Тонкая грань

Ледяной ветер гнал низкие серые тучи над Петербургом. Вечер тридцатого апреля 1879 года выдался беспросветным. В кабинете графа Дмитрия Владимировича Оболенского, на столе, заваленном донесениями и отчётами, лежали два предмета, которые не давали ему покоя весь день. Первый — французский перевод «Сравнительных жизнеописаний» Плутарха, издание 1847 года, в потёртом кожаном переплёте. Второй — новенький, с резким запахом типографской краски, «Практический самоучитель бухгалтерии для коммерческих училищ». Их извлекли из рваного холщового мешка студента Михальского, задержанного накануне в трактире «Яма» при попытке продать динамитные шашки подпольщикам с Выборгской стороны. Задержание было грязным, нелепым — Михальский, пьяный и обозлённый, сам полез в драку с соседом по столу из-за недолитой чарки. Городовые, вызванные хозяином, нашли в его углу свёрток с роковым содержимым. И этот странный дуэт томов.

Плутарх был исчеркан. Не на полях — между строк, поверх античного текста, тонким карандашом, чей грифель царапал бумагу. Цифры, дроби, латинские и русские буквы в причудливом, безумном на первый взгляд, беспорядке. «127-9-3». «58-12-1». «CCXLV-4-2». Граф, выпускник Училища правоведения, человек с математическим складом ума, отставной капитан гвардейской артиллерии, видел в этом хаосе систему. Но какую? Бухгалтерский же учебник был чист, как лист после исповеди. Его страницы слипались, корешок не был согнут. Он лежал рядом с ветхим Плутархом, как насмешка, как вызов.

Оболенский закурил папиросу, откинулся в кресле, закрыл глаза. В ушах стоял гулкий стук маятника напольных часов в углу кабинета. Тридцать лет на службе — от квартального надзирателя до начальника сыскного отделения. Запах крови, страха, лжи, дешёвого табака в сырых камерах. Иллюминаты, масонские знаки, шифры карбонариев, таинственные знамения раскольников — всё это проходило через его руки. Но здесь было иное. Не мистика, а холодный, отточенный расчёт. И тиканье часов напоминало: время уходит. Завтра — первое мая. Праздник труда, которого в империи боялись больше холеры. День, когда город, как гнойник, мог прорваться в кровавом бунте.

Он потушил папиросу, снова взял Плутарха. Что, если это не шифр в обычном смысле? Что, если это указания? Координаты? Его пальцы сами потянулись к «Самоучителю». «127-9-3». Он открыл бухгалтерский фолиант на странице 127. Это была глава об амортизации основного капитала. Девятая строка, третье слово. «Встреча». В голове графа что-то щёлкнуло, зажглось холодным, ясным светом. Он лихорадочно искал следующую комбинацию. «58-12-1». Пятьдесят восьмая страница — «Учёт векселей». Двенадцатая строка, первое слово. «Первого». Третья отсылка. «245-4-2». Двести сорок пятая страница — «Баланс расходов и доходов». Четвёртая строка, второе слово. «Мая».

Он не чувствовал усталости. Он был машиной, шестерёнки которой наконец-то вошли в зацепление. Через три часа, когда за окном прорезался первый сизый рассвет, перед ним лежал лист бумаги, испещрённый выписанными словами. Из сухого канцеляриста бухгалтерского учебника, как из разрозненных деталей часового механизма, сложилось лаконичное, чёткое сообщение:

«Встреча первого мая на Варшавском вокзале у багажного отделения в полдень. Ждите человека с красным шарфом. Пароль: “Справедливо ли сравнить Цезаря с Александром?” Отзыв: “Оба пали от рук тираноборцев”. Груз прибудет с утренним поездом из Вильны. Смотритель».

Граф замер. «Груз». В протоколах обысков, в показаниях перевербованных агентов это слово всегда означало одно: оружие. Взрывчатку. «Смотритель». Высший чин в иерархии. Не боевик, не курьер — стратег. Тот, кто никогда не появляется на улицах, чей почерк угадывался в самых дерзких и кровавых актах. Его ловля была мечтой любого сыщика империи, знаком высшего профессионального признания.

Но радость открытия тут же отравила ядовитая капля сомнения. Почему? Почему у такого ничтожного звена, как пьяный студент Михальский, оказался столь важный шифр? Почему его не уничтожили при первой опасности? И главное — почему столь сложная система была так легко, почти подозрительно легко, взломана? Как будто её специально подсунули под его, Оболенского, микроскоп. Чтобы он увидел именно это. Чтобы он действовал именно так.

Он позвонил в колокольчик. Вошедшему уряднику Семёнову, верному, как лягавая собака, приказал немедленно доставить из камеры самого Михальского, не приводившего его в порядок. Через двадцать минут в кабинет ввели жалкую, трясущуюся фигуру в рваной студенческой тужурке.

— Книги, — не тратя времени на предисловия, бросил граф. — Кому ты их должен был передать?

— Не знаю… Клянусь, ваше превосходительство, не знаю… Мне сказали, отдать тому, кто первый спросит про «Веспасиана»…

— Кто сказал?

— Человек… в шинели… на Невском… лицо не разглядел, сумерки были… Дал пять целковых…

Оболенский махнул рукой. Солгано топорно, но времени выбивать правду не было. Всё было шито белыми нитками. И от этого становилось ещё страшнее.

Ровно в одиннадцать утра чиновник особых поручений Игнатий Павлович Рождественский, облачённый в поношенный, но добротный сюртук, с алым шёлковым шарфом на шее, занял пост у чугунной колонны багажного отделения Варшавского вокзала. В его кармане лежал «Самоучитель бухгалтерии», специально потрёпанный для правдоподобия. Он ненавидел эту работу — статичную, зависимую от чужой воли. Вокруг, в облаках пара и угольной пыли, метались его люди — «носильщики», «торговцы», «пьяные мастеровые». Все ждали Смотрителя.

Вокзал гудел, как растревоженный улей. В полдень, с последним ударом часов, из потока пассажиров только что прибывшего виленского поезда вышла женщина. Лет двадцати пяти, не больше. Тёмно-синяя жакетка, простая шляпка, кожаный саквояж в руке. Она шла прямо на него, не глядя по сторонам, но Игнатий Павлович, опытный наблюдатель, заметил, как её глаза, серые и быстрые, на мгновение выхватывали лица в толпе. Она остановилась в шаге.

— Справедливо ли сравнить Цезаря с Александром? — её голос был тихим, но металлически чётким, без тени сомнения.

— Оба пали от рук тираноборцев, — выдавил из себя Рождественский, чувствуя, как холодеют кончики пальцев.

Она кивнула, почти не заметно. Её рука потянулась к застёжке саквояжа. И в этот миг, вопреки всем инструкциям, графовым наказам и голосу рассудка, Игнатий Павлович сделал шаг вперёд и прошептал так, чтобы слышала только она:

— Бегите. Курьер провален. Шифр у нас.

Он ожидал паники. Вместо этого увидел, как её лицо преобразилось. Исчезла маска нервной собранности. В глазах вспыхнуло нечто острое, пронзительное — не страх, а скорее яростное удовлетворение. Она отступила на полшага.

— Благодарю за предупреждение, — сказала она так же тихо, но теперь в голосе звучала холодная сталь. — Передайте вашему начальнику: иногда инструмент, данный для одного замка, служит для вскрытия совсем другого. И помогает прозреть.

Она развернулась и шагнула в гущу толпы, только что хлынувшей с нового поезда. Растворилась мгновенно и бесследно. Её саквояж, брошенный у колонны, содержал два кирпича, обёрнутых номером «Голоса» за прошлую неделю.

Вечером, в своём кабинете, граф Оболенский выслушал сжатый, полный самобичевания доклад Игнатия Павловича. Когда тот, запинаясь, произнёс её последнюю фразу, граф вдруг почувствовал, как пол уходит из-под ног. Он вежливо отпустил оперативника, запретил ему говорить о провале и, оставшись один, опустил голову на руки. Он был не просто обманут. Его использовали. Его профессиональную гордость, его ум — превратили в рычаг, нажав на который, открыли какую-то другую, невидимую ему дверь.

Он приказал принести все газеты за тридцатое апреля и первое мая. Листал их, не видя строк, пока взгляд не наткнулся на крохотное, в три строчки, сообщение в «Петербургском листке»: «Вчера, тридцатого апреля, в Царском Селе на запасных путях произошло незначительное крушение грузового состава, перевозившего дворцовую мебель. Жертв и значительных повреждений нет».

Лёд тронулся. Царское Село. Тридцатое апреля. День, когда он бился над разгадкой. Он отправил срочный, зашифрованный запрос своему агенту в дворцовой охране.

Ответ пришёл через сорок восемь часов. На обычной телеграфной ленте, расшифрованной его личным шифровальщиком, стояло: «При инвентаризации груза после инцидента обнаружен ящик, не внесённый в сопроводительные ведомости. Содержание: двенадцать исторических фолиантов из секретного фонда библиотеки Зимнего дворца. Включая экземпляры с маргиналиями императора Павла Первого, частную переписку великого князя Константина Павловича и дневниковые записи камергера двора покойного императора Николая. Подлинность установлена. Расследование путей попадания в состав ведётся в обстановке строжайшей секретности».

Граф медленно сложил телеграмму. Всё стало на свои места. Динамит был груб, примитивен, сродни дубине. Эти же бумаги были хирургическим скальпелем, способным вскрыть нарывы прошлого, отравить настоящее, убить будущее целой династии. И он, Дмитрий Оболенский, своими руками, своим умом, помог это сделать. Он был тем слепым часовщиком, которого попросили починить карманные часы, пока из-за его спины выносили весь сейф.

Он подошёл к окну. Петербург тонул в сизых сумерках. Где-то там, в этих сумерках, шла теперь другая война. Без выстрелов, без прокламаций. Война за память, за тени в архивах, за призраков в семейных склепах. Война, правила которой он не знал и участником которой стал против своей воли. Он вернулся к столу. Два тома — ветхий Плутарх и новенький учебник — лежали рядом, немые свидетели его поражения. Инструмент, данный для одного замка, действительно помог вскрыть другой. И помог ему прозреть. Увидеть, как тонка грань между тем, кто охраняет порядок, и тем, кто становится орудием самого изощрённого беспорядка. И это знание было тяжелее любого служебного провала.


Рецензии