямик, через горку. Летела по степи, как пуля, а навстречу топали солдатики. Наверное, возвращались в казарму со своих учений. Так вот меня поразил звук – высохшая трава хрустела под их сапогами, как толченое стекло.
Но самое противное, когда ветер дует с юго-востока. На город летят мутные тучи пыли. Глаза режет, на зубах хрустит. Мы закрываем все окна и форточки, но серый песок все равно  набивается между рамами. Ложится на подоконники, на листья маминого фикуса и на мраморных слоников, что стоят у нас на комоде.
На слободке, где мы живем, новая пыль ложиться на старую, её даже не видно. А в центре города вдоль тротуаров и трамвайных путей возвышаются песчаные холмы. Некрасиво.

     До начала сеанса оставалось меньше часа. Мы выпили по стаканчику газировки с малиновым сиропом и уселись на лавочку под акацией. Принялись вслух мечтать о будущем.

     Ева собралась поступать в московский институт кинематографии.
– А, если не поступишь? – спросила Тося.
Ева вскинула голову и с выражением продекламировала:

Я рожден, чтоб целый мир был зритель
Торжества иль гибели моей...

– Нет, Евочка, гибели не надо, – спохватилась Тося. – Я просто так сказала, – затем она повернулась ко мне: – Женя, а ты куда?
– В ленинградский педагогический.
– Куда? – с удивлением переспросила Ева. – Ты же чемпионка города по плаванью! Собиралась в институт имени Лесгафта. В спортивный.
– Точно, – подхватила Тося. – Плаваешь, как дельфин. Я всегда ору на твоих соревнованиях, как сумасшедшая: Мак-си-мо-ва! Мак-си-мо-ва!
– Да я не против, только папа настаивает на педагогическом, говорит, профессия должна быть надежной... Ой, девочки, как представлю, что буду жить в Ленинграде, дух захватывает.
– Тося, а ты? – спросила Ева. – Ты куда будешь поступать?
– Поступать? Что я дура? Я замуж выйду, нарожаю детей. Это главное предназначение женщины.
– Ух, ты! – удивилась Ева. – А жениха нашла?
– Найду. У нас в городе столько матросов, сколько мух на рыбном базаре. Надо только одно – правильно себя преподнести.
– А ты медом намажься, – предложила я. – Или чем-то другим. Мухи точно сядут.
– Да идите вы! – беззлобно отмахнулась Тося.

Ева сидела прямо, надменно вскинув голову и скосив в сторону глаза. Можно было подумать, что она смотрится в невидимое зеркало и постоянно контролирует свою позу и выражение лица. Ну, артистка же.
Мы помолчали с минуту, потом Ева спросила:
– Женька, а ты себе жениха присмотрела?
– Прекрати! – Каблукова вскочила с лавки и принялась размахивать руками перед Евиным лицом. – Разве не знаешь, что у Жени есть друг.
– Славка что ли? – пренебрежительно спросила Ева. – Твой братец?
– Да, Слава Тарасов, – почти прокричала Тося. – Мой двоюродный брат. И, между прочим, комсорг школы. Женя, вот скажи, – обратилась она ко мне, – Слава тебе друг?
– Друг, – подтвердила я. Но получилось довольно кисло. Тогда я встала и потянула подружек за руки:
– Полетели, птицы. А то на журнал опоздаем.            

После кино Каблукова направилась в библиотеку. У нее был план: если отец решит задать ремня за прогул математики, она ответит, что занималась в читальном зале, пусть проверяет.
А мы с Евой решили обменяться фотографиями артистов и направились ко мне домой.
Я отдала ей Любовь Орлову и Кадочникова, а Ева, скрепя сердце, вручила мне Лидию Смирнову и Марину Ладынину.
– Женька, ты кому из них больше завидуешь?
Я только плечами пожала. Чего мне завидовать? Я в артистки не собираюсь. Это Ева спит и видит, как её будут снимать в кино. Куда ни пойдем, она везде строит из себя какой-нибудь персонаж. То она Патриция из фильма «Сто мужчин и одна девушка», то ткачиха Таня из картины «Светлый путь». Иногда просто неудобно перед людьми. Ещё подумают, что я дружу с какой-то психичкой.
На самом деле у Евы очень достойная семья. Мамы у нее нет, а папа, Наум Евсеевич Дейнеко, работает на том заводе, что и мой папа. Только мой папа – обычный бригадир, а Евин – директор. Их дом стоит рядышком с нашим, и заправляет там маленькая круглая еврейка, тетя Мира. Какая-то их дальняя родственница.

Мы так увлеклись обменом открыток, что не заметили, как вошел папа.
– Женя, подойди, – позвал он.
Мы с Евой продолжали перебирать открытки, выхватывали их друг у друга, толкались локтями и смеялись, как две дурочки. Но вдруг папа как заорал:
– Я кому сказал! Иди сюда!
Мы вздрогнули и замерли. Я на цыпочках вышла в гостиную.
– Ты кого привела в дом? – с яростью прошептал папа.
– Это Ева Дейнеко, ты что, не узнал?
– Вот именно, что Дейнеко, – сказал папа. – Чтобы этой жидовки я больше здесь не видел. Даже имя запрещаю произносить.
Я ничего не могла понять, стояла и мотала головой. На всякий случай спросила:
– Папа, ты что такое говоришь?
– Повторяю, – медленно произнес папа. – Эту еврейскую шушеру на порог не пускать. И в школе обходи её десятой дорогой. Её отец троцкист. Враг народа.
– Ты ошибаешься, папа, – попыталась объяснить я. – Наум Евсеевич уехал в командировку.
– Ага, в бессрочную командировку, на Колыму. Об этом уже весь завод говорит.
Я хотела понять, что происходит, но мысли мои рассыпались, а в груди становилось тоскливо и пусто. Потом я увидела, как открылась дверь и вышла Ева.
– Я всё слышала, – проговорила она.
Когда Ева покинула наш дом, я упала на диван, лицом в подушку и хотела выплакаться. Но не могла выдавить ни слезинки, ни мышиного писка. Лежала, как бревно.   
   
На следующий день Ева в школе не появилась. Я собралась было зайти к ней вечером, проведать. Но с каждым часом в моем сердце нарастал страх. Я не могла понять, чего именно боюсь, то ли папиного запрета, то ли жуткого звания, которое присвоили Еве – дочь врага народа. А может, предстоящего разговора с Евой, когда мне придется что-то объяснять ей, а я буду вилять и жулить.
Нет, никуда не пойду.

                3
Завтра воскресенье, 22 июня 1941 года, мой день рождения. Девушке исполнится 16 лет.
А сегодня мама решила приготовить наш любимый «наполеон». Она замесила тесто, разделила его на семь пузатых шариков, потом взяла скалку и раскатала каждый шарик до тоненького лепестка, который просвечивался на свет.
А я занялась кремом. Дело это скучное. Сидишь и растираешь деревянной ложкой масло, ждешь, когда оно станет мягким, как густая сметана. Потом добавляешь рафинад, растолченный в ступке, ванилин и продолжаешь шаркать ложкой по краям миски.
Пирог получается дорогой, одного сливочного масла уходит большущий кусок, а оно недешевое, по 25 рублей за кило.
– Папа, – спросила я между делом, – а что мне подарите завтра?
– Сказать, что ли? – усмехнулся папа, откладывая в сторону газету «Труд».
– Ни в коем случает! – мама погрозила ему пальцем. – Только завтра. Потому что завтра у нашей доченьки тройной праздник.
– С чего это вдруг? – удивился папа.
– Такое счастливое совпадение. Во-первых, день рождения. Во-вторых, выпускной вечер в школе.
– А в-третьих? – спросила я.
– В-третьих… Воскресенье. Светлый день. Веселый.

Перед сном я почистила зубы порошком «Рекорд» и распустила волосы.
«Наполеон» был готов. Мама укрыла пирог полотенцем, сверху положила разделочную доску, а на доску поставила баночку, наполненную водой. Затем папа с большой осторожностью поднял это сооружение и поставил на шифоньер.

– Завтра с утра, – напомнила мама, – сбегаешь к бабушке с дедом, заберешь сестру. И скажи моим старикам, чтоб явились ровно в два часа, ни минутой позже. Опоздают, начнем праздновать без них.
В спальне я полностью открыла окно, занавешенное марлей, и легла в кровать. Засыпала легко, как будто погружалась в теплое море. Под запах пирога и с ощущением счастья.      

Проснулась я от звука хлопающих дверей. В дальних комнатах горел свет, а родители бегали по дому. И ещё я услышала какой-то гул, как будто в моей подушке завелся рой злющих пчел. Я подняла голову, но гул только усилился. Снаружи доносились частые стуки. Мама ворвалась в спальню и плотно затворила окно. И только теперь, посмотрев в окно, я увидела белые лучи прожекторов. Они метались по черному небу.
– Что это? – спросила я и ощутила во рту горечь миндальных косточек. Такое у меня случается от тревожных предчувствий.
– Наверное, опять учения, – неуверенно произнес папа. В этот момент вдалеке что-то сильно бабахнуло. – Или провокация, – добавил он.
– Нет, Петя, – срывающимся голосом проговорила мама, – это война. Сердцем чувствую.

В ту ночь мы больше не ложились.
А вскоре наступил рассвет, взошло солнце, и на слободке установилась привычная тишина. Казалось, ничего страшного и не было. Папа ходил по двору в трусах и в майке, о чем-то спорил со своим племянником Виталиком.
Этот Виталик живет с женой Нонкой в саманной развалюхе, что приютилась на углу двора.

Около семи утра к нам заглянула Тося Каблукова. Одной рукой она тащила здоровенный бидон с молоком, а другой – сетку с пустыми банками.
– Женя, – спросила Тося, – ты не знаешь, почему Дейнеки калитку не открывают? – Я стучала, стучала, никого. Может, уехали куда?
– Тоська, война началась, – сказала я.
– Так это не у нас. Это в Европе, – успокоила меня Тося.
– Ночью стреляли. Ты что, не слышала?
– Слышала. Сейчас все время стреляют. Может учения. Ты молоко будешь брать?
– Давай, – проговорила я, подставляя бидончик. – Наливай полный.
Молоко пахло, как вечерняя степь перед заходом солнца.
– Парное…, – я втянула носом теплый молочный дух.
–  Жень, ты почему козье не пьешь? – поинтересовалась Тося. – У вас же коза есть.
– Терпеть не могу.
– А я обожаю, – причмокнула губами Тося. – Очень полезное для кожи. Никакой крем не сравнится.

Позже к нам заглянул дядя Яша из семнадцатого дома:
– Сосед, – обратился он к папе, – в 12 часов будет заявление правительства. Сталин скажет свое слово.
Мы включили приемник и стали ждать. Но там передавали только музыку. Мама даже подсказала:
– Это Бородин, Богатырская симфония... Петя! – вдруг всполошилась мама. – Скорее неси подарок. Совсем из головы вылетело.
Папа стукнул себя кулаком по лбу – он, оказывается, тоже забыл, что у дочери день рождения.

Ах, какой это был великолепный подарок! О таком можно только мечтать. Женские часики «Заря» с тоненьким ремешком из желтой кожи. Я так обрадовалась, что все тревожные мысли ушли в сторону. Я любовалась часиками. То отставляла руку подальше и начинала прикидывать, как они смотрятся на моем запястье, то расстегивала ремешок и пыталась разобрать мелкие буковки на крышке с обратной стороны.    
Время ползло медленно. Наконец по радио сообщили, что сейчас будут передавать заявление советского правительства. У нас набилась полная комната народу. Пришли соседи, знакомые, все, у кого не было приемников.
Я опустила глаза, мои часики показывали 12 часов 15 минут. В комнате установилась тишина. Говорил Молотов.
Сегодня в 4 часа утра, без предъявления претензий к Советскому Союзу, без объявления войны, германские войска напали на нас. Они перешли границу и сбросили бомбы на Житомир, Киев и Севастополь.

Я потихоньку начала осматривать всех присутствующих. Папа сидел рядом с приемником, положив руку на круглю баламбушку, которой регулируют громкость. А мама стояла у него за спиной и зажимала рот ладонями, словно боялась закричать от ужаса. Дядя Яша был похож на старого гуся, вытянул шею и пристально смотрел в светящееся окошко приемника, как будто надеялся увидеть там товарища Молотова.

Нападение на СССР совершено, несмотря на заключенный договор, поэтому правительство приказывает, чтобы наша армия и смелые соколы авиации нанесли сокрушительный удар по агрессору и выгнали его с территории нашей страны. И еще товарищ Молотов сказал, что надо теснее сплотить ряды вокруг великого вождя товарища Сталина. Тогда победа будет за нами.

Радио умолкло. Все, кто присутствовал в комнате, тоже молчали. Наконец, дядя Яша произнес:
– А почему Молотов выступает? Сталин должен.
– Сталину сейчас некогда, – объяснил папа. – Он думает.

Когда соседи разошлись, мама спросила:
– Что теперь будет, Петя? Неужели впереди большая война?
Папа не ответил, сидел на стуле и отрешенно смотрел на стенку, где был прибит коврик с вышитым лебедем, плывущим по озерной глади. По-моему, папа ничего не слышал. Но я ошиблась. Он неожиданно вскинул голову и громко выпалил:
– Нет! Их остановят на границе. У нас самые крепкие танки, лучшие самолеты. Слышала, что он сказал – победа будет за нами!
 
Я тихонько выскользнула из комнаты. Мне хотелось пофорсить своими часиками. А тут как раз Славка Тарасов открыл калитку и зашел во двор.
– Привет, – кивнул он. – Я к тебе, поговорить надо.
– Говори, – я подняла левую руку и стала теребить пальцами подбородок, чтобы Славка обратил внимание на часики.
Но Славка даже не посмотрел на них. Серые глаза комсорга сияли от счастья, и весь он был какой-то взвинченный и воодушевленный.
– Ты слышала речь Вячеслава Михайловича Молотова?
– Ну.
– Наконец, – Славка потряс кулаком перед моим носом, – наконец, не надо лицемерить, не надо говорить о дружбе и взаимной помощи. Ненавижу фашистов! Сволочи! Ну, подождите, мы вам покажем, – Славка перевел дух и продолжил: – Я иду записываться добровольцем. Женя, ты со мной?
– Нет, Слава, – покачала я головой. – Мне в институт надо. В Ленинград поеду.
– Женя, – уже тихо произнес Славка, – ты будешь меня ждать с войны?
– Конечно.
– Пожелай мне что-нибудь, – попросил он.

Вот тебе на, чего придумал. Я, еще никого не провожала на войну, я еще маленькая девочка, мне сегодня исполнилось всего шестнадцать лет. Но вдруг я вспомнила песню и напела:
Я желаю всей душой,
если смерти, то мгновенной,
если раны – небольшой.

Славка взял меня за руку и сказал:
– Женя, поцелуй меня.
Три секунды я раздумывала, а потом решила, что нельзя отказывать добровольцу в таком пустяке. Подставила лицо. Славка впился в меня губами и обхватил своими лапищами так, что ребра прогнулись. Я терпела, все-таки человек на войну идет. Наконец он оставил меня в покое и, сверкнув на прощание глазами, ушел.
А я вытерла губы рукавом блузки, поднесла часики к уху и стала слушать, как они тикают.
Проклятые фашисты. Весь праздник мне испортили.
 
                4
В последние дни в городе заметно прибавилось военных. Папа сказал, что подошла 51-я армия, которая сражалась в Одессе.

Теперь у нас все чаще случаются налеты немецкой авиации. И ходят слухи, будто в городе появились немецкие шпионы. Они узнают, где расположены наши самолеты и батареи, и направляют туда вражеские бомбардировщики.
Вчера я наблюдала, как наши маленькие ястребки встречают немецких «юнкерсов». Один из «юнкерсов» удалось подбить, и он начал падать, оставляя за собой черную полосу. Тянул и тянул куда-то в сторону Любимовки, пока его не стало видно за возвышенностями Северной стороны. Потом говорили, что самолет упал в море, а фашистских летчиков так и не нашли, наверное утонули вместе с «юнкерсом».

В первых числах октября папа устроил меня на завод, в корпусный цех, учеником сварщика. Я уже освоила газовую горелку и получила допуск к самостоятельной работе.
И ещё. Папа перестал ругать Евиного отца, теперь он говорил, что без троцкиста Дейнеко дела на заводе идут неважно. Новый назначенец соображает туго и единственное, что умеет – брать на горло.
А Еве позволено приходить в наш дом. Но она ещё обижается и не торопится заходить в гости, хотя я очень надеюсь, что время сотрет обиды, и мы будем дружить, как прежде. Тем более что Евина родственница, тетя Мира, общается с нами, как добрая соседка.
Вот сегодня, например, целый день стояла тишина. Можно было подумать, что никакой войны нет и в помине. Или она гремит где-то далеко, до нас никогда не доберется. 
Я только что вернулась с работы, и мы с мамой принялись собирать остатки винограда. Тут открылась калитка и вошла тетя Мира. Она, как обычно, была похожа на большой колобок. Руки упирались в бока, а голос лился из самого желудка.
– Лида, – произнесла тетя Мира, обращаясь к маме, – ви каждый божий день сохнете белье впэреди моего окна. Я не вижу сонычного света от середины обеда до баритона товарища Левитана, когда он рассказывает за нашу линию фронта.
Мама, конечно, возмутилась, но очень интеллигентно:
– Ой, Мирочка, – покачала она головой, – вам бы только заглядывать в чужой двор, с утра до вечера.
На что тетя Мира резонно ответила:
– Я вас умоляю. Шо там смотреть у том дворе? Как курочки какают на огороди?

А недавно к нам переехали жить мамины родители. Раньше дедушка Гриша и бабушка Вера жили на Петровой слободке. Их дом располагался на крутом склоне холма и чтобы подняться к нему, приходилось карабкаться по лестнице, выложенной из огромных булыжников.
А неделю назад немцы сбросили бомбу на большой резервуар, который стоял внизу напротив дома. Наверное, фашисты подумали, что там бензин, а там была вода, вся Петрова слободка пила оттуда. От взрыва земляной наст сполз и там, где виляла тропинка, теперь поднималась вертикальная скала. Часть дома обвалилась. Если задрать голову и посмотреть вверх, то можно увидеть оставшуюся половину комнаты, и дедушкин диван, который зацепился за что-то и висит над пропастью, не падает. Хорошо, что во время бомбежки дед с бабушкой отсиживались в скале.
Один раз я посетила эти развалины, нужно было забрать ватное одеяло и серебряные вилки из бабушкиного сервиза. Я лезла туда, как альпинистка, цепляясь за выступы в скале, а потом ещё перебиралась через рваные металлические трубы. Было страшно. Если бы сорвалась, то летела, как с десятиметровой вышки. Только внизу – не Черное море, а большущие камни. Острые. 

Вечером мы сидели в нашей гостиной за столом. Окна были плотно занавешены, чтобы не дай Господь, снаружи не увидели свет. Мы играли в подкидного дурачка. Я в паре с мамой, а папа с Нонкой. Виталик на диване тихонечко бренчал на гитаре, а моя сестра Надька уже спала, положив голову на плечо Виталика. И тут мама сказала:
– Пора уезжать подальше от этой войны.
– Куда, Лида? – спросила Нонка.
– Подумать надо, – ответила мама. – Можно к моей сестре, в Свердловск.
– Ближний свет, – возмутился папа. – Бросить все добро, что нажили и ехать за кудыкины горы? Нет, мы останемся. Да вы не бойтесь. Город не сдадут.
Мама только головой покачала, а Виталик запел: прощай, любимый город…            
Я подкинула папе две восьмерки с козырной, а сама начала думать, почему нас, тех, кто живет на слободке, называют жлобами.
Да, мы бываем вредными, мы бережливы, мы не сорим деньгами, каждая копеечка у нас на счету. Еще мы не любим давать в долг и сами не просим. Зато мы никогда не оставим человека в беде, будь то наш родич или друг, или просто сосед. На нас можно положиться. Когда у нас праздник, в наш дом приходят люди, чтобы разделить нашу радость. А когда у человека беда, он тоже идет к нам, потому что знает, мы поможем, сделаем всё, что в наших силах.
Даже, когда я ложилась спать, продолжала думать об этом.
Что и говорить, Зеленая горка – действительно окраина. Отсюда мы с завистью смотрим на город, на высокие дома, трех и четырехэтажные, которые белеют вдалеке за Южной бухтой. А вот наши хатки как будто случайно примостились на северо-западном склоне. Улицы здесь напоминают террасы, вырубленные одна выше другой. Дворы прилипают боками друг к дружке. Возле калиток навалены горы прошлогоднего шлака, а земля, влажная от помоев, обильно зарастает бурьяном.
Но сейчас центру города не позавидуешь, война постепенно превращает его в груду развалин.
Так я и заснула с этими мыслями. 
 
Но вот наступило ранее октябрьское утро. На слободке воздух был прохладный и чистый, но днем земля прогреется, станет тепло, даже жарко, ведь у нас до сих пор стоит бабье лето.
На зенитной батарее, которая располагалась на склоне Исторического бульвара, чуть ниже Панорамы, бойцы забыли зачехлить стекла прожекторов и первые лучи солнца вспыхивали в зеркалах и отражали в нашу сторону ослепительный свет.
Все это я знала на память. Но сейчас ничего из перечисленного не видела, потому что спала сладким сном. Я даже не слышала, как тишину нашей слободки нарушил короткий заводской гудок. Потом второй. Третий. С недавних пор гудки на морзаводе стали давать коротко, чтоб их не путали с сигналами воздушной тревогой.
В детскую спальню вошла мама и принялась тормошить меня за плечо:
– Эй, соня, поднимайся, – произнесла она тихонько, чтоб не разбудить Надьку. – Вставай, доченька, уже половина восьмого.
Я села в кровати и безумными глазами уставилась на ходики. Гирька на цепочке опустилась почти до пола, но маятник щелкал настырно, как будто откусывает одну секунду за другой.
– Мама, часы спешат? – с надеждой спросила я.
– Что ты, доченька. По нашему хронометру можно сверять кремлевские куранты, – ответила мама.
Меня охватило смятение – я опаздывала на работу. А это было страшно. Недавно вышел сталинский указ о переходе на семидневную рабочую неделю. За опоздания можно загреметь под статью. Я выскочила во двор, промчалась мимо флигеля, где жили мамины родители, обогнула палисадник и саманную развалюху, в которой ютились Нонка с Виталиком. Добралась до деревянной уборной и дернула дверь. Заперто.
– Эй, кто там? Пустите, я опаздываю! – кричала я, переминаясь с ноги на ногу.
– Надо вовремя ложиться спать, – посоветовал из уборной Виталик. – И меньше за картами сидеть.
У Виталика был красивый голос, как у певца Бейбутова, особенно по утрам, когда Виталик выкуривал папироску «Север», устроившись в уборной.
Я тут же забралась в палисадник и присела под кустом крыжовника. Но в это время открылась дверь флигеля, и в проеме возник дедушка Гриша. Он протяжно зевнул, но, заметив меня, медленно развернулся и прокричал в дом:
– Вера, ты глянь, эта падлюка гадит в моем палисаднике.    

Спустя пять минут, я выскочила за порог дома, лягнула пяткой калитку и помчалась по улице. За свалкой начинался спуск. Тропинка круто падала вниз, виляя вдоль забора камнедробилки, пересекала дубовую рощу и выводила на площадь, к остановке трамвая.   
Я не успела застегнуть ремешок на левой туфельке, и теперь приходилось бежать, укорачивая шаг. В одной руке я держала соломенную кошелку, в другой – кусок французской булки. На ходу пыталась застегнуть блузку. С верхних улиц скатывались растрепанные мужчины в промасленных спецовках. Тяжелые ботинки ухали по тропе, выбивая пыль. Вот мимо пронесся татарин Юсуф:
– Женька, приходи вечером на танцы! – успел крикнуть он.
Я подняла голову. Далеко на противоположном холме, за Южной бухтой, катился по спуску трамвай. Если хорошенько поднажать, то можно успеть на него. Я скинула туфли, сунула их в кошелку, туда же отправила кусок французской булки и бросилась вниз. Ветер свистел в ушах. Если б у меня были крылья, я бы сейчас взлетела. Но и без крыльев я мчалась, как птица страус. Пятки мелькали в воздухе, едва касаясь земли. Ноги как будто выстреливали и бросали мое тело вперед. Я обогнала Юсуфа и, спустя мгновение, влетела на трамвайную остановку.

И все-таки я опоздала. На целых 16 минут. Наша табельщица Марина Сергеевна уже настрочила докладную и отправила, куда следует. Теперь мне светили крупные неприятности. Пока я переодевалась в брезентовую робу, пока добиралась на рабочее место, прошло еще полчаса. Настроение было хуже некуда. Я разожгла горелку и принялась вырезать поврежденную обшивку на рубке тральщика. Вокруг расползался едкий запах карбида. Мама говорит, что у меня все волосы пропитались этой гадостью. А мне ничего, нравится. И, вообще, работа, что надо. За ней все плохое забывается. Когда я надеваю черные очки, то ничего вокруг не вижу, кроме крошечного огонька на кончике горелки, который плавит дорожку на металле. Да еще чувствую запах карбида и слышу шипенье горелки. Вот и все, с чем имею дело целую смену.

Только я ушла с головой в работу и стала забывать о неприятностях, как послышался вой сирены. Воздушная тревога! Я подняла черные очки и увидела, как две малярши и слесарь, что работали внутри корабля, сбегают по деревянным сходням на берег. Я тут же выключила горелку и собралась бежать следом, но вовремя вспомнила наказ мастера – беречь шланги. Пока сворачивала шланги в бухту, пока взваливала на плечо, раздался гул бомбардировщиков. Я осторожно спустилась по шатким сходням и направилась в сторону литейного цеха, где находилось бомбоубежище. Я пыталась бежать, но колени подгибались, а в животе что-то дергалось и дрожало. Наверное, это душа металась от страха и норовила выскочить из тела, забиться в какую-то щель. Гул самолетов нарастал, заставляя прижиматься к земле. Мне бы сейчас бросить бухту и рвануть со всех ног, но страх перед начальством заставлял упираться и тащить дальше эти проклятые шланги.
Вскоре начали тарахтеть зенитки. Бабахали пушки на борту крейсера «Червона Украина», что стоял напротив завода, рядом с Графской пристанью. А когда на землю начали падать бомбы, мне показалось, что земной шар разлетается на куски. Взрывные волны докатывались до меня, толкали в спину. Ноги заплетались, но я продолжала упорно топать в сторону бомбоубежища. Шаг за шагом. Потом не выдержала, забралась в какую-то яму, наверное, в воронку, свернулась калачиком и прижала голову. Лежала и слушала всем телом, как подо мной подпрыгивает земля. Вдруг раздался страшный взрыв. Я на мгновение потеряла сознание, а, когда разлепила глаза и высунула голову из воронки, то увидела облако желтой пыли. Я пыталась разглядеть стены литейного цеха, но они куда-то исчезли. Из земли поднималась одинокая плавильная печь. А между бетонными столбами валялись железные чушки. 

Я обернулась. Над центром города до самого неба поднималась сизая гарь.

                5
Сразу после ноябрьских праздников умер дедушка Гриша, мамин папа. Если честно, он меня всегда недолюбливал, как-то нехорошо отзывался обо мне, как будто я конченый человек. Дескать, в комсомол не приняли, общественной работы не веду, участия в строительстве социализма не принимаю. Ещё он говорил, что я иждивенка. Но какая я иждивенка, если целый месяц работаю в папином цеху учеником сварщика.
Я, конечно, расстроилась, когда дедушка умер. Но не очень. Больше меня беспокоили мамины слезы. Она плачет всё время. Я даже не догадывалась, что дедушка Гриша был так дорог для неё.
Сегодня похороны. Мне разрешили целый день не выходить на работу, а папу отпустили только до обеда, поэтому он сразу начал подгонять нас, чтобы самому вовремя успеть на завод. Каждому из нас папа придумал занятие.
– Значит так, – сказал он, – не рассусоливайте долго, работайте, как Стаханов. Не ровен час, налетят фрицы, не дадут по-человечески проститься с нашим дорогим Григорием Лукичом.
Мне он задание не дал, сказал, будешь моим адъютантом. Поэтому, когда он и Виталик отправились в комнату, где лежал дедушка, я последовала за ними. 
Мужчины выпили по стаканчику водки и начали укладывать дедушку в гроб, который папин племянник называл «домовиной». Виталик подхватил дедушку Гришу подмышки, а папа взялся за ноги.
– Поднимать будем на счет «три», – объяснил папа. – Держи крепче... Раз, два, три!
Они сорвали дедушку с кровати и уложили в домовину. Папа начал поправлять ноги покойного.
– Хорошие ботинки, – сказал папа, качая головой. – В них еще ходить и ходить.
– И размер как раз мой, – добавил Виталик.
– Так это... Пользуйся, – папа стащил с мертвого дедушки ботинки и подал их Виталику:
– А, если Лида узнает... Дочь все-таки.
– Быстро переобувайся! – прошипел папа сквозь зубы. – Снимай свою рвань.
Пока Виталик влезал в дедушкины ботинки и завязывал шнурки, папа с трудом напялил обувь племянника на холодные дедушкины ноги.
– Григорий Лукич, прости нас грешных, – тихо произнес папа. Потом обернулся ко мне и отдал распоряжение: – Женя, зови всех. Прощаться будем здесь, а то на улице сыро.

Народу собралось видимо-невидимо. Я даже подумала, ну, кто он такой, этот дедушка Гриша? Обыкновенный фельдшер железнодорожной поликлиники. Но оказывается, это важная профессия, и деда знает вся округа.
Первыми вошли мама и бабушка. Обе заплаканные, в черных косынках. Следом за ними маленькими шажками просеменил толстый доктор Михал Михалыч Скуляри, дедушкин коллега. Он еще молодой, с черными кудрями и в круглых очках на греческом носу. За ним начали вваливаться соседи. Они шли без всякого порядка, и вскоре их набилась полная комната. А сзади поджимали другие. И тут я почувствовала, как у меня из живота к горлу поднимаются все внутренности. В комнате висел сладковатый запах тления и сейчас он сделался просто невыносимым. Я быстро протиснулась между людьми и выбежала во двор.
Здесь тоже было полно народу. Среди прочих я выделила красивую женщину в кремовом макинтоше и в шляпке «минигитке», и солидного дядечку в военной форме. Генерал, что ли? Но нет, оказалось, что это большой железнодорожный начальник.
Странно, подумала я, почему простого фельдшера знает столько важных персон.   
В летней кухне суетились старушки. На примусе в большой кастрюле попыхивал узвар, а на угольной печке доходила до готовности кутья.

Я вышла на улицу и уселась на скамейку под старым дубом. Желтые листья покрывали мокрую землю. Я подняла несколько желудей, которые валялись под ногами, и принялась их грызть. Терпкая сердцевина вязла на языке.   
Вдали, за Южной бухтой, виднелся город. Над ним висела серая пелена. Мой одноклассник Димка говорил, там все время тлеют развалины. Он как-то ходил с отцом, собирать чужое добро. Притащили два мешка – красивые фарфоровые тарелки, почти целые, эмалированный чайник с нарисованным журавлем и книжки. Книжки обгорели по краям, но читать можно. Я выбрала «Жизнь Клима Самгина». Почитаю, когда война закончится, сейчас совсем не хочется.

Вскоре я услышала скрип телеги и хлюпанье копыт по уличной грязюке. Это дядя Яша из семнадцатого дома подгонял катафалк к нашей калитке. Потом вышел папа и сказал, что на кладбище пойдут только близкие.
– Время, сами знаете какое, – грустно произнес он. – Но вечером, после работы, приглашаю всех помянуть нашего дорого Григория Лукича.
Мне очень не хотелось идти на кладбище, но мама упросила, чтобы я присмотрела за Надькой, а та увязалась за бабушкой. Пришлось и мне топать с ними.

Наша немногочисленная процессия медленно прошествовала по улице Кондукторской, повернула налево и стала подниматься на вершину Зеленой горки. Мокрая глина липла к колесам телеги, они сделались толстыми, как колеса полуторки. Конь упирался изо всех сил и тащил телегу, на которой лежал дедушка Гриша. Позади остались улицы Мастерская и Кузнечная, а вскоре показался и погост. Это было маленькое кладбище, где хоронили только наших, слободских. На покатой степи возвышались холмики с деревянными крестами или с железными пирамидками, увенчанными звездой. На иных могилах лежали большие камни, стесанные с одной стороны, где были начертаны фамилии и даты.
И тут я заметила зенитную батарею. Когда её успели поставить, даже не знаю. Позавчера я проходила здесь, никакой батареи не было.
Три орудия, укрытые маскировочной сеткой, располагались в небольшом приямке. Нам даже пришлось съехать с дороги, чтобы обогнуть зенитки. Возле орудий стояла телега, доверху нагруженная какими-то ящиками. Батарейный конь, рыжий  откормленный красавец, гулял рядом и щипал травку между поникшими листьями лопухов. Неожиданно из-под сетки выскочил солдат, но увидев нашу процессию, замер и снял пилотку. Солдат был совсем молоденький, стриженный под ноль.

Через пару минут мы оказались на кладбище. Гроб сняли с телеги и установили на две табуретки. Дедушка Гриша лежал безмятежно, обратив лицо к небу. А мы стояли, понурившись, и смотрели в землю.
– Михал Михалыч, – обратился папа к доктору Скуляри, – скажите слово.
Доктор откашлялся, поправил очки и стал говорить. Он бубнил себе под нос, рассказывал, какой замечательный специалист был Григорий Лукич, как чутко относился к пациентам, как сильно его любили дома и на работе.
Я не очень прислушивалась к его словам, смотрела в сторону города и думала, как хорошо, что мы живем на Зеленой горке. Город бомбят, там всюду торчат остовы разрушенных зданий, черные от огня и дыма, навалены груды камней, среди которых тлеют деревянные балки и вещи бывших жильцов.
А здесь, на слободке, всё идет по-прежнему, как до войны. Если посмотреть на Зеленую горку с Исторического бульвара, то можно легко отыскать наш дом. Он отличается от остальных необычным фасадом. Справа и слева от ворот поднимаются две колонны, на которых лежат артиллерийские ядра времен Крымской войны. Когда была маленькой, мне казалось, что колонны тихонечко стонут под грузом этих ядер. Я прикладывала ухо в надежде услышать, как стонут колонны.

Мои думы прервал неожиданный выкрик, который доносился со стороны зенитной батареи:
– Воздух! Воздух!
Там сразу начали бегать бойцы и заряжать свои пушки.
Доктор Скуляри прервал длинную речь, обернулся к папе, как будто ждал от него указаний.
– Спокойно, – сказал папа, поглядывая в сторону Петровой горки, из-за которой доносился отдаленный гул. С каждым мгновением гул нарастал, набирал такую силу, что моя голова невольно втянулась в плечи.
– Вот сволочи, – произнесла мама. Она бросила короткий взгляд на дедушкин гроб, потом на пустое ноябрьское небо, обняла бабушку и прижала её к себе.
Вскоре показались самолеты. Это были Юнкерсы.
– Они нас не тронут, – неуверенно предположил папа и принялся вертеть головой, высматривал место, куда можно спрятаться. Но всюду расстилалась только голая степь.
Начали выть сирены воздушной тревоги. Их звуки доносились с Корабельной стороны. От этого воя и от самолетного гула все мои внутренности начали дрожать и рваться в клочья. Не помню, как я оказалась на земле, стояла на четвереньках и упиралась ладонями в жидкую глину.
Гул моторов висел над нашими головами. Стучали частые выстрелы. А я продолжала стоять на карачках, согнувшись в три погибели. Но потом извернулась и посмотрела вверх. Юнкерсы летели прямо над нами, в сторону города. Высоко-высоко разрывались снаряды наших зениток, и, казалось, что это волшебник разбрызгивает кисточкой светлые кляксы по всему небу.
Наверное, немцы заметили батарею, что стола рядом с кладбищем, и решили уничтожить её.
Бомба разорвалась совсем рядом. Страшная сила швырнула меня в сторону. С визгом полетели то ли осколки, то ли камни. Кто-то упал возле меня и начал орать, не останавливаясь, но этот крик был глухим, как будто человека замуровали в стену. Всё понятно – у меня заложило уши. Но даже сквозь глухоту я услышала голос папы:
– В яму! – кричал папа. – Все в яму!
Чьи-то руки подхватили меня и бросили в дедушкину могилу.
               
Не знаю, сколько времени мы просидели в той яме. Час или десять минут? Я пришла в себя, когда сестра Надька принялась тормошить меня за плечо и спрашивать тоненьким голосом:
– Женя, ты живая.
Я открыла глаза и посмотрела вверх. Папа стоял на краю могилы и тащил бабушку за руки, а Виталик и доктор Скуляри – переминались рядышком со мной, на дне ямы, подсаживали бабушку под зад.
Когда мы выбрались из могилы и осмотрели друг друга, то невольно стали улыбаться, потому что теперь все были похожи на хрюшек, извалявшихся в грязи. И еще нам было радостно от того, что налет фашистов закончился, а мы остались живыми.
Только дедушка оставался безучастным к нашему счастью, лежал себе в домовине, укрытый по пояс белой скатертью и в тужурке, застегнутой на все пуговицы. Его лицо, и скатерть, и тужурка были присыпаны землёй. Мама сняла с головы черный платок и принялась отряхивать землю с лица дедушки Гриши.
– Все равно ты самый чистый из нас, – сказала мама мертвому дедушке.
– Господь уже отпустил ему грехи, – подтвердила бабушка. – Теперь можно в рай.

Мы с Надькой стояли в стороне и смотрели, как ловко работали лопатами папа и Виталик. Холмик над дедушкой Гришей получился небольшой и аккуратный. Мама опустила на могилку венок, сплетенный из веток туи, а папа воткнул в землю жердочку с прибитой фанеркой, где было написано «Афанасьев Григорий Лукич, 10.11.41 г.»
– Надо быстрее памятник поставить, – вздохнула бабушка и стала вынимать из кошелки хлеб, бутылку с выпивкой, миску с жареной барабулькой. Всё это она выставила на табуретки, где недавно покоилась домовина с дедушкой Гришей.
– А что будем приделывать сверху? – спросил папа. – Звезду или крестик?
– Какой ещё крестик! – возмутилась мама. Отец был членом вэкэпэбэ. Настоящий коммунист.
– Это, когда живой был, – отмахнулась бабушка. – А там, на небе, нет ни коммунистов, ни троцкистов.

Обратная дорога показалась мне короткой. Когда проходили мимо зенитной батареи, то рядом с орудиями обнаружилось много бойцов. Они раньше где-то скрывались, а сейчас все были на виду. Красноармейцы выглядели возбужденными, весело переговаривались и размахивали руками. Наверное, радовались, что хорошо постреляли. Я попробовала отыскать среди них того солдатика, стриженного под ноль, но сейчас все они были в касках и выглядели взрослыми, даже старыми.               
               
Потом я заметила батарейного коня. Этот рыжий красавец лежал на боку, на пожухлой траве. Выглядел он каким-то плоским, только живот раздувается, как шар. Видимо, хорошо накушался перед тем, как умереть.
Папа тоже обратил внимание на убитого коня и, недолго думая, схватил Виталика за подол телогрейки:               
– Найди командира, – сказал папа, – и упроси, что бы дал ляжку конины. Он нам мяса, мы ему – выпивку.               
– А чего это я? – удивился Виталик.
– А кто? Я, что ли? – папа притянул Виталика к себе так близко, что они едва не стукнулись лбами.
– Ладно, ладно, – согласился Виталик и отправился искать командира.
А мы тем временем благополучно вернулись домой.
 
Вечером, когда все собрались помянуть дедушку Гришу, папа выбрал момент и обратился к доктору Скуляри:
– Михал Михалыч, – попросил папа, – устрой мою Женьку в железнодорожную поликлинику. На любую должность, хоть уборщицей. А то наш цех разбомбили. Пока восстановят...
– Конечно, устрою, – закивал головой доктор. – Как не помочь внучке нашего дорого Григория Лукича. Пусть завтра же и приходит.

                6 
Вот и заканчивается первый месяц жаркого севастопольского лета. Жаркого не потому, что солнце палит немилосердно, а из-за проклятых фашистов. Больше года идет война, но в последние дни нам особенно тяжело. Налет за налетом. Едва скроются Юнкерсы, как тут же в небе появляются Хенкели. Город охвачен огнем вторую неделю. Вроде там и гореть уже нечему, но центр полыхает, как огромный костер. Мой одноклассник Димка на днях мотался на Приморский бульвар, в те часы, когда у фрицев был обед. Потом рассказывал, что там стоит невыносимый жар, к домам подойти невозможно. Всё красное от огня. На улице Фрунзе жители обливаются морской водой прежде, чем заскочить в свою разрушенную квартиру – забрать документы и вещи.

Папы нет дома уже два дня. Его вызвали на работу. Сказали, надо вывезти на кораблях часть оборудования, а другую часть привести в негодность, чтоб не досталось фашистам, если те захватят завод.
Я с мамой и Нонка с Виталиком безвылазно сидели в скале. Выходили только в нужник да на летнюю кухню, чтобы сварить картошки.
Все вокруг казалось плохим, но мама и здесь пыталась найти что-то положительное. Сегодня, например, улыбнулась и грустно произнесла:
– Как хорошо, что Наденька не видит этого ужаса.
Ну да, Надька с бабушкой уехали в Свердловск. Сразу после смерти дедушки Гриши.

Когда случались короткие перерывы между бомбежками, я спешила в железнодорожную поликлинику, делала перевязки раненным и немножко прибиралась там. Обычно Михал Михалыч меня сразу же отпускал.
– Женя, – говорил он, – отправляйся домой, иначе твоя мама все косточки мне перемоет.

Ночью, когда устанавливалась тишина, мы перебирались в комнаты и спали до утра в своих кроватях. Мама утверждала, что спит чутко, одним глазком. Может, она и одним глазком, а я спала так, что меня не добудишься. Утром с Северной стороны уже начинали обстреливать город, уже самолеты  гудели в небе, а я не могла разлепить глаза. Лежала, пока мама не огреет веником.
Вот так мы и жили в последнее время.
   
Но вчера доктор Скуляри попросил, чтобы я пришла с утра пораньше в поликлинику и помогла оформить раненых бойцов для отправки на большую землю. У нас раненных одиннадцать человек. Коек для лежачих больных нет, мы же не госпиталь, мы маленькая железнодорожная поликлиника. Бедные ребята лежат в подвале, на чем попало. У нас и лекарств нужных не имеется. Так, перевязочный материал, йод. Михал Михалыч оборудовал свой кабинет под операционную, и мы стараемся оказывать первую помощь, удаляем осколки, зашиваем раны. Я уже ассистировала несколько раз, как операционная сестра.

Мы с доктором сидели в подвале поликлиники и дожидались, когда приедет машина за раненными. Наверху так грохотало, что здесь, внизу, земля под ногами ходила ходуном.
– Близко подобрались эти мерзавцы, – сказал Скуляри, прислушиваясь к разрывам снарядов. Керосиновая лампа, подвешенная на балке, раскачивалась перед лицом доктора и мигала бледным светом.
– Михал Михалыч, – спросила я, – вот вчера было электричество, вы, наверное, радио слушали, что там говорят?
У доктора за медицинским шкафом был спрятан маленький приемник. Об этом знали только три человека – сам Михал Михалыч, папа и я. Иногда папа доставал какие-то лампы, чтобы эта штука работала. Но, если о приемнике станет известно начальству, беды не миновать. Даже у нас дома я видела бумажку такого содержания: на основании постановления Совнаркома от 25 июня 1941 – вам, то есть нам, Максимовым, предлагалось до 30 июня сдать радиоприемник на временное хранение. Если не сдадим к указанному сроку, нас будут судить по законам военного времени.

Доктор придвинулся ко мне и прошептал на ухо:
– Немцы хвалятся, что взяли Севастополь. Но верить этим брехунам нельзя. Сама видишь, мы держимся... А вчера удалось поймать сообщение Совинформбюро. Запомнил его наизусть. Слушай, – Михал Михалыч бросил взгляд на раненых бойцов и стал говорить еще тише: – На Севастопольском участке фронта, наши войска отбивали атаки превосходящих сил противника. Противник ввёл в бой новые резервы, и ценой больших потерь продвинулся вперёд. Бои носят исключительно ожесточённый характер.

Едва Михал Михалыч успел договорить последние слова, как отворилась дверь в подвал и влетает запыхавшийся мальчишка в синей спецовке. Примерно, мой ровесник. Из закатанных рукавов торчали худые руки, перепачканные угольной пылью.
– Мне нужен главный, – выпалил мальчишка, даже не поздоровавшись.
– Ну, наконец-то за раненными приехали, – облегченно вздохнул Михал Михалыч. – Ты где поставил машину?
– Какую машину? – удивился мальчишка. – Я от начальника железнодорожной станции. Сейчас будет митинг в депо. От вас нужно направить одного делегата.
– Кого? – Михал Михалыч мотнул головой, как будто пытался стряхнуть наваждение. Даже очки слетели с его греческого носа, и доктор принялся ловить их, хлопая ладонями по толстому животу. – Какой митинг? Вы там что, с ума посходили?
– Это приказ. Выступать будет секретарь горкома Савина. О текущем положении.
– Передай своему начальнику и этой из горкома..., – начал свирепеть доктор.
Я тут же закрыла рот Михал Михалыча своей рукой.
– Не ругайтесь, – попросила я. – Ну, пожалуйста. Я буду делегатом и пойду с ним в депо. А вы тут без меня справитесь. Документы я приготовила. Лежат на столе, в вашем кабинете.
– Куда ты пойдешь? – затряс руками доктор. – Слышишь, что твориться!
– Так это... Шас затихнет, – успокоил мальчишка. – У немцев обед скоро.

В депо я никогда раньше не была. Оказалось, это такое длинное сооружение, состоящее из двух стен и полукруглого свода. Оно тянулось так далеко, что свет, который падал из распахнутых ворот, мерк в глубине здания. Нужно было напрягать зрение, чтобы рассмотреть внутри силуэт паровоза «Кукушка», товарный вагон и вереницу колесных пар, стоящих вдоль стен.
Народу на митинге было не очень много, в основном женщины. Мы стояли спиной к воротам, а те товарищи, которые выступали, забирались по очереди на железный помост.
Сначала говорили какие-то рабочие. Слышимость была плохая, и мне удалось разобрать только отдельные слова: партия, народ, Севастополь. Но потом на помост поднялась женщина в военной тужурке, секретарь горкома Савина. Я сразу узнала её, это она приходила на похороны дедушки Гриши, но тогда была в бежевом макинтоше из тоненькой чесучи и в шляпке «менингитке». Выходит, на похоронах дедушки присутствовала сама Савина? Ничего себе!

Савина говорила громко и отрывисто, каждую фразу сопровождала взмахом руки, как будто рубила капусту тесаком.
Когда она заканчивала речь, кто-то из толпы спросил:
– Антонина Алексеевна, скажите, а город не сдадут?
Савина вскинула голову и принялась махать рукой:
– Никогда! Работайте спокойно! Исполняйте долг перед Родиной! Партия нас не оставит! С часу на час прибудет подкрепление. Мы отбросим фашистов от стен города! Враг будет побежден!

Когда митинг закончился, Антона Алексеевна спустилась с железного помоста, а мы, делегаты, расступились, освобождая ей дорогу и провожая её благодарными взглядами. За воротами депо стояла черная «Эмка» с распахнутой дверью. Когда Савина проходила мимо меня, я почувствовала запах ее духов. Ну, конечно, это была «Красная Москва» по 28 рублей 50 копеек за маленький флакончик.

После митинга я заторопилась домой, пока не начался очередной налет. Но даже сейчас на окраинах города слышалась орудийная стрельба и разрывы прилетающих снарядов. Мой дом недалеко, если побегу напрямую, через Дубовую рощу, дорога займет пять минут.

Меня встретила расстроенная мама. Оказывается, во время утренней бомбежки распахнулась калитка, и наша коза Капа убежала.
– Куда ее нелегкая понесла? – плакала мама. – А без козы не проживем.
– Я найду её.
– Куда? – мама вцепилась в мою руку мертвой хваткой.
– Ты же сама говоришь, без козы не проживем. А я знаю, где искать Капу.
Мама посмотрела в окно, на сизые тучи дыма, что поднимались над городом.
– Ладно, – проговорила она. – Только быстро, одна нога там, другая здесь. Скоро такое начнется...

Я была уверена, что Капа сейчас на «козьей горочке», пощипывает травку и не обращает внимания на канонаду. Привыкла уже. В другое время она сама бы вернулась к вечеру, без посторонней помощи. Но вот-вот налетят немецкие самолеты, и всё вокруг начнет громыхать, земля и воздух будут рваться в клочья. Бедная Капа испугается, бросится, сломя голову, бог знает куда. Потом её точно не найдешь.

«Козьей горочкой» у нас называют кусочек степи за кладбищем. Ровное пространство то приподнимается, то спадает, как пологие морские волны. Там и сям торчат кусты терновника и ажины. Со стороны Лабораторного шоссе «козья горочка» обрывается вертикальными скалами с лисьими норами внизу. А с западной стороны тянется глубокий провал Длегардовой балки.
Здесь растет самая вкусная трава в мире. Наши домашние животные бегут на «козью горочку» со всех ног. А раньше, когда войны ещё не было, сюда по вечерам поднимались влюбленные. Миловались сколько угодно, не опасаясь непрошенных свидетелей.

Чем выше я поднималась на горку, тем становилось страшнее, как будто отсюда, сверху, война открывалась в каком-то особенном жутком виде. 
С Северной стороны и с Корабелки доносилась непрерывная стрельба, ухали пушки, рвались снаряды, протяжные раскаты взрывов прорезали короткие пулеметные очереди. Воздух дрожал, а дома и деревья подпрыгивали вместе с землей.
Над Петровой слободкой в небо поднимались тучи пыли. Солнце выглядело бледным пятном, от которого расползалась серая тень, как вода на промокашке.
Над поверхностью Южной бухты стелился черный дым.

Я успела добежать до зенитной батареи, когда услышала сквозь канонаду артиллерийской стрельбы гул самолетов. Юнкерсы летели над моей головой один за другим, накрывая воем всю степь. От страха я нырнула под маскировочную сетку и сразу наткнулась на красноармейца. Это был дядечка лет сорока с морщинистыми щеками, обросшими щетиной. Он сидел на деревянном ящике и выцарапывал ложкой остатки каши из жестяной банки.
– Страшно? – спросил дядечка скучным прокуренным голосом.
– Очень страшно, – призналась я.
– А чего дома не сидишь?
– Я козу ищу. Белую. Вы не видали?
– Не видал, – ответил красноармеец. – Ты давай это... Домой беги. Видишь, чего делается, – он потыкал ложкой в маскировочную сетку.
– А вы, почему не стреляете? – спросила я.
– А-а-а..., – он зевнул, прикрывая рот жестяной банкой, и нехотя добавил: – Снарядов нет. Ждем, может, подвезут.

Спустя полчаса, немецкие самолеты развернулись и стали уходить в сторону Инкермана. Орудийная стрельба затихала. Только редкие пулеметные очереди потрескивали вдалеке да изредка разрывался одиночный снаряд, как будто случайно прилетевший в город.
Я попрощалась с красноармейцем и помчалась на «козью горочку».
Капы нигде не было. Я остановилась в растерянности, куда же идти? Налево, к Лабораторному шоссе? Или направо, в Делегардову балку? А, может, лучше развернуться и бежать домой со всех ног?
      
Вдруг я заметила маленький самолет. Он выскочил из пыльного облака, что висело на востоке, и летел прямо на меня. Я даже глазам не поверила – это был наш истребитель И-16-й. Его иногда называют «ишачком». В начале войны таких истребителей было много. Они сражались с «мессерами» и «фокке-вульфами». Но я давно не видела в небе таких самолетов, с красными звездами на крыльях.
И вот он здесь. Наш! Родной! 

Спустя мгновение, мне стало казаться, что И-16-й летит подозрительно низко. И вскоре заметила, что за ним тянется серый шлейф дыма. Самолет едва не зацепился за холм на другой стороне Лабораторного шоссе, но, качнув крыльями, проскочил вершину и оказался над «козьей горочкой». Здесь он с разбегу врезался в степь и стал по ней скользить, раздирая брюхо и разбрызгивая в стороны землю. Его крылья сбивали кусты, в воздух летели какие-то ошметки. Потом неведомая сила развернула самолет боком и потащила к обрыву. Я сжала кулаки перед грудью и закричала:
– Стой! Не падай!
На краю балки самолет замедлил бег, но не удержался на горизонтальной равнине, накренился на правое крыло и начал сползать по крутому склону.         

Я бежала изо всех сил, мчалась напрямик, перепрыгивая через большие камни и цепляясь за тугие косички чабреца. Так и носом можно было спикировать, но остановиться я уже не могла.
Самолет замер на середине склона, зацепившись за какие-то выступы.
Добраться до него было сложно, пришлось огибать торчащие скалы, но я не рассчитала и сходу влетела в ежевичный куст. Услышала, как трещит мое штапельное платье. Колючки впивались в тело. Зато теперь я могла рассмотреть самолет, как следует. Защитного фонаря над кабиной не было,  может его оторвало, а, может так и летал, без фонаря. Летчика тоже не было видно. Но потом я внимательно присмотрелась и заметила макушку шлема и кисть руки, пальцы летчика сжимали край кабины. Наверное, он хотел выбраться, да не смог.
Надо было спешить на помощь. Я с трудом выпуталась из колючих зарослей и уже осторожно, бочком, спустилась к самолету. Когда приблизилась, увидела, что вокруг горела трава. Огонь с каждой секундой набирал силу, сначала вспыхнуло одно крыло, потом пламя стало подбираться к кабине летчика. Всё ближе, ближе...

Я выставила ладони перед лицом, стараясь закрыться от огня, и сделала один шаг, потом другой, третий. Надо было сделать еще парочку шагов, чтобы добраться до кабины, но жар был такой горячий, что я отступила.
– Эй, летчик! – крикнула я. – Ты живой?... Летчик!
И тут увидела, что рука его чуточку шевельнулась, даже не рука, а пальцы, только пальцы. Ура, он живой!

Живой-то живой, но что делать мне? Пройдет несколько мгновений и пламя охватит весь самолет, а я не смогу ничего предпринять, буду стоять, и смотреть, как русский летчик заживо сгорает на этом костре.
Сердце мое колотилось, в голове творился сумбур, я бегала вдоль самолеты, а взгляд прыгал с одного предмета на другой, как будто искал спасения. Думать я уже не могла, но руки сами схватили лист твердого полотна, который отскочил от крыла. Я выставила этот лист перед собой, как щит, и сделала шаг навстречу огню.

Как я вытащила летчика, даже не помню. Моя голова отключилась, зато руки оказались умными и проворными.

Соображать я начала потом, когда волокла этого дядечку вниз по склону холма. Неожиданно мои силы закончились, руки опустились, и я упала на траву. Лежала рядом с летчиком и смотрела в крымское полуденное небо, затянутое серой пылью. Постепенно у меня как будто раскупорились уши. Я стала слышать звуки боя, той битвы, которая разворачивалась на подступах к Севастополю. Гремели железные механизмы, трещали выстрелы, разрывались снарядом и свистели осколки – всё это сливалось в страшную музыку войны. Я приподнялась и увидела людей, которые двигались по Лабораторному шоссе в сторону города. Это были красноармейцы. Они шли небольшими группами. Некоторые почти бежали, другие тянулись медленно, помогая товарищам. Раненных несли на каких-то лоскутах, как на носилках, иных тащили, ухватив за пояс и подставив собственные плечи.

Только теперь мне удалось рассмотреть летчика. Он был небольшого роста, одет в серый комбинезон. Шлем валялся рядом. А сам летчик лежал, запрокинув голову. Его русые волосы были подстрижены под полубокс. Лицо казалось мужественным, с прямым носом и твердым подбородком. Жалко, что он был пожилой. Лет тридцать, наверное.
– Товарищ, – громко произнесла я, – как себя чувствуете?
Он с трудом поднял веки, протянул обожженную руку и слабенько сжал мою ладонь, словно поблагодарил.      

Но в следующий момент меня охватило беспокойство, я не знала, что делать дальше. Тащить – нет сил. Да и куда? Можно было попросить бойцов, чтобы доставили летчика в госпиталь. Но что-то подсказывало мне – этот номер не пройдет.
В конце концов, я приняла решение – вернуться домой и позвать на помощь Славку-комсорга. Мы прихватим тачку, погрузим в нее летчика и довезем беднягу до нашей поликлиники. С доктором Скуляри я договорюсь.
Я затащила летчика в ближайшую пещеру. Их здесь было полным-полно, этих естественных пещер, больших и маленьких.
– Потерпите немножко, – сказала я на прощание. – Скоро вернусь.

Не успела я переступить порог дома, как снова послышался гул немецких самолетов. Они летели, как стая черных воронов, закрывая половину неба. Накатывались волна за волной.
Мы сидели в скале и не решались выйти. Звуки разрывающихся бомб и непрерывной стрельбы доносились сюда, под толщу камня.
Я все время думала о своем летчике, как он там? У меня с собой даже воды не было, чтоб его напоить. Скорей бы закончилась эта бомбежка, я сбегаю к Славке, и вместе мы отправимся за летчиком. Меня просто колотило от нетерпения, я даже начала чесаться.
Мама смотрела, смотрела на меня, а потом сказала:
– Доченька, ты, похоже, нахваталась вшей у своего доктора Скуляри.
Нонка, как услышала её слова, тут же пересела от меня подальше.
               
Около семи часов вечера бомбежка прекратилась. Стало тихо. Лишь изредка что-то бабахало вдалеке.               
Мы выбирались на белый свет и обнаружили во дворе румынских солдат. Виталик узнал их по форме – коротенькие тужурки, выгоревшие почти добела, и просторные брюки с обмотками на ногах. Румыны занимались тем, что вытаскивают из Нонкиной комнаты швейную машинку «Зингер» и отрезы сукна, которые Виталик добывал на армейских складах.
Нонка тут же бросилась отбивать машинку, вцепилась в солдата, как бешеная кошка, и заорала:
– Не отдам! Это моя кормилица!
Солдат оттолкнул Нонку. Она упала, юбка у Нонки задралась, обнажив розовые панталоны. Румыны стали ржать.
Виталик сделал попытку заступиться за жену, начал кричать, размахивать руками.
Солдат поднял винтовку и ударил Виталика прикладом в лоб.
 
                7
Наша коза оказалась большой умницей. Утром, только взошло солнце, а Капа уже стояла перед запертой калиткой и терпеливо ждала, когда ее впустят в дом и напоят водичкой.
Мама обнаружила Капу первой.
– Милая девочка, – приговаривала мама, опустившись на корточки и почесывая козе шейку, – ты вернулась. Плохо без нас?
Мама так обрадовалась, что на мгновение забыла про войну, про папу, который был неизвестно где, и про Виталика. А Виталик, между тем, лежал без сознания и жизнь в нем едва теплилась. До глубокой ночи маме пришлось сидеть у его кровати, пока Нонка бегала за доктором. Но Михал Михалыча дома не оказалось. Нонка ждала его, ждала, потом написала записку и вернулась. Сменила маму.
И вот теперь они, Нонка и мама, по очереди выходили за калитку, смотрели, не подошел ли доктор.
               
А я в это время потихонечку выкатила из сарая железную тачку с одним колесом и сбегала на соседнюю улицу, за Славкой Тарасовым.
Мы с ним поднялись на вершину холма, миновали кладбище и оказались на «козьей горочке». Здесь нашему взору открылась жуткая картина. Вся степь до самого горизонта, с её пригорками и впадинами, была исчерчена следами гусениц и тяжелых колес. Между этими следами зияли воронки с разбросанным известняком, чернели плеши выгоревшей травы. Повсюду валялось оружие, разные винтовки, автоматы, какие-то ящики, пулеметные ленты и каски. То и дело на нашем пути встречались убитые воины. Некоторые лежат в таких позах, что невозможно было определить – это наш солдат или вражеский.               
 Солнце уже поднялось из-за Мекензевых гор и светило прямо в глаза. Славка неторопливо катил тачку, и всё время поглядывал по сторонам.
– Женя, – предупредил он, – будь осторожна. И, пожалуйста, никакой самодеятельности.               
– Есть, товарищ командир!               
Чтобы добраться до пещеры, где я оставила летчика, нам предстояло спуститься по склону балки к Лабораторному шоссе. Но там, несмотря на ранний час, двигалась колона немецкой техники, шли солдаты.
– Вот сволочи, – сквозь зубы процедил Славка. – Шагают, как у себя дома. Победители чертовы. Тьфу!
– Слава, а мы сможем подойти к той пещере? Нас пропустят?
– Кто знает? Мне кажется, если будем действовать исподтишка и тихонько подкрадываться – пристрелят на раз, – принялся рассуждать Славка. – Надо придумать такое, что не вызовет подозрения.
– А давай я залезу в тачку, а ты будешь везти, пусть думают, что я раненая.
– Можно попробовать, – согласился Славка. – Садись.
Пока мы спускались к пещере, на нас никто не обращал внимания. Но, когда до цели оставалось с десяток шагов, на шоссе остановилась немецкая самоходка. Поднялась железная дверца, изнутри высунулся фриц и уставился на нас. Смотрел в упор, не мигая. Славка отпустил тачку и прошептал в мою сторону:
– Подними руки! Быстро!
Мы застыли с поднятыми руками, а фриц засмеялся и сфотографировал нас. Самоходка уехала, а мы продолжали торчать, как истуканы с поднятыми руками, и не могли пошевелиться.
В конце концов, пришли в себя, успокоились и стали ждать. Когда проехали военные грузовики, на короткое время дорога оказалась пустой. 
Мы оставили тачку снаружи, и нырнули в пещеру.

Летчик лежал на спине у самого входа и бессильной рукой накрывал пистолет. Наверное, он догадался, что фашисты вошли в город и готовился к встрече, пока были силы.
– Вы меня узнаете? – спросила я.
Солнечные лучи проникали в пещеру сквозь заросли шиповника и освещали щербатую стену и белую известковую пыль под ногами, которая лежала, как подстилка. Летчик с трудом открыл глаза и попытался что-то произнести, но вместо слов из его горла вырывалось глухое бульканье. Он закашлялся и выплюнул на песок черный сгусток.
– Это мой друг, – сказала я, кивая головой в сторону Славки. Потом вытащила из кошёлки бутылочку, заткнутую пробкой, и протянула летчику: – Попейте водички.
Я надеялась, что летчик будет пить жадно и с удовольствием, но он сделал один глоток, закашлялся и бессильно откинул голову.
Я смотрела на летчика и не могла оторвать взгляд, до чего  же он был… Не могу подобрать нужного слова... Красивый? Нет, не то. У нас на слободке встречаются мужчины гораздо красивее, с правильными чертами лица, с глазами, горящими, как угли. А у него было что-то родное, казалось, я знаю этого человека много лет. Ну да, я спасла летчика, дала ему новую жизнь. Значит, мы родня.
– Надо снять с него комбинезон, – заявил Славка, – а то сразу видно, что военный.
Мы потратили немало времени на то, чтобы стащить с летчика обгоревшую верхнюю одежду. И тут я увидела его шею и грудь. Между черных лохмотьев проступало кровавое месиво, покрытое пузырями и слизью. Каждый вдох давался ему с трудом, внутри что-то сипело и булькало.
Планшет летчика оказался почти целым. Славка вытащил из него какую-то бумажку, сложенную в несколько раз, и маленькую серую книжку. Открыл книжку и прочитал вслух:
– Корнеев Александр Яковлевич, звание – капитан, должность – командир эскадрильи 527-го истребительного полка, – некоторое время Славка раздумывал, похлопывая удостоверением летчика по своей ладони, потом протянул его мне и сказал: – Закопай это. И пистолет закопай, и лохмотья, что остались от комбинезона... Только место запомни, – добавил он.

Александр Яковлевич был невысокого роста, худенький. Славка вытащил его за ноги из пещеры, взвалил на плечи и зашагал по тропинке, уходящей вверх. Я старалась не отставать, но часто оглядывалась, боялась, что фрицы обратят внимание и пальнут из винтовок по нашим спинам.
Да ещё эта тачка! Я толкала ее перед собой, а тачка то заваливалась набок, то колесо вязло в стеблях молочая.
А вот Славка молодец, поднимался в гору без остановок, только дышал, как паровоз.
Когда мы выбрались наверх, то положили летчика в тачку и повезли, уже не торопясь, по узкой грунтовой дороге. Мы объезжали воронки и старались не смотреть на мертвых людей, которые лежали на земле, развороченной железными гусеницами.
Руки и ноги летчика свешивались из маленькой тачки и болтались, почти касаясь земли.
Наконец мы добрались до нашей калитки и остановились перевести дух. Вокруг было пустынно, наверное, люди боялись выходить из своих домов.
Зато отсюда, с Кондукторской улицы, открывался вид на железнодорожный вокзал. Вся площадь перед вокзалом и дороги, ведущие к нему, были забиты немецкой техникой – танками, грузовиками, какими-то будками на колесах, легковушками и тягачами с прицепленными пушками. Всё это было собрано в огромную кучу, что я даже подумала – как они будут разъезжаться?
Славка тоже смотрел в сторону вокзала, потом сжал кулаки и процедил сквозь зубы:
– Жахнуть бы туда из корабельной пушки!
   
Мы подхватили летчика, и затащили к нам во двор.
– Куда его? – спросил Славка.
Я подняла голову и осмотрелась. У нас под виноградной палаткой стоял обеденный стол, укрытый клеенкой. В торце стола – старое плетеное кресло, похожее на царский трон. А вдоль – длинная-предлинная скамейка. Раньше, когда мы собирались по праздникам, на этой скамейке помещалось пять человек.
Мы уложили летчика на скамейку. И в это время из саманной развалюхи вышли мама, за ней доктор Скуляри и Нонка.
– Положение вашего мужа, – объяснял на ходу доктор, – весьма серьезное. Повреждена лобная кость, сильное сотрясение мозга. Он должен лежать. Даже не пытайтесь его поднимать. Давайте питье, кормите умеренно. Из ложечки.
– А как же в туалет? – спросила Нонка.
– Используйте баночку. Или судно.
– Какое судно? – с возмущением произнесла Нонка. – Где я возьму?
– Ноночка, – примирительно  сказал доктор, – я знаю ваши способности. Вы волшебница. Пальчиком шевельнете – всё исполнится.
– Да ну вас, Михал Михалыч, – улыбнулась польщенная Нонка, но тут же заметила летчика, лежащего на скамейке. Её улыбающееся личико насупилось, Нонка подошла к скамейке и вытянула указательный палец:
– Это что за чучело? – выпалила она.
– Русский летчик, – с вызовом ответила я.
– Да, да, вчера ты говорила о нём, – вспомнила мама. – Куда его поместить?... Может, в детскую? А ты ко мне, пока папы нет.
– Лида, – начала заводиться Нонка, – на кой чёрт он сдался? Ни сват, ни брат. Кому он нужен?
– Мне нужен, – сказала я.
– Ой, жалостливая нашлась, – развела руки Нонка. – А чего одного притащила? Там этих дохляков – половина города. Давай всех. Сюда. К нам.
Михал Михалыч тоже подошел к летчику и принялся молча его осматривать, приоткрыл пальцами веки, ощупал затылок, надавил на ребра.
А Нонка всё распалялась:   
– Самим жрать нечего, а вы…, – она подошла к маме, взяла ее за руку и слезно спросила: – Зачем, Лида? Тут бы моего Виталика выходить..., – но мама высвободила свою руку и обняла меня. Тогда Нонка выкрикнула: – Всё, хватит! Выносите этого калеку на улицу. Пусть немцы его кормят. У них будет госпиталь, больница, там и подлечат. Правда, Михал Михалыч?
Доктор снял очки, протер их подолом рубашки и тихо произнес:
– Что-то мне подсказывает, у немцев он не дотянет до больничной койки.

                8
С приходом фашистов в наших комнатах поселились румыны – капрал Ион Греку, сержант Петрэ Мареш и ещё двое, никак не запомню их имена. А мы перебрались в сарай, в большое запущенное помещение на углу двора. Туда годами стаскивали поломанную мебель, дырявые выварки и всякое прочее барахло.   
Мама устроила свое спальное место на продавленном диване, который стоял за угольной кучей. Этот диван собирались пустить на дрова, но к счастью не успели и теперь он пришелся очень кстати. А я расстелила бабушкину перину на столярном верстаке, взбила подушку, и в результате получилась кроватка просто на загляденье.

Мы стали потихоньку прилаживаться к новому быту, соорудили комод из деревянных ящиков, разложили белье, вставили зеркало между оконными рамами. Но, когда наступал вечер, садились с мамой на её продавленный диван и изводили себя разговорами о папе. Где он сейчас? Почему нет весточки от него?
Вскоре по слободке пронесся слух, будто немцы согнали пленных красноармейцев и местных жителей в какой-то лагерь, в районе Стрелецкой бухты. Людей там видимо-невидимо. Всех сгруздили в огромную кучу, и они теснятся плечом к плечу. Ночью спят на земле, а днём их жжет немилосердное крымское солнце.
Ещё говорили, что половина из них – раненые, и те раненые, которые умирают, продолжают лежать между живыми. Никто пленных не кормит и воды не даёт.

Мы надеялись, что папа тоже находится в лагере, и решили отправиться туда и найти папу. С нами договорись несколько женщин с соседних улиц, что пойдут с нами и будут разыскивать своих мужчин. Всего получилось человек двадцать. Прилично.

С утра мы с мамой напекли картошки и сорвали с грядки два огурчика, которые не успели слопать румыны. Мама завернула картошку в полотенце и спрятала в кошелку, а мне протянула четвертушку хлеба и попросила:
– Нарежь на маленькие дольки.
Я начала резать хлеб, а в это время на подоконник сел воробышек и давай чирикать.
– Мама, мама! – радостно закричала я, – смотри, кто к нам прилетел. Первая птичка за всё лето. Где вы прячетесь, птички?
Я отщипнула несколько хлебных крошек и бросила воробью:
– Кушай глупенький, Не бойся.
– Женя, – с укором произнесла мама, – прекращай разбрасываться хлебом.
– Я немножко.
– Хватит, говорю! Отнесем это отцу, сами без хлеба останемся. Кто нас кормить будет?
– Наверное, немцы, – предположила я.
– Ага, разбежалась, – горько усмехнулась мама. – Теперь мы будем их кормить, освободителей чертовых.
Она забрала у меня хлебные дольки и стала покачивать их на ладони, как будто взвешивала. Потом выбрала одну дольку, самую маленькую, и протянула мне:
– Ладно, побалуй свою птичку.
 
Часам к девяти женщины собрались в районе перепелиного базара и стали советоваться – надо ли брать разрешение для нашего похода? Но никто этого толком не знал, поэтому решили действовать на авось. Старушки перекрестились и мы начали спускаться к дубовой роще. Процессия получилась небольшая. В последний момент многие женщины решили остаться дома. Их можно было понять – а вдруг фрицы подумают, что мы собрались толпой, чтобы выразить недовольство немецкими порядками. За такое могли и повесить, чтоб другим было неповадно.

Центр города был закрыт для местных жителей, там всюду висели плакаты «Стой! Дальше нельзя! Будут стрелять!», поэтому нам пришлось от железнодорожного вокзала подняться на Куликово поле, потом одолеть Рудольфову горку и двигаться в сторону Карантинной балки. Вокруг было пустынно, лишь изредка посреди выжженной степи встречались длинные   приземистые строения, похожие на склады, и заброшенные огороды. То и дело на нашем пути возникали группы немецких военных, возможно, это был патруль. Рукава у них были закатаны по локоть, френчи расстегнуты и вышагивали они вольготно, как у себя дома. Нас не останавливали, а только поглядывали с презрением и ухмылкой. Наверное, гадали, куда нелегкая несет этих оборванок?

Наша процессия двигалась медленно. Мне все время хотелось выскочить вперед и бежать, пока не покажется лагерь с нашими пленными. Я с нетерпением поглядывала на маму и видела, что она тоже недовольна тем, как мы плетемся. Но среди нас было много пожилых, а одна женщина так совсем старенькая, еле ноги переставляла. Все уговаривали ее, подталкивали, боялись, что она отстанет и умрет на этом солнцепеке. В конце концов, мама взяла старушку за руку и потащила за собой, как на буксире. А та упиралась и все время спрашивала:
– Далеко еще?
– Потерпите, бабушка, скоро придем, – отвечала мама и предлагала ей водички.
Но старушка отказывалась, бормотала, что долг каждого – донести воду до своих родственников.

Полуденное солнце слепило глаза. Я прищуривалась и старалась смотреть только вперед, чтобы не видеть последствий недавних боев, но все равно боковое зрение схватывало застывшие танкетки, грузовики, телеги и раздавленные пушки. От некоторых машин остались только обгоревшие остовы. Они напоминали скелеты древних хищников, которые были нарисованы в моем учебнике.
Наверное, здесь погибло много людей, но их успели убрать, остались только косвенные свидетельства – брошенные каски, винтовки, какие-то железные коробки и бумажки, среди которых чаще всего попадались книжечки военных удостоверений. Кроме того на обочине нашей тропы там и сям лежали бесформенные куски тряпья, но я старалась не смотреть на них, боялась обнаружить в этом тряпье остатки человеческой плоти.

Мы двигались дальше. Вдалеке, по правую руку от нас белели камни древнего Херсонеса, и среди них возвышался Свято-Владимирский собор. Купол его был снесен напрочь, а разрушенные стены смотрели на нас темными провалами узких окон, закругленных сверху. А дальше расстилалось синее море.
Мне в голову то и дело лезли нехорошие мысли. А вдруг с папой случилось что-то страшное. Вдруг его нет в этом лагере. Вообще, нигде нет. Я старалась гнать эти мысли и повторяла в уме: пошли прочь! Прочь! Но они снова являлись ко мне. Без спросу.
 
Наша цель была уже близко. Мы забрались на вершину степного гребня и посмотрели вниз.
Впереди простиралась голая долина, там не было ни деревьев, ни кустов, только высохшие колючки. Вся долина оказалась заполненной людьми. Они сидели и лежали на раскаленной земле и так плотно прижимались один к другому, что между ними нельзя было и шага ступить. Такого скопления людей я в жизни не видела. Я вертела головой направо, налево, хотела узнать, где заканчивается этот огромный людской муравейник, но всюду, куда доставал мой взгляд, всюду были только люди. Кто-то, возможно, умер и лежал под палящим солнцем, никому до него и дела не было.
Я увидела, как женщина в гимнастерке обматывала голову молодому солдатику, меняла повязку.
– Господи, – услышала я голос мамы, – как же мы отца найдем?
– Найдем! – я специально произнесла это громко и уверенно, чтобы вселить в маму уверенность, хотя сама думала, что легче найти иголку в стоге сена, чем папу на этой... На этой огромной свалке несчастных людей.

Вскоре выяснилось, что немцы нас и близко не подпустят.
Сам лагерь не был обнесен какой-либо загородкой или проволокой. Его охраняли немецкие солдаты. Их было не так уж и много, они располагались шагов через двадцать один от другого. Кто-то стоял на возвышении, а кто-то переминался на желтой траве и поглядывал скучным взглядом на наших ребят. Тот часовой, что оказался к нам ближе, сидел на венском стуле, закинув ногу за ногу. С виду он представлялся нормальным молодым парнем, только автомат висел на шее. Но, когда к нему приблизились наши соседи по слободке, тетя Поля Молчанова и её дочка Верка, солдат поднял руку и прокричал:
– Zu stehen! Zur;ck! Zur;ck! 
Наши не поняли, что немец приказал им остановиться и отойти назад, и продолжали двигаться в его сторону, даже начали о чем-то расспрашивать. Тогда немец поднялся с венского стула и дал очередь из автомата. Хорошо, что не попал. Но тетя Поля все равно упала на землю, а Верка бросилась к ней и принялась голосить на всю округу.
Тут же к немцам явилась подмога, невесть откуда выскочили несколько солдат и принялись наставлять на нас винтовки и кричать:
– Halt! Sperrgebiet! Komm nach hause.
– Что они говорят? – спросила мама.
– Хальт! Шпегабит! Ком на хаузе, – повторила я.
– по-нашему можешь сказать?
– Здесь запретная зона. Нас прогоняют домой.
Некоторые из наших женщин попытались объяснить, что принесли воду и еду для пленных. Но их даже слушать не захотели. Появился какой-то гражданский тип и стал кричать на русском языке:
– Прочь! Пошли вон! Вон отсюда!
Наша старушка с трудом опустилась на землю.
– Никуда не пойду, – сказала она. – Пусть меня застрелят, сил нету.
Мама попыталась ее поднять, потянула за руку, но старушка, ни в какую – не пойду и всё.
В это время немцы начали стрелять поверх наших голов. Мы от страха жались к земле, кричали, как оглашенные и отступали назад. Кто-то из женщин поминал Господа, кто-то бормотал проклятия.
Мы быстро отходили восвояси.
Только старушка осталась там. Наверное, она сидела на земле и не двигалась с места. Или уже не сидела? Мы точно не знали, потому что улепётывали со всех ног и боялись обернуться.
 
Начало темнеть. Мы двигались молча, все были убиты горем от недавно увиденного и от страха, который испытали. Мы еле передвигали ноги от усталости, но старались не сбавлять ход, спешили домой, потому что знали: наш дом – это наше утешение и наше спасение.
Потом одна женщина проговорила:
– Скоро ночь, а я курицу не покормила. На чердаке спрятала.
После этих слов, нас как будто прорвало, все принялись  болтать наперебой.
– Вот звери проклятые!
– Как жить-то будем при ихней власти?
– Ничего, проживем как-нибудь. Бомбить не будут, стрелять не будут, уже хорошо. Проживем.
Постепенно наша колонна растянулась, кто-то ушел далеко вперед, другие отстали.
– Мама, а что будет с той бабушкой? – спросила я.
– Не знаю, – ответила мама. Какое-то время мы топали молча, потом мама добавила: – А что будет с отцом? Со всеми, кто сейчас там... Что с нами будет, Женя? 

Вскоре сделалось совсем темно, только луна освещала наш путь. Я подняла голову и посмотрела на небо. Там было полно звезд. Они висели так низко, что мне показалось, до звезд ближе, чем до нашего дома.
Вдруг почувствовала, что от голода меня начинает подташнивать:
– Мама, дай картошечки, – попросила я.
Мама начала рыться в кошелке, а я тем временем отыскала на небе ковшик Большой Медведицы и тут же увидела, как падает звезда, чертит огненный хвост. Надо было загадать желание! Быстро-быстро! Пока звезда катилась по небу, я успела произнести в уме только одну фразу: папа живой!

                9       
После того, как 8 июля 1942 года наши войска оставили город, не слободке установилась долгожданная тишина. Теперь можно было успокоиться, не бояться постоянных бомбежек и обстрелов.
Но с первого дня оккупации стало ясно, что в наш дом пришла беда. Прежняя жизнь с её бомбежками, пожарами, с короткими перебежками и сидением в скале, вся та недавняя жизнь теперь представлялась достойной и свободной. Она закаляла нашу волю и давала надежду, что мы выстоим и победим.
А теперь появилось ощущение, будто нас заперли в банке с тарантулами и ядовитыми змеями. Да, здесь было тихо, тепло, солнышко светило, но каждый был скован ужасом и боялся пошевелиться. 
Что ни день, происходили события, одно хуже другого.

Но были и хорошие события – папу отпустили из лагеря.
Наверное, немцам понадобились квалифицированные рабочие, и они приняли решение отпустить из лагеря гражданских лиц, которые не являлись большими начальниками или членами ВКПб. И папа вернулся.

Я увидела его первая. В тот день я прихватила два ведра и пошла по воду. Стояла в очереди к водоразборной колонке, разговаривала с Тосей Каблуковой и вдруг увидела папу. Он поднимался по щербатым ступенькам от перепелиного базара на нашу Кондукторскую улицу. Папа был не один, он тащил скрюченного мужчину, который едва переставлял ноги.
– Папа! – крикнула я и бросилась вниз по ступенькам. Ведра катились за мной, гремели жестяными боками, но я бежала, не оборачивалась. Прыгнула на папу, чуть не свалила его и того дядечку, которого он тащил. – Папа, папочка, – причитала я, обнимая его и целуя. – Ты живой. Мой хороший, любимый папочка.
От папы нехорошо пахло, но я не могла оторваться и продолжала целовать его. Потом мы пошли вверх по ступенькам. Я помогала тащить скрюченного дядечку. Им оказался дядя Яша из семнадцатого дома, его отпустили вместе с папой. Дядя Яша с трудом переставлял ноги и корчился, как будто в животе у него происходили сильные колики. Я посмотрела на папу – в глазах у него блестели слезы.

Дома мы устроили праздник. Хотя, какой там праздник. Просто уселись во дворе за большим столом, как раньше, до войны. Папа умытый, в чистой рубашке опустился в любимое кресло. Мама вся заполошная, с опухшим от слез лицом, выставила на стол четыре картошины и три недоспевших огурца. Нонка принесла кукурузную лепешку и бутылку самогона. Виталику сейчас было не до выпивки, он лежал, как бревно в маленьком флигеле, куда они с Нонкой перебрались из саманной развалюхи.

Когда взрослые выпили, папа сказал:
– Не могу поверить, что я дома. Думал, всё, конец, – он похлопал себя по щекам, словно хотел убедиться, что это не сон.
– Страшно было? – спросила Нонка.
Папа задумался, опустил голову и принялся барабанить пальцами по столу. Потом начал сбивчиво рассказывать, как немцы ходили по лагерю и выискивали среди пленных – городских руководителей, коммунистов, армейских командиров, а также евреев и цыган. Иногда хватали пленных, которые им почему-то не нравились. При этом не было никакого суда или расследования, людей выводили за лагерь, ставили на краю воронки и расстреливали. Затем давали лопаты другим пленным и заставляли тех забрасывать тела землей. Больше всего папу поразили наши предатели, которые ходили вместе с фашистами и указывали: это командир, это секретарь парткома хлебозавода, это врач-еврей. Одного предателя папа узнал. Они когда-то вместе выпивали на Первомайской демонстрации и даже перепутали портреты, у папы был Жданов, у того мужика – Каганович. Когда их колонна проходила мимо трибуны, Каганович и Жданов оказались не в том порядке, как положено.  Папе и тому дядьке тогда сильно влетело.
– Такие дела, девочки, – сказал папа. Он дожевал картошку и поманил нас пальцем. Когда мы придвинулись, сказал тихо, почти шепотом: – Если мы хотим выжить, надо приспосабливаться. Как-то подлаживаться под эту сволоту.
– А как, Петя? – спросила мама.
– Главное, не взбрыкивать. Ни словом, ни делом. Даже глазами нельзя показывать, что тебе не нравятся их порядки. Надо терпеть и молча выносить всё, что они творят.
– Папа, а если не получится, – сказала я.
– Да, Петя, – поддержала мама. – Вдруг не выдержим, сорвемся. Мы все-таки люди.
– Не выдержим, сорвемся, нас поставят на край воронки, – сказал папа. – А, если хотим жить, надо помалкивать и терпеть.

На следующий день к нам явился невысокий мужчина с большим портфелем. Сказал, что он из Управы.
– Что такое Управа? – поинтересовался папа.
– Такая контора, – сказал мужчина. – Будет заправлять всей жизнью в городе. Что-то вроде горкома, только без коммунистов, – он вынул из портфеля узкую полоску бумаги и сунул ее папе. – Вот предписание. Прочитай и распишись.
– Хорошо, – сказал папа и начал читать вслух: – Скрепляю подписью, что я получил сообщение об обязательной явке на работу на свое прежнее рабочее место. Мне известно, что за невыполнение приказа я буду рассматриваться, как партизан и буду наказан по закону военного времени, – в этом месте папа прервал чтение и уставился на мужчину из Управы. – А если не подпишу? – спросил папа.
– Читай дальше, – посоветовал мужчина.
– Хорошо, – согласился папа и продолжил чтение: – Если я и после этого не явлюсь на работу, то буду арестован я и все мои родные в качестве пособников саботажнику. Подпись. Оберштурм… Язык сломаешь, – вставил папа, – оберштурмбанфюрер СД, Фрик.
Некоторое время все молчали, только я нетерпеливо ёрзала на стуле, переживала за папу.
– Где расписаться? – спросил, наконец, папа.
Мужчина постучал скрюченным пальцем по бумажке и сказал:
– Туточки.

Когда человек из Управы ушел, я набралась смелости и рассказала о своем летчике.
– Ну, пойдем, покажешь, – сказал папа.
В саманной развалюхе стоял полумрак. Окошко в ней крохотное и почти непрозрачное, как будто затянутое дымом.
Летчик лежал на кушетке, одна рука его свесилась до пола, а голова съехала с подушки и как-то странно вывернулась к плечу. С того дня, когда мы со Славкой его притащили, летчику становилось только хуже. Сейчас он, то ли спал, то ли пребывал в болезненном забытьи.
– Он не жилец, – сказал папа и вышел.
А я задержалась ненадолго. Прислушалась к дыханию летчика. Обожженная кожа на его груди почернела и покрылась белыми волдырями, из которых сочился зловонный гной. Я хотела поднять его руку и поправить голову, но побрезговала прикоснуться к нему. Нашла старую тряпку, обхватила этой тряпкой руку летчика, подняла её. Так же, с помощью тряпки, поправила голову.
Надо бы проветрить здесь, подумала я. И выбежала на воздух.    

                10
Примерно с неделю назад всем евреям приказали нашить на одежду шестиконечные звезды. На груди и на спине. Размер должен быть ровно 100 миллиметров, а цвет желтый. Тетя Мира в тот же вечер зашла к нам и спросила, нет ли у мамы желтой материи.
А уже сегодня вышел приказ – всем евреям, мужчинам и женщинам, детям и старикам явиться на стадион «Динамо». С собой разрешалось взять ценные вещи и одежду, но чтобы получилось не больше 15 килограмм. Можно было набрать еды на одни сутки. А тем лицам еврейской национальности, которые не смогут передвигаться самостоятельно, нужно было заявить о себе в городскую Управу.
Папа, когда узнал об этом приказе, велел привести Еву.
– Она на тебя обижена. Думаю, не придет, – предположила я.
– Скажи, что это вопрос жизни и смерти, – велел папа.
И Ева появилась. Целый год не было, и вот наконец она переступила порог нашего дома.
Мы собрались в сарае, который с недавних пор являлся нашей столовой, гостиной и спальней.
– Ева, – сказал папа, – тебе не нужно ходить на стадионе «Динамо».
– Как я могу не пойду? Это приказ, – возразила Ева. – Тетя Мира уже собрала вещи, сложила мамино золото в коробочку.
– Вот пускай тетя Мира сама топает на стадион, – сказал папа. – А тебя мы спрячем.
– Точно, спрячем, – подтвердила я.
– Петя, это опасно, – заволновалась мама. – Для неё опасно, да и нам не поздоровится.
– Согласен. Но там, – папа поднял руку и вытянул её в сторону калитки, – там смертельно опасно. Я насмотрелся в лагере.
– Но ты вчера говорил, что надо терпеть новые порядки, подстраиваться, – напомнила мама.
– Всё остается в силе, – кивнул головой папа и обернулся к нам: –  Женя, Ева, быстро соберите манатки и дуйте в дедовский дом. Пусть Ева отсидится там недельку-другую. А там будет видно. И запомните, – папа погрозил указательным пальцем, – никому ни слова.
– А тете Мире? – спросила Ева.
– Ей особенно, – сказал папа.

В дедушкин дом, развалившийся от бомбы, мы забрались с третьей попытки. Сначала Ева вообще отказывалась лезть по вертикальной скале, сказала, что она не альпинистка. Потом, когда я показала, за какие выступы надо цепляться, она прошла половину пути, но увидела диван, нависающий над головой, и заявила, что эта бандура сейчас рухнет. Ну да, диван рухнет, и мир лишится гениальной актрисы. Но, в конце концов, мы оказались на месте.
– Теперь это твой дом, – сказала я. – И не вздумай сбежать отсюда.
– Ничего себе, – покачала головой Ева и заглянула в пропасть, которую мы только что одолели. – Тут захочешь, не убежишь.
 В доме было все необходимое для жизни. В комнату, которая наполовину обрушилась, мы решили не заходить. Зато в бабушкиной спальне нашлись подушки и простыни. На стене висела картина Ивана Крамского «Незнакомка». Точно такая висела у нас дома в гостиной. И еще здесь было трюмо с большим потускневшим зеркалом. Ева тут же опустилась на пуфик перед трюмо и принялась разглядывать себя в фас и профиль, закручивать в колечки пряди волос. Потом открыла ящичек и начала доставать из него бабушкины вещи – булавки, пилочки, расчески и прочую мелочь.
– Мне здесь нравится, – заявила Ева.
Единственное, чего в доме не было, так это еды. Ева захватила узелок с продуктами, его должно хватить на день-другой, а дальше постараемся что-то придумать.
Перед тем, как уйти, я проинструктировала Еву:
– Будь осторожна, выходи гулять во двор, но только ночью.
– В какой двор, – скривила губы Ева. – Где ты видишь двор?
Действительно, после того, как часть дома обвалилась, это был не двор, а какой-то огрызок размером с огородную грядку. Я выложила из кошелки стеариновую свечку и коробок спичек.
– Женька, – сказала Ева, – как ты думаешь, мне долго здесь куковать?
– Пока война не кончится, – сказала я.
– Скорее бы. А то я состарюсь, а старух в артистки не принимают.   
Мы попрощались и я ушла.

Скоро должен был начаться комендантский час, поэтому я торопилась и не сразу заметила Тосю. Может, так бы и проскочила домой, но щеколда на калитке запала. Чтобы ее поднять, нужно было просунуть гвоздик или тонкую щепку в маленькое отверстие. Я обернулась, чтобы найти подходящее приспособление, и увидела Тосю Каблукову. Она сидела на скамейке возле старого дуба, согнувшись так, что плечи касались колен. Её голова свешивалась вниз, а длинные волосы касались земли.
– Тоська! – крикнула я. – Ты что? Что!
Тося медленно расправилась, убрала волосы руками.
Я аж вскрикнула, такое у нее было ужасное лицо. Оно распухло, покрылось желтыми переливами, а большие васильковые глаза превратились в узкие щели. Тося попыталась что-то сказать, набирала побольше воздуха, но не могла вымолвить ни слова. Я обняла ее, стала тихонько гладить по голове.
– Тосенька. Хорошая моя. Успокойся. Ну? Что случилось.
Сквозь слезы Тося начала рассказывать, что нашего одноклассника Диму сегодня повесили на улице Пушкинской.  Да, того самого Димку, который ходил подбирать чужие вещи на развалинах города.
– Не может быть, – испуганно произнесла я.
– Я тоже не поверила, – замотала головой Тося. – Пошла смотреть, а там... Там три человека. Висят неподвижно. На груди картонка, написано «Саботажник». Люди говорят, их просто так повесили, чтобы другие боялись.
Ночью я не могла уснуть. Как только закрывала глаза, передо мной возникал Димка. Он доставал из мешка фарфоровые тарелки от сервиза, чайник с нарисованным журавлем и книжку писателя Максима Горького «Жизнь Клима Самгина».
Я быстро открывала глаза и таращилась в окно сарая.

А с самого утра наши румынские квартиранты… Хотя, может, не квартиранты, а уже хозяева, затеяли праздник. Судя по всему, был день рождения у капрала Иона Греку. Он расхаживал по двору в белой рубашке, с бутылкой в руке и что-то мурлыкал себе под нос. Потом они вчетвером уселись за наш длинный стол под старой шелковицей, открыли консервные банки и начали праздновать. Они говорили, перебивая друг друга, потом начали петь свои румынские песни. Так орали, что их было слышно на Кузнечной улице. Затем пошептались и послали красавчика сержанта Петрэ Мареша, чтобы тот пригласил Нонку.
Нонка вышла в крепдешиновой блузке с декольте. Её сдобное тело не помещалось в блузке и выпирало наружу, как дрожжевое тесто из кастрюли. Юбка солнце-клеш блестела и переливалась на солнце многочисленными складками.
Румыны зацокали языками и усадили Нонку в плетеное кресло.

А я ушла в свой сарай. Хотела обдумать, как быть с летчиком. Надо бы пригласить доктора Скуляри, может он подскажет, что делать, как лечить. Настроение было подавленное. Зачем я взвалила на себя эту обузу, с которой не могу справиться.
Под руку попались открытки с портретами артистов. Я вспомнила, как мы с Евой обменивались этими открытками, как она цеплялась за них, хотела забрать моих артистов и не желала отдавать своих. Я погрузилась в недавнее прошлое, такое легкое и прекрасное. Почему не ценила его? Эх, сейчас бы вернуться туда, в май сорок первого. Я так размечталась, что потеряла счет времени.

На землю меня вернули крики, шум, ругань и плач мамы. Оказалось, что румыны перепились, им показалось, что на столе мало закуски. Решили забить нашу козу Капу. Ион и Петрэ схватили Капу за рога и пытались вытащить ее из сарая. А мама упала на козу и держала ее двумя руками. Папа стоял рядом и уговаривал маму:
– Лида, брось ты эту козу, а то получишь в лоб, как Виталик.
Я, недолго думая, бросилась на помощь, обхватила Капу за шею и повисла на ней.
А папа принялся кричать:
– Нонка! – орал он. – Нона! Иди сюда!
Нонка была уже подшофэ, она встала и медленно пошла на голос папы, покачиваясь из стороны в сторону и опираясь на стенку курятника. Перед папой она остановилась, вытерла ладонью жирные губы и спросила:
– Чего звал, Петр Игнатич?
Папа вытянул обе руки в нашу сторону:
– Смотри, что делается!
Нонка долго смотрела, затем набрала полную грудь воздуха и гаркнула своим хриплым прокуренным голосом:
– Мамалыжники! Руки прочь от Капы!
Потом началась драка. Нонка пинала румын ногами. Те стояли, согнувшись, тащили Капу за рога и одновременно пытались лягнуть Нонку пятками. Подбежали двое других румын и оттащили Нонку. Заодно поставили ей хороший фингал под глазом.
А папа шаркал ногами, крутился вокруг этой драки и ласково бормотал матерные словечки. Кулаки у папы были сжаты и весили по сто килограмм каждый. Я чувствовала, как ему хотелось размахнуться и врезать по какой-нибудь румынской физиономии. Но он держал себя в узде. И только один раз не сдержался, стукнул кулаком по двери сарая и пробил ее насквозь.
Закончилось тем, что папа оторвал от козы маму и меня. Румыны праздновали победу и волокли Капу на угол двора.
А Нонка хлопнула калиткой и помчалась куда-то вниз, к вокзалу.

Пока мы с мамой плакали, пока румыны точили ножи, Нонка вернулась.
Я не могу понять, она колдунья или аферистка? В этот раз Нонка привела немецкого офицера.
– Николос, – представила она немца. 
Высокий, подтянутый, в чистой форме он стоял, слегка наклонив голову, и слушал Нонкину болтовню. Прищурив глаза, оценивал ситуацию в нашем дворе. Остается загадкой, как он понимал Нонку, ведь она знала по-немецки две фразы: хенде хох и гитлер капут. Ни одна из фраз сейчас не могла пригодиться.
Немец приподнял руку и движением указательного пальца поманил капрала Иона Греку. Румын шел медленно, стараясь удержать равновесие. Из распахнутой рубашки выпирало круглое пузо. В левом кулаке он держал кухонный нож, а правый его кулак то сжимался, то разжимался, как будто Ион готовился сразиться с немцем. 
Удар был настолько стремительный, что я не заметила ни замаха, ни самого удара. Зато хорошо видела, как Ион Греку корчился на земле и хватал воздух разинутым ртом.
Другие три румына оставили козу в покое и вытянулись перед немцем, как на параде.
Офицер повернулся к Нонке и сказал:
– Es ist mehr als Sie niemand wird nicht kr;nken, Madame. Ist ;ber die Bekanntschaft froh.
Ну, в том смысле, что больше никто не обидит нашу мадам. И он рад знакомству с ней.
Нонка в знак благодарности приложила к груди ладони, принялась кланяться и повторяла:
– Хенде хох, хенде хох… 
Когда он ушел, я спросила Нонку:
– Как ты разговариваешь с немцем? На каком языке?
Нонка икнула, вытащила из новенькой пачки немецкую сигарету, закурила и сказала:
– На языке любви.

                11
Ближе к обеду к нам на слободку заехала немецкая машина. Она была очень большая и не могла сразу повернуть с Охотской улицы на Зеленую. Улицы узкие, а поворот там крутой. Когда машина сдавала назад, то задела кузовом дом Михеевых. Бутовые камни повалились, и в стене получилась дырка. Теперь можно было войти в спальню к Михеевым прямо с Охотской.
Со второй попытки машина вырулила и медленно поднялась к перепелиному базару. Остановилась напротив ворот камнедробилки.
Из кабины вышли два немецких солдата с автоматами. А из кузова стали прыгать на землю мужчины в полицейской форме. 
Я в это время выносила помойное ведро и видела, как полицаи разошлись в две противоположные стороны небольшими группами. А возле машины остались немцы. Старший полицай со своими помощниками поднимался по каменистой тропинке, которая вела прямо ко мне. Я уже собралась бежать домой, но вдруг заметила, что полицейский командир машет мне рукой. Я присмотрелась и узнала его. Это был мой тренер по плаванию.
– Ну, здравствуй, Женя Максимова, – сказал он, останавливаясь передо мной. – Новую власть нужно встречать хлебом с солью, а ты с пустым ведром? Плохая примета.
– Здрасти, Рудольф Альбертович, – пролепетала я. – Вы ко мне?
– Пока нет... А ты далеко живешь?
– Недалеко.
– Тогда подскажи, где дом…, – Рудольф Альбертович вытащил из нагрудного кармана бумажку и прочитал, – Дейнеко Наума Евсеевича.
– Так вон, рядом, – сказала я.
– Пальцем не показывай, – усмехнулся мой бывший тренер. – Веди.

Полицаи не стали возиться с дверным замком, выбили ногой калитку и вошли в Евин дом. А я вернулась в наш сарай, села на родительскую кровать и задумалась. Хотя, нет, наверное, мне хотелось о чем-то подумать, а на самом деле в голове было пусто, а на сердце тоскливо. И поговорить не с кем. Папа еще с утра ушел в заводскую контору, чтобы зарегистрироваться. А мама отправилась узнавать насчет хлебных карточек.
Но вскоре я услышала, как у нас во дворе раздался голос тети Миры.
– Лида! – кричала она. – Лида!
Я выглянула из сарая. Тетя Мира разводила в сторону руки и говорила, обращаясь к Рудольфу Альбертовичу:
– Я нискока не сомневаюсь, что моя девочка у этом дому. Надо хорошенечко поискать.

Полицаи принялись шнырять по всему дому, заглядывали в каждую щелочку. Разбудили Нонку во флигеле. Слазили в погреб. Приставили лестницу и забрались на чердак. Рудольф Альбертович приказал открыть саманную развалюху.
Летчик пребывал в забытьи, лежал, приоткрыв рот.
– Это кто? – спросил полицай.
– Это мамин брат. Мой дядя. Он учитель математики.
– Что с ним?
Я пожала плечами:
– Чем-то болеет. Не знаю. Сейчас врачей не найти.
– Где его документы? Показывай, – скомандовал Рудольф Альбертович.
Я почувствовала, как от страха у меня начинает крутить живот и тихо вымолвила:
– Так это… Они в квартире остались. А там живут румынские военные. Их сейчас нет.
Полицай внимательно посмотрел на меня, потом перевел взгляд на летчика:
– Фу, какая вонь, – скривился он. – Максимова, ты бы вынесла своего дядю на помойку. А то сгниет тут заживо, – он зажал нос пальцами и быстро вышел во двор.

Наступил вечер. Над городом еще тлели розовые облака, а за Петровой слободкой на черном небе уже зажглись первые звезды. Папа лежал в кровати, положив руки за голову. Он смотрел на замшелые балки нашего сарая, туда, где подрагивали бледные пятнышки света. Мама читала, склонившись над масляной коптилкой. Ей сообщили, что первого сентября откроют школу, вот она и готовилась.

А у меня на сегодня оставалось последнее дело – покормить летчика. Я налила в миску козьего молока, накрошила туда галет, которые удалось подобрать после румынской гулянки, и отправилась в саманную развалюху.
Керосиновая лампа потрескивала, не хотела разгораться. Я подкрутила фитиль и добавила света. Летчик был в сознании, он смотрел на меня тусклыми глазами, губы его шевелились, он хотел что-то сказать. Я подошла ближе и услышала:
– Пистолет... Документы...
– Александр Яковлевич, не переживайте, – сказала я. – Всё в надежном месте.
Простынка, которой был накрыт летчик, немного сползла, и в свете керосиновой лампы мне удалось разглядеть его грудь и плечи, покрытые гнойными волдырями. Я хотела подтянуть простынку чуточку выше, но не смогла одолеть брезгливость. Так и оставила.
А когда кормила летчика, то старалась держать ложку за самый краешек, чтобы случайно не задеть его щеку, на которой пузырилась сырая обожженная кожа.
Хорошо бы натаскать воды из колонки, подумала я, искупать моего подопечного или хотя бы протереть мокрой тряпкой. Но не была уверена, что смогу прикоснуться к летчику, к его почерневшей коже, источающей отвратительный гнойный дух.
Возможно, у Александра Яковлевича началось заражение крови. И тогда окажется прав этот мерзавец Рудольф Альбертович – летчик гниет заживо. Он уже наполовину мертвец.
Запах в развалюхе стоял ужасный. Мне казалось, ещё чуть-чуть и я упаду в обморок. Но все-таки докормила летчика. Пожелала спокойно ночи, погасила лампу и вышла на свежий воздух.
Долго стояла во дворе, дышала и не могла надышаться.
 
                12
Я совершила большую глупость – пересказала Еве всё, что было известно о судьбе  евреев, которые жили в нашем городе. Упустила, что Ева тоже еврейка и мой рассказ будет примерять на себя лично.
А слухи были такие. В один из дней на стадионе «Динамо» собрали всех евреев. Их было много. Некоторые успели занять места на скамейках для футбольных болельщиков, другие теснились на футбольном поле со своими скромными пожитками.
Часа три людей держали под палящим солнцем, и все это время сортировали на какие-то группы.
А потом началось... Одну группу посадили на грузовики и отправили в тюрьму. Другую группу заставили идти пешком в запретную зону, в район Мартыновой бухты, и там расстреляли. Женщин и детей затолкали в крытые автомобили. Куда их увезли, никто не знает. А оставшихся мужчин построили в колонны и отправили на виноградники, где были выкопаны противотанковые рвы. Еще раньше туда же свезли пленных красноармейцев из нескольких сортировочных пунктов.
Одна наша знакомая, которая живет в районе виноградников, рассказывала, что в тот день они с мужем сидели, запершись в доме, и слышали выстрелы и душераздирающие крики. А через некоторое время к ним ворвался немецкий солдат и потребовал молока. Они спросили:
– Зачем расстреливают пленных?
Солдат ухмыльнулся и ответил:
– Йудэ.

Когда я это рассказывала, то смотрела не на Еву, а на гобелен, где был выткан лебедь, плывущий по озеру. Так легче было передавать картину случившегося. Лебедь успокаивал. Но, едва я замолкла, как услышала сдавленный хрип.
Ева, которая минуту назад сидела на бабушкином пуфике, съехала с него на пол. Одной рукой она цеплялась за трюмо и хрипела, выпучив глаза.
Я не могла сообразить, что делать, заметалась, схватила Еву подмышки, потащила к кровати. Мелькнула мысль: может, у нее падучая. Но такого раньше не было, я бы знала. Наконец, догадалась дать ей воды из бутылочки, что принесла с собой. Постепенно Ева успокоилась, лежала на кровати с закрытыми глазами, дышала ровно. Я подумала, что уснула. Но Ева неожиданно заговорила.
– За что нас так ненавидят? – спросила она. – Мне страшно. Они убьют меня, как только увидят.
– Они тебя не найдут. Сюда никто не заберется.
– Женя, – Ева открыла глаза и села в кровати, – посмотри на меня. Я очень похожа на еврейку?
– Совсем не похожа, – сказала я. – Ты такая, как все. Только очень красивая.
– Нет, похожа, – решительно заявила Ева. – Тетя Мира однажды сказала:  деточка, ты наших кровей, у тебя на лице присутствует важный признак еврейства – родинки на подбородке, – Ева задрала голову и стала тыкать пальцем в свой подбородок, – вот, смотри, раз, два, три. Они сразу догадаются, что перед ними еврейка. Женя, они убьют меня. Мне страшно.
Я с трудом успокоила Еву. Во всяком случае, мне показалось, что успокоила. А теперь ругаю себя – зачем рассказала…

Сегодня пришла её проведать, принесла кусочек кукурузного хлеба, чуточку дельфиньего жира и две жареные ставридки, небольшие, но очень вкусные. Зашла в бабушкину спальню, Евы нет. Заглянула в пристройку, в летнюю кухоньку – нету. Потом зашла в погреб, вырубленный в скале. Она – там. Сидит на деревянном поддоне, скрючилась, а голову уткнула в колени.
– Ева! – я стала её тормошить: – Что случилось?
А, когда она подняла голову, я сама чуть не грохнулась в обморок.
Половина лица у Евы была сизой, темная кожа на щеке сморщилась и покрылась трещинами. Волосы на одной стороне головы исчезли, вместо них торчали какие-то куцые лохмы.
Оказывается, она решила избавиться от признаков еврейства. Зажгла свечку и принялась выжигать родинки. Её длинные красивые волосы вспыхнули, загорелись. Вместо того чтоб накинуть на голову какую-то тряпку, Ева стала метаться по комнате и орать. Потом выбежала во двор и бегала там, как зажженный факел.

Ну, вот зачем я рассказала ей про евреев? Теперь эта вина будет висеть на мне до конца жизни.
Спустя час я собралась уходить. Ева уже успокоилась, съела ставридку и обняла меня на прощание. Затем посмотрела в потускневшее зеркало и сказала:
– Все равно буду артисткой. Только теперь придется играть бабу Ягу.
   
                13
Всё, отступать мне некуда. Вчера упросила доктора Скуляри, чтобы пришел к нам и осмотрел летчика. На что я надеялась? Скажу честно – надежды было две. Одна приличная, а вторая гадкая. Начну с приличной.
Я надеялась, что доктор осмотрит летчика и обнадежит меня, скажет, что Александра Яковлевича можно поставить на ноги, но для этого нужно делать то-то и то-то. И каждое из перечисленных дел будет мне по силам. Эта приличная надежда лежала у меня на видном месте.
А вторая надежда была гадкая. Она пряталась от посторонних глаз внутри меня и тихонько нашептывала, что вполне возможно, после осмотра летчика Михал Михалыч печально покачает головой и даст заключение – дни этого пациента сочтены, ему ничто не поможет, он не жилец на этом свете. И тогда обуза спадет с меня, я буду свободна. Не совсем, конечно. Придется слегка подкармливать Александра Яковлевича, пока он будет доживать последние дни. Зато мне не придется одолевать свою брезгливость, мыть и обихаживать вонючее тело летчика, добывать лекарства. Да и где их взять, эти лекарства?
Вот и получается, что там, на «козьей горочке», я, не думая, бросилась к горящему самолету и вытащила летчика. А теперь до меня дошло, что в будущем предстоят серьезные испытания, которые я не выдержу.
Сразу захотелось поджать хвост и отползти в сторону.

К приходу доктора, я навела порядок в саманной развалюхе.
Летчик не спал и не бодрствовал. Казалось, что на него нашел какой-то морок. Один глаз у него залип, второй был слегка приоткрыт. Зрачок какое-то время смотрел в потолок, потом медленно закатился за веко.
Запах в развалюхе стоял невыносимый. Я открыла дверь нараспашку. Натаскала из колонки воды. У нас в сарае стоит большое цинковое корыто. Я сделала три ходки по два ведра, и только наполовину заполнила корыто. Потом отскоблила всю грязь на полу, протерла стены мокрой тряпкой, вымыла окно. Но запах никуда не делся. Ведь стены были не причем, запах шел от летчика.
Тогда я треснула себя по голове и сказала:
– Сейчас ты помоешь его.

С тех пор, как мы со Славкой Тарасовым стащили с летчика комбинезон, Александр Яковлевич оставался в каком-то обгоревшем тряпье, которое осталось от майки, и в синих трусах до колен. За это время майка, вернее то, что от нее осталось, пропиталось гнойной сукровицей, материя прикипела к летчику. Теперь её снимать все равно, что сдирать кожу.
Я обложила Александра Яковлевича мокрыми тряпками, выдержала полчаса и принялась отрывать лоскут за лоскутом, как капустные листы. Волдыри на почерневшей коже лопались. Дух при этом шел просто ужасный. Я отворачивала лицо, задерживала дыхание, но продолжала работу. Кое-где вместе с тряпкой отрывалась и кожа. Наверное, летчику было больно, но он этого как будто не понимал.
Когда с майкой покончила, надо было приниматься за трусы. Я стояла перед летчиком, держала наготове приподнятые руки, но никак не могла решиться. Все-таки там, под трусами, не грудь и не живот, а кое-что другое. Я, конечно, не маленькая девочка, знала, что у мужчин там находится, но было как-то не по себе. Я немножко помялась, а потом сказала себе:
– Женя, ты сейчас не девица, которая пришла на свидание. Ты медицинская сестра. От тебя зависит жизнь летчика. Если ты сию минуту не сделаешь, что положено, он умрет.
Я раздела Александра Яковлевича догола. Протерла его мокрой тряпкой от головы до пяток. Перевернула на живот и обработала спину. Потом зашла к Нонке и выпросила  у нее бутылку самогона. Нонка сначала не давала, а когда я объяснила, для чего нужен самогон, выставила бутылку и только сказала:
– Отработаешь, как миленькая.
Я тщательно протерла самогоном все тело летчика. Даже те самые места протерла. Представила, что передо мной не взрослый мужчина, а маленький ребенок, и я ухаживаю за ним, как мама. Было видно, что ощущения вернулись к Александру Яковлевичу, когда самогон попадал на открытые раны, он уже кривился и покряхтывал.
Я сбегала в сарай за вещами для летчика. Но папина одежда была огромной, в два раза больше, чем надо. Пришлось опять идти на поклон к Нонке.
Когда я вернулась в саманную развалюху с чистым бельем, с красивой Виталькиной рубашкой, первое, что ощутила – это чистый воздух в комнате. Теперь здесь можно было дышать и не воротить нос.
Я смотрела на летчика и как будто только сейчас он открылся мне по-настоящему. Невысокий, худой и крепенький. Наверное, их там, в авиационной армии, заставляли много бегать и подтягиваться на турнике, ведь работа у летчика сидячая, а сила и выносливость нужны, чтобы вести воздушный бой на пределе человеческих возможностей. К такому выводу я пришла, когда увидела его мускулы и крепкие жилистые ноги.
И вдруг, совсем неожиданно, летчик произнес:
– Ты на меня смотришь, как мать на своего грудничка.
– Да ну вас, Александр Яковлевич, испугали, – отмахнулась я.
А сама подумала: а ведь и правда, я дала ему вторую жизнь. Правда, сыночек у меня получился почти в два раза старше мамочки.

Доктор Скуляри сказал, что летчик должен пойти на поправку, но при одном условии – если не начнется заражение крови. Посоветовал больше давать питья и менять простыни.
– Я теперь старший врач в новой амбулатории, – сказал Михал Михалыч. – Это рядом с водной станцией, где ты, Женя, ставила свои рекорды. Попробую раздобыть кое-какие лекарства для твоего подопечного.
– Спасибо.
– И ещё. Приглашаю тебя на работу.
– Михал Михалыч, у меня же нет медицинского образования.
– Ничего, – сказал доктор. – Достаточно будет моей рекомендации. А уколы и перевязки ты научилась делать в железнодорожной поликлинике.
– А кого будем лечить? – спросила я. – Немцев?
– Немцев нам не доверяют, – усмехнулся Михал Михалыч. – Мы займемся местным населением. И еще будут приводить наших пленных из лагерей.

Я рассказала доктору о том, что произошло с Евой.
– Она не понимает, зачем убивают евреев, сходит с ума от страха, повредила себе лицо.
– Бедная девочка, – покачал головой Михал Михалыч. – Ты объясни ей, что фашисты убивают не только евреев. Любого из нас могут застрелить, повесить. Посмотри, что делается, – доктор помолчал с минуту, потом добавил: – Ладно, пусть пока затаится, и нос не высовывает. Я попробую помочь ей с документами. Поменяем графу «национальность». А тебя, Женя, жду завтра в амбулатории. Мне нужен надежный человек. Вот так вот нужен, – сказал Михал Михалыч и провел ладонью по горлу.
   
                14
Тося Каблукова две недели уговаривала меня сходить в кинотеатр.
– Жень, – приставала она. – Мы сто лет не были в кино. Хочешь, посмотрим «Дети капитана Гранта». Но лучше немецкую картину «Рай для холостяков». Я уже ходила, но посмотрю еще разок, с большим удовольствием. Там совсем другая жизнь, – уверяла Тося. –  Женщины ходят в шикарных платьях по чистым улицам, садятся в красивые автомобили и едут ужинать в рестораны. А там рестораны не чета нашим столовкам.
Я объяснила ей, что мне теперь не до кино, я целыми днями пропадаю на работе, потом сразу домой. Мама болеет. Про летчика я промолчала. Папа велел держать язык за зубами, да я и сама понимаю, не дурочка.
– Ты знаешь, – продолжала Тося, – перед картиной показывают хронику. До чего же хорошо живется русским девушкам. Ну, тем, что в Германию уехали. Кто-то из них попал на фабрику. А на немецких фабриках всё очень аккуратно устроено. На окнах цветочки, все девчата в одинаковых халатах. Сидят себе и шьют на машинках, которые надо крутить ногами. Это совсем не трудно, можно целый день крутить и не устанешь. А потом все обедают в большой столовой. На первое дают суп. На второе две сосиски, вот такущие. Я даже запомнила, как они называются. Братвёст. Ага, с тушеной капустой. И обязательно компот с печеньем, – Тося погладила себя по животу, наверное, представила, как хорошо бы сейчас съесть сосиску с тушеной капустой. – Но я бы хотела попасть к хозяевам на сельский хутор, – заявила Тося. – Там вольно. А что? С утра корову подоила, свиням корму задала и гуляй себе.
– Тоська, – удивилась я, – ты что, собралась в Германию? На фашистов работать? 
– Я здесь не могу. Страшно и голодно. А мне надо хорошо питаться, я, видишь, какая крупная. Наверное, уеду.
– Тося, подумай о своих родителях.
– А им все равно. Папа говорит, катись на все четыре стороны.

В кино мы так и не сходили. Какое-то время я не видела свою подругу Каблукову. Как-то решила зайти, проведать. А Тосина мама протянула почтовую открытку. Тося писала из Германии, из города Ольденбурга.
«… Мама, ты спрашиваешь, хожу ли я в кино? Нам тут не до кина. Много работаем, по 12 – 13 часов в день. Кормят три раза. Утром кофе, а на обед и на ужин дают суп из брюквы и 280 г хлеба. Я много думаю о своем поступке, и через это худею. Думы убивают в гроб. Приеду, вы меня не узнаете. Ваша дочь Тося».    
 
                15
Доктор Скуляри оказался прав – Александр Яковлевич пошел на поправку. Волдыри на теле почти сошли, а обгоревшая кожа на груди и на шее стала затягиваться тонкой корочкой.
Летчик уже самостоятельно вставал. Порывался выйти в уборную, но сил пока не хватало. Для туалетных дел я поставила ведро, рядом с кроватью. Александр Яковлевич очень стеснялся, но деваться ему было некуда.
А тут еще новая беда объявилась. Летчик начал сильно кашлять. Было такое впечатление, будто внутри у него что-то оторвалось и мешает дышать, особенно, когда он поворачивался на бок или пытался приподняться.
 
Сегодня к Нонке заявились гости. Немец Николос, тот самый, что спас нашу козу, и какой-то русский коротышка с черными усиками, как у Гитлера. Этот коротышка был начальником в городской Управе. Следом за ними вошел солдат, то ли чех, то ли венгр, я их не очень различаю. Наверное, денщик. Солдат нес перед собой коробку с продуктами. Ну, понятно, у Нонки с едой не разгуляешься, она, как и мы, картофельные очистки не выбрасывает.

Сначала во дворе было тихо. А потом они разошлись. Нонка то и дело заливалась смехом, как будто ее щекотали. А у того коротышки из Управы был высокий пронзительный голос. С Нонкой он говорил на русском языке, с немцем не немецком. А немец говорил мало, но отчетливо. Я слышала, как он сказал:
– Русская женщина – это не дама, это пушка Дора.
Потом Нонка вынесла во двор патефон, и они начали ставить пластинки. Может, танцевали, мне из развалюхи не видно было. Пластинки крутили наши, русские. Ну, правильно, откуда другим взяться? Сначала я услышала песенку: «Звать любовь не надо, явится нежданно...» Это из картины «Моя любовь», где Лидия Смирнова играет.
А потом поставили романс «В парке Чаир»:
В парке Чаир голубеют фиалки
Снега белее черешен цветы
Снится мне пламень весенний и жаркий
Снится мне солнце и море и ты...

Если летчик начинал кашлять, я прикрывала его голову подушкой, иначе могли услышать во дворе. Прижимала не сильно, чтоб не задохнулся. Александр Яковлевич не противился, а только мягко обхватывал своими ладонями мои запястья. Даже не обхватывал, а как будто обнимал их пальцами, прикасался так нежно, что я готова была сидеть с этой подушкой всю ночь.
Летчик рассказывал о своей жизни. Оказывается, перед самой войной он женился. Молодые сняли комнату в частном доме, рядом с аэродромом. Первые бомбы оказались роковыми, жена погибла. Может, поэтому он не просто воевал, он мстил за жену и за ребенка, которого она носила.
 
Когда немец Николос и русский из Управы ушли, в саманную развалюху заглянула Нонка. Она открыла дверь пинком ноги. В руках у нее были галеты и банка консервов.
– Здорово были, соколики, – весело проговорила Нонка. Она была бухая и улыбалась так широко, что её рот сделался похожим на рот лягушки.
Банка с консервами оказалась почти полной. На жестяном боку было что-то написано по-румынски. По-моему, там была мамалыга, и пахла она мясом.
– Очень вкусно, – сказал летчик.
Мы сидели с ним рядышком, на кровати, и зачерпывали мамалыгу ложками. По очереди. У Александра Яковлевича была большая ложка, у меня маленькая. Он предложил поменяться ложками, но я не согласилась. Все-таки он мужчина.
Когда мамалыги осталось немножко, я сказала:
– Можно, я отнесу маме?
Летчик замер на мгновение, уставился на меня зелеными глазами, потом треснул себя ложкой по лбу и сказал:
– Какой я обормот! Женя, ты почему раньше не остановила меня?
 
Я отправилась с банкой в наш сарай. Мама лежала на кровати одетая, поверх одеяла. Рядом сидела Нонка и что-то тихо напевала себе под нос.
Мама смотрела на Нонку и осуждающе качала головой.
– Как ты можешь? С немцем, при живом муже.
– Какой там муж? – удивилась Нонка. – Виталик, как лишняя мебель – мешает, а выбросить не могу. Не по-людски будет.

Я забралась на свою лежанку и прикрыла глаза. Но уснуть не могла, думала о Нонке. Она, конечно, поступает подло – фашисты нас убивают, морят голодом, а у нее праздник. Пьет и крутит любовь с немцем. Получается, что Нонка предательница?... Сто процентов. Но, благодаря ей, можно не волноваться за летчика – никто сюда и носа не сунет. И кроме того через Нонку нам перепадает кое-что из харчей. Вот как после этого осуждать и проклинать Нонку? А ведь надо проклинать, заслужила предательница.
Я ворочалась с боку на бок и старалась понять как сама выгляжу в этой истории.
И тут папа сонно пробормотал:
– Женя, что ты бурчишь себе под нос? Давай спи уже.
Я перевернулась на живот и принялась считать баранов.

                16
В последние дни мама возвращалась из школы усталая. Сразу ложилась на диван и прикладывала на лоб влажную тряпку.
– Как я устала, – говорила она. – Никаких сил нет.
Уставала она не от школы, не от учеников. Весь мрак, который окружал нас, постоянно стоял у мамы перед глазами. У папы и у меня какая-то часть плохого выветривалось из головы, пока мы спали. А у мамы эта мерзость застревала, накапливалась и разрушала маму.
Папа о своей работе вообще не рассказывал, как будто ее не было. Вечером он садился на краешек кровати и гладил мамину руку.
Вот и сейчас – сел, положил мамины пальцы на свою огромную ладонь и принялся тихонечко гладить.
– Сегодня шел по Корабельному спуску, – принялся рассказывать папа, – все камни убраны, дорога расчищена. Полоса получилась узкая, но машина проедет. И ходить удобно. Нагнали наших пленных, таскают носилки с мусором. Гражданских тоже много. Одни метут, другие поливают из леек, чтобы пыль не поднималась столбом, – папа немножко помолчал, а потом сделал заключение о нынешней власти: – Сволочи, а порядок навели.    
– Петя, – возмутилась мама, – Ты что, хвалишь немцев?
– Лежи, лежи, – папа вернул ее на подушки. – Ничего не хвалю. Просто говорю, что навели порядок. Силой, а навели. У них как? Чуть нарушил – к стенке, без разговоров. 
В деверь постучали, и в сарай вошел доктор Скуляри. Перед этим он осматривал летчика в саманной развалюхе, и теперь решил сообщить результаты.
– Очень стремительный прогресс, – с удивлением сказал Михал Михалыч, ворочая мощными плечами. – Я, признаться не ожидал, что ваш молодой человек так быстро восстанет из пепла. На редкость крепкий организм. Плюс, конечно, молодость.
– Присаживайся, Михал Михалыч, – предложил папа.
Я уступила доктору свою табуретку, а сама пристроилась на козлы, на которых пилят дрова.
Папа вытащил из кармана брюк сложенную бумажку, раскрыл ее, повернулся к свету, падающему из окна, и стал что-то высматривать. Взгляд его скользил по строчкам сверху вниз.
– А, вот, – сказал, наконец, папа. – Слушайте внимательно. Это из приказа оберштурмбанфюрера СД, господина Фрика, – папа откашлялся и стал читать, делая ударение на отдельных словах: – …те лица, которые не являются местными жителями, и без разрешения находятся в городе, и те ХОЗЯЕВА, которые без разрешения дали им квартиру, БУДУТ РАССТРЕЛЯНЫ…
– Ни одного лишнего слова, – подала голос мама.
– О то ж, – согласился папа. – Ох, ребята, ребята…, – вздохнул он. – Надо бы вашего летчика, куда-то в другое место перевести.
– Куда, папа? – насторожилась я. – Пусть здесь. Здесь удобно.
– Удобно, – криво усмехнулся папа. – Немцы застукают и всё, капут. Расстреляют или повесят, как тех пацанов… Профукаете свою жизнь ни за понюшку табака. Свою жизнь, и нашу с матерью. Сейчас надо подчиняться их правилам. Даже если ты не согласный, делай вид, притворяйся. И терпи, терпи…, – папа скомкал бумажку и сжал ее в своем огромном кулаке. – А вы устроили, понимаешь, самодеятельность. Пользы от неё на две копейки, а риску – во! – папа поднял руку и провел ею над своей макушкой.
Мы сидели и молчали. Было слышно, как муха жужжит и кидается на окно. Потом я два раза глубоко вздохнула и выпалила:
 – Знаешь, папа, я завидую тебе. Ты такой сильный, выносливый. Ты можешь вытерпеть все издевательства фашистов. Причем, молча. Сожмешь волю в кулак и будешь терпеть, ждать пока придут наши. А я слабая. Я не могу ждать. Не могу терпеть. И поэтому буду противиться их законам, как сумею. Хотя бы на две копейки.
Папа поднял брови и сказал, обращаясь к доктору Скуляри:
– О, видал? Вся в меня.

Было часов десять вечера, когда Михал Михалыч засобирался уходить.
– Комендантский час, – спохватился папа. – Как же ты пойдешь, доктор?
– У меня есть разрешение, – сказал Михал Михалыч. – Женя, – обратился он ко мне, – проводи, пожалуйста, до калитки.
Во дворе уже было темно. Мы вышли на улицу. На небе висела половинка луны. Она была огромной и висела так низко, что казалось, будто касается земли в районе Куликова поля. Два мощных прожектора светили с вершины Исторического бульвара и направляли свои лучи на железную дорогу, выхватывая из темноты здание вокзала и перрон.
Михал Михалыч взял меня за руку.
– Женя, – сказал он, – вот документы для Евы Дейнеко. Свидетельство о рождении. Теперь она Елена Петровна Казанцева, русская. А вот разрешение на проживание в городе.
Я сначала не поняла, а когда дошло, бросилась на грудь доктора и от радости начала хлопать его кулачками по бокам:
– Михал Михалыч, – завизжала я тоненьким голосом, – миленький, золотой! Как вам удалось?
– Свет не без добрых людей, – сказал доктор. – Вот, помогли.
–Надо запомнить, Лена Казанцева, Лена Казанцева, – повторяла я. – А где она будет жить? По какому адресу?
Доктор смутился, покашлял в кулак.
– У меня, – сказал он. И тут же добавил: – Если, конечно, захочет. Места много, дом пустой. А работать может у нас. В амбулатории. Должность ей придумаем.

                17
На территории 16-й школы, где работала мама, немцы разместили свою военную часть. Там же устроили лагерь для наших пленных. А саму школу, куда с первого сентября ходили ребята, перенесли ниже на пару кварталов, в одноэтажное здание, похожее на казарму. Учащихся с первого по восьмой класс было немного. Кроме своей любимой географии мама теперь вела арифметику, русский язык и литературу. Учились по советским учебникам, потому что других не было. Не запрещалось читать стихи о Ленине, но портрет Сталина следовало замазать чернилами. И еще заставляли перед началом основного урока, рассказывать о роли Гитлера, который пришел освободить русский народ от коммунистов.
После уроков, когда мама торопилась домой, путь её пролегал мимо 16-й школы, где теперь располагался лагерь. Проходя мимо, она видела, что происходит за колючей проволокой, а вечером пересказывала нам.

Когда солнце садилось, мы зажигали в сарае керосиновую лампу. Её тусклый свет не дотягивался до углов. Мне казалось, что за кучей хлама, из которого торчали ножки поломанных стульев, кто-то затаился и наблюдает за нами. Мама  лежала на кровати одетая, только без туфель. Смотрела на огонек лампы и начинала разговор:
– Ты знаешь, Петя, что я сегодня видела?
От этих её слов папа втягивал голову в плечи и съеживался. Мне даже казалось, что его тень на стенке сарая делалась меньше в два раза.
– Что? – неуверенно спрашивал он.
– Слушай. Иду я мимо бывшей своей школы, – говорила мама, – а там,  за колючей проволокой, четыре человека тащат повозку с водой. Бак на повозке большущий, тяжелый. А мужчины совершенно изможденные, в грязной одежде. Согнулись бедняги в три погибели, тянут повозку из последних сил. Один упал. А сосед говорит: Серега, вставай, иначе всем будет конец.

На следующий день мама рассказывала другое:
– Наши ребята, которые сидят в том лагере, кидают записки. Наверное, рассчитывают, кто-то прочитает и поможет. Чтобы подальше кинуть записку, её заворачивают в камушек, но все равно до колючей проволоки они не долетают. Земля уже покрылась бумажными комочками. А сегодня иду, вижу, один комочек перелетел за проволоку. Поднимаю, читаю. «Сообщите Гале, улица Кирова, дом 6, что ее Валик здесь. Господь в помощь». А у нас улицы Кирова нет.
Мама рассказывала всё новые и новые ужасы. Она видела, как однажды утром заключенные выносили на самодельных носилках умерших товарищей. Сами ребята, что выносили, были истощены, едва переставляли ноги. Мертвых сбрасывали в яму. Один парень, который держал носилки, споткнулся на самом краю воронки и упал. Охранник ногой столкнул его в яму и велел засыпать вместе с мертвыми.

Мама чувствовала себя все хуже, и мы решили пригласить доктора Скуляри.
Михал Михалыч осмотрел маму, выслушал её бронхи, сердце, простучал пальцами грудь. И даже температуру померил. Потом уселся на табуретку и задумался.            
– Ну, что, – спросил папа через некоторое время.
В ответ доктор пожал плечами.
– Михал Михалыч, ты же видишь, она тает на глазах, – сказал папа. – Сделай что-нибудь.
– Что?
– Откуда я знаю? Надо Лиду как-то лечить.
– Лечить? От чего? – спросил доктор.
– Как от чего? – возмутился папа. – От болезни.
– По медицинским показаниям она здорова, – сказал Михал Михалыч.
– Твою дивизию! – возмутился папа. – Как здорова? Да она умирает.
Доктор приложил палец к губам, показал, чтобы папа не орал на весь сарай. Потом они отошли в сторонку. И я с ними.
– Она умирает от тоски, – прошептал Михал Михалыч. – От неумения жить в неволе. Ее душа так устроена, что не может принять того, что видят ее глаза и слышат ее уши.
– А что же нам делать? – спросила я.
Скуляри снова пожал плечами:
– Я не могу сделать прививку от мерзости, которая её окружает, – сказал доктор. – Да и нет такой прививки, насколько мне известно.
– Михал Михалыч, – сказал папа, – мы тоже бултыхаемся в этой мерзости. Каждый день видим то же самое, что и Лида. Ну, конечно, мы расстраиваемся, переживаем. Но мы не умираем, как-то переносим это.
– Повторяю, – сказал доктор. – Зрение разное. Мы с вами видим глазами, а она сердцем.

                18
Сегодня Нонкин ухажер, капитан Николос, привел в наш дом своего товарища, тяжелого неповоротливого немца. Губы этого верзилы излучали презрение, а глаза были прозрачные, как вода. В такие глаза невозможно смотреть, делается жутко, словно тебя занесло ночью на кладбище.
– Штурмшарфюрер Дитрих Ланге, – представил его Нонкин ухажер.
Они, видно, договорились раньше, и Нонка по этому случаю пригласила свою знакомую Олечку, чтобы та составила пару новому гостю. Меня Нонка попросила прислуживать у стола. Я согласилась, потому что Нонка обещала отдать часть продуктов и объедки, какие останутся после гулянки.
Мама, когда узнала, что я буду прислуживать немцам, возмутилась:
– Женя, как ты можешь? Где твоя гордость?
Я промолчала, не стала говорить, куда спрятала свою гордость. Главное, что получу продукты, которые нужны позарез для мамы и для моего летчика.

Пир закатили во дворе, за нашим длинным столом. На почетном месте усадили здоровенного Дитриха Ланге. Он с трудом втиснул свой зад в папино плетеное кресло. Справа примостилась Олечка, маленькая и пугливая, как бабочка. А по левую руку от Ланге уже обнимались толстая Нонка и её ухажер Николос.
Еще днем два солдата принесли аккумулятор от машины, провода и лампочку. Сейчас эта лампочка горела над столом, в глубине виноградной палатки, поэтому свет не слепил глаза, а разливался мягко, как туман.
Вечер сгущался, на темном небе загорелись звезды.
Я стояла в сторонке и слушала, о чем говорили за столом. Немцы делали комплименты дамам. А Нонка и Олечка смеялись, как будто что-то понимали по-немецки.
Дитрих Ланге сказал, что войска Рейха вышли на правый берег Волги, а также взяли город Нальчик.
– За это надо поднять тост, – предложил по-немецки Николс, – Ни сегодня-завтра русская нефть окажется в цистернах Третьего Рейха.
– Trinken wir auf den Erfolg unseres Vorhabens! – выкрикнул штурмшарфюрер.
То есть предложил  выпить за успех дела.
– Auf den Erfolg! – поддержал его Нонкин ухажер.

Нонка велела мне принести пирожки, которые она испекла из немецкой муки, на немецком смальце. Когда я вернулась, то услышала, как Нонкин ухажер жалуется своему товарищу на полицаев, они, дескать, переходят грань необходимой жестокости, которая требуется для поддержания порядка. Это порождает у русских неприязнь к немцам.
При этих словах у меня промелькнула мысль, что немцы поступают разумно, сдерживая распоясавшихся полицаев. Те, как с цепи сорвались, сажают невинных людей, издеваются над родителями красноармейцев, грабят, словно бандиты с большой дороги. И делают это с удовольствием.
Нонка наполнила стаканы и стала подкладывать своему Николосу вареной картошки, пирожков и горку разогретых куриных консервов, над которыми поднимался ароматный пар.
– Женька, – крикнула она, – принеси тарелки, видишь, не хватает.
Я отправилась во флигель за тарелками. В прихожей у Нонки стоял полумрак. Дверь в комнату была распахнута настежь, и оттуда падал бледный свет. Я зашла в комнату. На подоконнике коптила масляная лампадка. Виталик лежал на высокой кровати, его широко распахнутые глаза, не мигая, смотрели на потолок.
– Привет, – сказала я.
Виталик даже не моргнул. Я взяла из шкафа четыре тарелки и вернулась во двор. Хотела сразу подать тарелки, но увидела, что все оживленно разговаривают и закусывают. Нонка размахивала руками, обращаясь через стол к Олечке, советовала, чтобы та плотнее занялась штурмшарфюрером. Немцы беседовали между собой. Я решила подождать, остановилась в отдалении, прижала к животу тарелки, и невольно вслушалась в немецкую речь.

Дитрих Ланге пересказывал капитану Николосу недавний случай.
– Мне сообщили, – начал он свой рассказ, – что один русский партийный чиновник скрывается в окрестностях города. А его жена и маленькая дочь проживают в доме его родителей. Родителей мы оформили, – при этих словах немец приподнял руку и вытянул указательный палец, воображая, будто он стреляет из пистолета. – Я вызвал жену партийца и говорю, признайся, где прячется муж, иначе отправишься следом за свёкром и свекровью... Та делает вид, что не знает. Тогда я вывел её вместе с дочкой на пустырь, приставил пистолет к голове дамочки и спрашиваю – где муж? Она опять – не знаю. Мне стало интересно, где та черта, за которой дамочка сломается и сдаст своего мужа.
– Ты у нас психолог, Дитрих! – с восхищением произнес Нонкин ухажер. – Что дальше?
– Целюсь в лоб, – продолжал Дитрих Ланге, – и еще раз повторяю: где муж? Ответишь, будешь жить. Иначе убью. Считаю до трех. Раз... Она молчит. Два... Она молчит. Три! Я разворачиваю пистолет и, не глядя, стреляю в её дочку.

Я вздрогнула и уронила тарелки.
– Женька! – крикнула Нонка. – Зараза безрукая. Убирай быстро!
А я не могла даже пошевелиться. Застыла на месте, словно превратилась в ледяную глыбу. Все у меня выключилось, только уши работали. И слушали.
– Оригинальное решение, – сказал капитан Николос. – И что дамочка?
– Начала биться в истерике, рвать на себе платье, выдирать волосы, – слышала я голос Дитриха Ланге. – Наблюдать – одно удовольствие. Я бы смотрел до вечера, но… дела. Пришлось дамочку прикончить.
– Мальчики, – услышала я капризный голос Нонки. – Девушки хочут танцевать! Кто нас пригласит?

                19
Александр Яковлевич предложил, чтоб мы перешли с ним на «ты» и чтобы я называла его Сашей.
– Как-то неудобно, – призналась я.
– Тебе сколько лет? – спросил он.
– Семнадцать… С половиной.
– А мне двадцать восемь, – сказал летчик. – Сейчас эта разница кажется большой, А когда мне стукнет девяносто пять, мы будем выглядеть почти, как ровесники. Ну, давай, говори: Са-ша.
– Саша.
– Умница.
В последние дни летчик заметно взбодрился, глаза его повесели. Я даже иногда любовалась их зеленым светом. Старалась делать это незаметно, а то еще начнет посмеиваться надо мной. Белая рубашка Виталика была для летчика велика, зато он выглядел в ней, как артист.
Доктор Скуляри посоветовал собирать подорожник и толочь его в ступке. Потом эту кашицу прикладывать к обожженным местам на теле летчика, туда, где вместо кожи была тонкая корочка.
– Александр Яковлевич, приготовьтесь к процедурам, – сказала я.
– Женя, – летчик покачал головой, – мы же договорились, на «ты».
– Хорошо, – я вздохнула поглубже и выпалила: – Саша, снимай рубашку и немедленно в койку. А то ремня получишь.
Он обрадовался, начал расстегивать пуговицы. А я подумала: ведь и правда, отношусь к нему, как к ребенку. Даже обратила внимание, что у меня начали формироваться материнские чувства. Ну, ещё бы, я ведь мыла летчика, протирала ему попу, убирала за ним всякие безобразия, меняла пеленки, вернее, простыни. Я ухаживала за ним, как за своим сыночком. Нет ничего удивительного в том, что меня стали терзать переживания молодой мамы – здоров ли мой мальчик, накормлен, не болит ли у него животик?
Как-то я спросила, какой у него рост. Оказалось, летчик ниже меня на целых четыре сантиметра. Совсем маленький, прямо хоть бери на ручки и нянчи.
Летчик лежал на кровати, а я зачерпывала ложкой зеленую кашицу из ступки и наносила ее на Сашину грудь, на шею, на плечи. Осторожно расправляла подорожник подушечками пальцев, стараясь не прикасаться к хрупкой корочке.
– Тебе не больно? – спросила я.
– Так бы и лежал всю жизнь, – сказал летчик. Он сладко потянулся, а потом грустно заметил: – Жалко, что придется уходить.
– Саша, ты куда собрался? – насторожилась я.
– Война. Ты не забыла, Женя? Война. Мне надо как-то пробираться к своим.
– Как пробираться, Саша? Тебе за калитку выйти нельзя, сразу поймают и всё, конец.
Мы еще долго говорили с ним. Я не могла представить, что летчик вдруг уйдет, исчезнет из моей жизни навсегда. Как же так? Это мой ребенок, я дала ему жизнь, выпестовала его, как сказала бы мама. Нет, это невозможно. Я стала убеждать, что его не примут в летчики по здоровью, он не сможет летать.
– Ничего, – сказал Саша. – Буду стрелять из винтовки. Или ползать на пузе с проводами и налаживать связь. Я должен что-то делать там, на фронте. Там, понимаешь? А не здесь..., лежать и блаженствовать от твоих прикосновений.
– Тебе не нравятся мои прикосновения?
– Женя, – сказал летчик, – вот ради них, ради твоих прикосновений, мне и нужно туда, на фронт. Чтобы потом вернуться и блаженствовать с тобой до девяноста пяти лет. И не боятся выйти за калитку.

Славку Тарасова я не видела уже давным-давно. Думала, куда он запропастился? Решила, что воюет в Красной армии. А потом встретила его отца, и тот сообщил, что сына в армию не записали, сказали – молодой еще. Где он сейчас, отец не знает. И вот сегодня мы встретились. Славка заскочил к родителям. А потом не удержался и заглянул ко мне. Я обрадовалась.
Оказывается, за нашим комсоргом приходили молодчики из зондеркоманды. Они рыскали по всему городу и хватали оставшихся руководителей, коммунистов и комсомольцев. Славка вовремя спрятался у своих родичей в окрестной деревеньке. И вот сейчас забежал домой за теплыми вещами – он готовился уйти к партизанам.
– Как наш летчик? – спросил Славка. – Живой?
– Пойдем, – сказала я и повела его в саманную развалюху.
Наверное, я допустила оплошность – оставила их один на один, а сама вышла во двор. Не торопясь, стала развешивать выстиранные простыни. Затем подперла веревку длинной палкой с гвоздем. А, когда вернулась, поняла, что мужчины уже обо всем сговорились – Славка уходит к партизанам и забирает с собой летчика. Забирает моего маленького сыночка Сашу. Я сначала криво улыбалась, как слабо-помешанная, а потом слетела с катушек, начала орать на Сашу, швырять вещи, какие только под руку  попадались. Выскочила из комнаты. Славка за мной.   
– Женя, ты что, влюбилась в летчика? – спросил он.
Я пожала плечами:
– Ничего не влюбилась.
– Женька, ну, ты зараза, – начал закипать Славка. – Ты на кого повелась? Да он тебя поматросит и бросит.
– Слава, – сказала я, – если он меня бросит, ты подберешь?
Славка надулся, как индюк, опустил голову. Потом пробурчал еле слышно:
– Подберу.

На следующий день у нас в амбулатории был сумасшедший дом. Люди шли и шли. Потом еще привезли полную машину наших ребят из лагеря. Доктор Скуляри работал, не разгибаясь, и нам с Евой не позволял сделать перерыв. А мне очень хотелось поговорить  с Евой о своих чувствах. Пора уже разобраться, любовь ли это между мужчиной и женщиной или привязанность матери к своему детенышу?
Но у нас не было даже минуты свободного времени, чтобы уединиться. Когда ушел последний пациент, Михал Михалыч посмотрел на часы и сказал:
– Всё, девочки, уже комендантский час. Я домой. А у вас разрешений нет. Придется вам ночевать на рабочем месте.

Ева устроилась на столе, который считался операционным, а я составила стулья вдоль стенки и положила под голову пакет с перевязочным материалом.
Мы болтали полночи. Ева слушала, переспрашивала, спорила со мной, но вывод сделала неприятный.
– Женька, – сказала она, – не морочь мне голову. Твой Саша не трехлетний малыш. Он молодой мужчина, который давно не прикасался к женщине. Угадай с трех раз, что он хочет от тебя?... То-то. Заканчивай эту игру в дочки-матери, вернее, в сыночки-матери. И будь с ним осторожна.
– Дура, – сказала я и отвернулась к стенке.
Лежала и думала, почему, когда тебе говорят правду, то воспринимать её в десять раз обиднее, чем какую-нибудь напраслину?   
 
Домой я вернулась только к вечеру следующего дня.
Саша стоял у окна развалюхи и выглядывал во двор.
– Тебя не было целые сутки, – сказал он с обидой.
– Не могла, Сашенька. Поздно закончили работу. Уже начался комендантский час.
– Не могла, – повторил он. – Значит, я вычеркиваю вчерашний день из своей жизни.
Он сморщил лицо, и я испугалась, что сейчас заплачет. Тут же забыла совет, который дала мне Ева, обняла летчика двумя руками за голову и нежно прижала к себе. Ещё подумала: жалко, что у меня нет молока, а то дала бы ему грудь, успокоила сыночка.

                20
У меня в голове всё перепуталось. Сама ведь упрашивала доктора Скуляри, чтоб он помог сделать документы для Саши. Хотя нет, не сама, конечно. Сначала Саша меня убедил, привел тысячу причин, почему он должен покинуть уютное гнездышко и попытаться выйти к своим, то есть к нашим. Он сказал, что лучше было бы пробраться за линию фронта, а потом в действующую часть. Но, если не получится на фронт, то хотя бы к партизанам и сражаться в тылу врага. Тем более что Славка Тарасов уверял, что знает дорогу в партизанский лес. А уже потом, после Сашиных уговоров, я стала просить доктора. Михал Михалыч сначала отказал. Объяснил так – чтобы раздобыть нужные бумаги, придется подвергнуть смертельной опасности сразу несколько человек. Но я пристала, как надоедливая муха, и буквально вымолила у него согласие.
И вот сегодня доктор пришел к нам, принес аусвайс для Саши. Две серые бумажки с печатями и подписями. Одна бумажка – это временное удостоверение личности. Вторая – разрешение на поездку в ближние татарские села для ведения коммерческой деятельности. Проще говоря, для обмена разного барахла на продукты.
Саша обрадовался, пожал руку Михал Михалычу и сказал:
– Доктор, вы волшебник.
– Скорее, фокусник, – сказал доктор Скуляри.– Зато вы, молодой человек, авантюрист. Вам нужно еще полежать месяц-другой, пока восстановится кожный покров. Учтите, там, – доктор поднял руку и несколько раз взмахнул кистью, как будто хотел отправить наше воображение в партизанские леса, – там нет лекарств, нет продуктов, никто за вами ухаживать не будет, как Женя. Да и погода. Посмотрите, что делается. Дождитесь лета, тепла.
– Да пусть идет, – сказал папа. – Красная армия станет сильней на одного калеку.
Он произнес это таким странным тоном, что я и Михал Михалыч одновременно обернулись и посмотрели на папу, чтобы уточнить – он радуется, что летчик уйдет или сожалеет?
– Скатертью дорожка, – с обидой добавил папа. – Плохо ему здесь, понимаешь.

И вот теперь, когда доктор выполнил мою просьбу – принес необходимые бумаги, в моей голове произошла какая-то встряска, мозги поехали набекрень. Вместо благодарности, я надулась и возненавидела бедного Михал Михалыча. Мне вдруг представилось, что доктор совершает гадкую подлость, бьет меня по самому больному месту – забирает моего маленького, единственного мальчика, моего Сашеньку. Может, на время забирает. А, может, навсегда.
Я взяла две серые бумажки и стала смотреть на них, но ничего не могла разобрать. Глаза мои кипели от злости, а руки чесались и готовы были разорвать эти бумаги в клочья. Не знаю, как сдержалась.
Я швырнула справки на кровать, на которой сидел Саша, и выбежала во двор.
 
На другой день, когда я была в амбулатории, к нам во двор юркнул Славка Тарасов. Саша ждал его. Прежде, чем уйти, они попрощались с мамой. Потом на минуту заглянули к Нонке. Та приготовила для них большой узел теплых вещей, а Саше вручила модное пальто Виталика из английского драпа с каракулевым воротником.
Для меня Саша оставил записку: «Я вернусь».
   
                21
После ухода летчика у меня внутри образовалась пустота. Нет, я, конечно, не превратилась в соломенное пугало, но исчезло главное… Как бы это сказать? Главное сокровище моей жизни – летчик Саша.
Я решила помалкивать о своих чувствах и переживаниях, но меня словно за язык тянули. Пришла в амбулаторию и первым делом начала жаловаться Еве.
– Я не могу жить без него, – сказала я.
– Ну, прямо, не можешь, – возразила Ева. – Ты ходишь на работу, что-то делаешь. Вон, шприцы кипятишь.
– Это не я.
– А кто?
– Не знаю. Какая-то девушка без сердца.
Ева подошла ко мне вплотную, взяла обеими руками за плечи и крепко встряхнула.
– Женька, – сказала она, – ну-ка, подними голову. Посмотри на меня.
Я посмотрела и увидела большое серое пятно, оно покрывало часть Евиного лица. Кожа в этом месте натянулась, и форма правого глаза стала другой, он был выпуклым и круглым. Теперь вся Евина красота казалась подпорченной. Я отвела взгляд. 
– Страшно смотреть? – спросила Ева.
– Нисколечко не страшно, – соврала я. И тут же обняла Еву, прижала к себе и почувствовала, как слезы потекли по её щекам. А у меня в горле защемило от горечи и раскаяния: – Милая моя подруга, – прошептала я, – ты самая красивая, самая лучшая из всех, кого я знаю. Всё у тебя будет хорошо, всё получится, как ты мечтаешь.
– Вот видишь, – сказала Ева, – перед тобой стоит живой человек. Живой!... А тогда мне казалось – всё кончено, в одно мгновение я превратилась в уродиху, в жуткую ведьму, – Ева провела ладонью по шраму на лице. – Кому я была нужна? Немцы могли убить в любое время, а мне и жить не хотелось. Думала, пусть убивают, только чтобы не больно….
– Не вспоминай об этом, – попросила я.
– А теперь прошло время, – продолжала Ева, – и я поняла, что нужна кому-то. Даже такая жуткая. Тебе нужна, Михал Михалычу.
– Конечно, нужна, – подтвердила я.
– Значит, буду жить, делать что-то нужное, – Ева опустилась на корточки, открыла брезентовую сумку, которую принес доктор Скуляри, и принялась вынимать из нее пузырьки с лекарствами и расставлять их на полки. – И ты, Женька, запомни – кроме Саши у тебя есть мы. И мы тебя любим. 
– Проклятая война – сказала я. – Все, о чем мечтали, коту под хвост.
– Да, – грустно согласилась Ева. Но тут же вскинула голову: – Ты знаешь, иногда мне снится, будто я по-прежнему красива, у меня гордый профиль и дерзкий взгляд. Я смотрю с экрана в темный зал, и чувствую, как у зрителей мурашки бегут по спине…, – она вздохнула и добавила: – Потом просыпаюсь и плачу.
– Моя хорошая, – сказала я, обнимая Еву. – Больше не буду приставать со своими страданиями. Обещаю.

Ну, действительно, зачем я лезу? Сейчас у моих родных и близких столько тягот и забот, что они едва справляются с ними. Мне бы облегчить их жизнь, а я наоборот, добавляю свои печали. Всё, решила я, закрываю рот на замок, не произношу ни одного жалобного слова.
Вечером я поговорила с папой о том, что у нашего доктора поломался приемник, который он прятал а амбулатории, и теперь мы не можем следить за положением дел на фронте.
– У вас там напряжение скачет, – сказал папа. – Пусть Михал Михалыч включит приемник, посмотрит, какая лампа не горит, и запишет марку. Я попробую достать.
Потом я подсела к маме на кровать и стала читать ей вслух рассказ «Кавказский пленник» про моего любимого Жилина и противного Костылина. После второй страницы мне показалось, что мама уснула. Я закрыла книгу и от него делать принялась ходить по сараю туда-сюда. Ходила и думала о Саше. Ну, и немножечко о Славке. Представила, как они пробираются по черному лесу. Где устроились спать? Неужели прямо на земле? Уже холодно, даже Виталькино пальто с каракулевым воротником не поможет.
И вдруг я услышала голос мамы. Она, оказывается, не спала и сейчас говорила, обращаясь к папе.
– Летчик ушел из нашего дома, – сказала мама. – Вроде можно вздохнуть с облегчением. Наконец мы ничего не нарушаем, не за что нас расстреливать. А Женя ходит сама не своя. Натыкается на стулья, как слепая. Петя, мне страшно за нее. Уж лучше бы этот летчик лежал в развалюхе, и мы по-прежнему дрожали от страха.
Я даже замерла от таких слов. Стояла, как вкопанная, и ждала, что ответит папа. Но он стал говорить о другом.
– Лида, хочу тебе сообщить одну вещь, – папа обернулся ко мне и добавил: – Женя, ты тоже послушай... Иду я утром на работу, и вижу, на воротах дровяного склада белеет листочек, обыкновенный, как будто из школьной тетрадки вырванный. И на нем от руки написано…, – папа замолчал, выглянул за дверь сарая, убедился, что во дворе никого нет, и снова плотно затворил дверь.
– И что там написано? – спросила я.
– В точности не перескажу, но пока читал, чуть в штаны не наложил от страха. Призыв написан. Вставайте на борьбу с врагом. Враг, дескать, получил смертельную рану от ударов Красной Армии и теперь его надо добить, пока он не зализал свои раны.
– Господи, кто же осмелился на такое? – испуганно произнесла мама.
– Не знаю. Но повторяю слово в слово – надо добить, пока не зализал раны. 
– А как добивать, если у нас винтовок нет? – спросила я.
– Мы свою норму выполнили, – сказал папа, – двух бойцов отправили на войну, Славку и твоего летчика. Теперь главное – не высовываться, – папа сцепил ладони перед грудью, похрустел пальцами, а потом произнес с восхищением: – Какие отважные люди. Между прочим, написано женской рукой.          
 
                22
На следующий день погода была отвратительной. Холодно, как  на дрейфующей станции «Северный полюс 1». Да ещё ледяной ветер нагонял снег под самую дверь амбулатории. Приходилось выходить несколько раз и убирать снег лопатой, иначе не выйдешь.
Домой еле добралась.
 
Папа перетащил диван почти вплотную к буржуйке. Да что толку. В сарае стоял ледник. Мы уже натянули на себя все кофты, закутались в шали, в платки.
– Я бы костер развел, – сказал папа, – вон сколько хлама. Да, боюсь, сгорим, к чертям свинячим. Женя, ты бы сходила, посмотрела, может, в саманной развалюхе теплее. На ночь туда переберемся.
Я уже собралась, было, идти, как в дверь постучали. Вошел доктор Скуляри. Я, как только посмотрела на него, сразу поняла, случилось что-то необычное. И хорошее. Потому что доктора распирала изнутри какая-то радость, было видно, что он сдерживал эту радость изо всех сил, чтобы успеть поздороваться и спросить, как здоровье мамы.
– А, это ты, Михал Михалыч, – пробурчал папа. Он сидел на корточках перед буржуйкой и засовывал в топку короткие поленья. – Какая нелегкая тебя принесла?
Доктор подышал на руки, чтоб их согреть, вытащил из внутреннего кармана пальто какую-то бумажку.
– Вот, – сказал он, разворачивая бумажку.
– Что это? – спросил папа, принимая тетрадный листок. – Ну-ка, ну-ка, – вдруг заволновался он, – знакомый почерк... Да это тот самый! – папа встал в полный рост, подошел к керосиновой лампе и стал читать вслух:  – Сводка Совинформбюро... Сегодня, 2 февраля, войска Донского фронта полностью закончили ликвидацию немецко-фашистских войск, окружённых в районе Сталинграда. Наши войска сломили сопротивление противника, окружённого севернее Сталинграда, и вынудили его сложить оружие.
Я посмотрела на доктора. Грузный Михал Михалыч стоял, широко расставив ноги, и улыбался счастливо, как именинник, которому вручают подарок.
Папа продолжал читать:
– Раздавлен последний очаг сопротивления противника в районе Сталинграда. 2 февраля 1943 года историческое сражение под Сталинградом закончилось полной победой наших войск.

Папа замолчал и все замерли. В сарае установилась тишина, только слышно было, как дрова потрескивают в буржуйке. А потом я услышала тихий голос мамы.
– Спасибо тебе, Господи, – прошептала она.
И мы ожили. Папа рухнул на колени перед маминым диваном и, размахивая руками, стал выкрикивать что-то несвязное:
– Лида! – кричал он. – Это же... Очаг раздавлен!... Наши!... Лида!
А я бросилась к Михал Михалычу, а тот подхватил меня, поднял и закружил так, что пятки мои стукались о деревянные ящики, служившие нам комодом.
Потом мы долго обсуждали новость, перечитывали Сводку Совинформбюро, передавая листок из рук в руки, обнимались и хлопали друг друга по плечам. Я присела на диван к маме, взяла её руки в свои и вдруг почувствовала, как душа моя, пустая до этого, стала наполняться радостью и счастьем.
– Это надо отметить, – услышала я голос папы. – Женя, пойдем к Нонке. Будем клянчить выпивку.

– А что празднуем-то? – спросила сонная Нонка, когда папа упрашивал выделить чекушку самогона.
– Сталинград, – сказал папа. – Полная победа наших войск.
– Да ты что!? – обрадовалась Нонка. – Так им и надо. Сволочи!... Только у меня ничего не осталось, все выпили. Вы идите, я соберу что-нибудь закусить.

Мы вернулись в сарай, папа лишь плечами пожал – пусто. Но вскоре явилась Нонка, принесла тюбик сыру и банку итальянских консервов. Выставила на стол узенькие красивые бокалы:
– Вот, пригодились для такого случая, – сказал она, и вынула из сумки бутылку козьего молока.
Папа разлил молоко по бокалам, а Михал Михалыч произнес тост. Он волновался, говорил долго, путался.
Папа остановил доктора и сказал:
– Поднимем бокалы за нашу победу. Ура!
Мы выпили молока и стали закусывать вкусными консервами. Я выдавила на ладонь немного сыра и стала лизать его языком, как лисичка. Никто мне не сделал замечания, настроение у всех было веселое, спать совсем не хотелось. И, казалось, что в сарае стало тепло.

Потом мама спросила:
– Нона, а как же ты? Наверное, уедешь с немцами?
– Прямо там, – огрызнулась Нонка. – Пусть лучше свои прибьют. Я отсюда ни ногой.
– Эх, гулять, так гулять, – сказал папа. – Михал Михалыч, наливай по второй.

                23
  Я пропускаю большой отрезок времени, наполненный событиями печальными и радостными. Вскоре после известия о Сталинградской победе, мама ушла из жизни и я как будто провалилась в яму. Хорошо помню всё происходящее, но передать не могу – не хочу бередить душевную рану, боюсь, что разойдутся затянувшиеся рубцы.

Итак, сегодня 22 июня 1946 года. Мой день рождения – двадцать один год уже. Я смотрю на календарь и думаю, надо же такому случиться, чтобы день рождения совпал с самым черным днем в году, с началом ужасной войны. Даже ходила в ЗАГС, просила переписать дату своего рождения. Отказали. Пошутили, что им легче изменить дату начала войны.

Вчера была на маминой могилке, повыдергивала пырей и заменила фотографию на памятнике. Старая совсем выцвела.
Да, время летит, все меняется.
Уже начали отстраивать наш город.
Недавно поднималась от железнодорожного вокзала на Центральный холм. Пришлось идти по самому краю тротуара, над обрывом, это был даже не тротуар, а узенькая тропинка, двоим не разойтись. А вот основную дорогу разворотили, навезли песку и булыжников. Эти булыжники укладывали на дорогу пленные румыны. Румын было много, растянулись цепочкой по всему спуску. Одни таскали носилки с камнями, другие равняли песок лопатами, а третьи стояли на коленках и укладывали булыжники. Стучали по ним резиновыми молотками.
Я поднималась в горку и вдруг меня окликнули:
– Женя!
Думала, показалось. А потом увидела, как навстречу шагал мужчина с худым осунувшимся лицом.
– Вы меня не узнаете, Женя? – спросил он на ломаном русском языке.
– Петрэ? – ну, конечно, я узнала его, сержант Петрэ Мареш, наш бывший квартирант.
Мы немного поговорили. Я спросила, когда их отпустят домой. Он, наверное, не понял, достал из-за пазухи письмо и стал показывать фотографию – пожилая женщина прижимала к груди курицу и улыбалась.
– Мама? – спросила я.
– Мама, мама, – закивал он.
Высокий мужчина, наверное, их начальник, прокричал что-то на румынском языке.
– Мне пора, – сказал Петрэ.
Я достала из сумки кулек с халвой и сунула ему.
Мареш прижал кулек к груди, поклонился и начал пятится. Может, специально так уходил, чтоб начальник не увидел кулек.       

Двадцать один год – много это или мало? Мой муж Саша говорит:
– Это отправная веха, с которой начинается путь во взрослую жизнь.
Что ж, если так, значит у меня всё впереди.
Саша теперь большой начальник, заведует карточным бюро города. У него персональный автомобиль «виллис», это который без крыши. Даже прикрепили водителя, но Саша любит ездить сам. И одеваться ему приходится в соответствии с положением. Каждый день свежая рубашка, галстук, купленный на «хитром» рынке и американские туфли на каучуковой подошве. Сегодня с утра Саша отвозил на служебной машине Нонку в Симферополь к профессору Петраковскому. У Нонки определили менингит, но сказали, что в нашем городе не будут лечить эту продажную тварь, которая сотрудничала с немцами. Вот Саша и договорился с профессором. Я уговорила мужа надеть военную форму для солидности, ведь встречают по одежке. Прицепила ему на новенький мундир два ордена Красной звезды и медаль «За отвагу».
 
Сейчас я стою в комнате, которую мы оборудовали под детскую. Перечитываю письмо от сестры. Надька пишет своим ужасным почерком, что они с бабушкой благодарят нас за подарки. Пятый класс она закончила на четыре и пять. Город Свердловск им нравится, но бабушка скучает по Севастополю. И, может, они приедут на каникулы.
Я распахиваю окно во двор. Вижу наш старый запущенный сад, огромную шелковицу, её ветви разрослись вширь и свисают до земли, как длинные волосы сказочной девы. Под шелковицей стоит кровать, на кровати, на высоких подушках, лежит Виталик. А рядом – наш стол, да, тот самый, знаменитый. И плетеное кресло, похожее на царский трон. Оно ещё живое, это кресло, правда, очень подозрительно скрипит, когда папа опускается в него. Вот и сейчас папа восседает на своем троне, во главе стола. По левую руку от него, на длинной скамейке устроился Саша. Справа от папы развалился на стуле Михал Михалыч Скуляри. В последнее время он похудел, стал заметно стройнее, даже рубашку может застегнуть на верхнюю пуговицу. Рядом с доктором сидит его жена Ева Дейнеко, вернее, уже Скуляри. Она выглядит счастливой и время от времени кладет ладони и на живот, как будто проверяет, как там поживает меленький Скуляри, который вот-вот должен появиться на свет.
У Саши на руках вертится наш сын Петька, ему год и два месяца. Парень только-только начал ходить. Саша опускает малыша на траву, держит за ручки и Петенька быстро перебирает ножками. Хочется ему бегать.
Я вижу, как мужчины о чем-то шепчутся. Папа оборачивается в мою сторону, но не видит меня за тюлевой занавеской. Он быстро наполнят стопки.
Вот, вредные мальчишки, не могут дождаться, пока именинница снимет бигуди и припудрит носик.
Мужчины чокаются, и Михал Михалыч что-то говорит, наверное, произносит тост. Папа, прежде чем выпить, поднимает левой рукой еще одну стопку и подносит её Виталику, лежащему на высоких подушках. Надо же, тот хорошо понимает, что ему предстоит делать. Виталик открывает рот, и папа ловко вливает ему водку. Тут же подносит огурец. И Виталик жует его, не меняя выражения лица. Ну, мужики!
 
– Женя, ты скоро? – это Тося Каблукова заглядывает в детскую. В руках у нее «наполеон», испеченный по маминому рецепту.
В прошлом году Тося вернулась из Германии. Пришла к себе домой и давай стучать в калитку. А родители не пускают, боятся, что советская власть накажет их за дочь-беглянку.
– А куда мне податься, папа? – спросила Тося.
– Катись, куда глаза глядят, немецкая подстилка, – ответил Каблуков-старший. – Хоть к черту на кулички.
Хорошо, Нонка по своим старым связям пристроила Каблукову на овощебазу. Полгода Тося перебирала гнилую картошку и мерзлый бурак, а потом совершила карьерный скачек, стала начальником второго отделения «Плодовощторга». После высокого назначения, Тося сделалась дотошной и пунктуальной. Вот, например, собралась написать для меня поздравление на красивой открытке. И нет бы, как все – желаю, мол, здоровья и счастья. Нет, Тося решила выяснить, чего я желаю больше всего на свете. Подходит ко мне и спрашивает:
– Женя, о чем ты мечтаешь?
Я только плечами пожала. Стыдно было признаться, что мечта у меня скромная и легко выполнимая – дойти наконец до Черного моря, нырнуть с высокого пирса и плыть кролем, покуда хватит дыхания.


Рецензии