Ахматова-критик

Литературные суждения и вкусы.

1. Введение: поэт, который судил

Анна Ахматова никогда не писала систематических литературно-критических работ
в жанре рецензии или обзора. Она не была критиком в профессиональном смысле —
как Эйхенбаум, Жирмунский или Тынянов. Однако её устные суждения о поэтах
и прозаиках, зафиксированные современниками — прежде всего Лидией Чуковской
в «Записках об Анне Ахматовой» [1], Анатолием Найманом в «Рассказах об Анне
Ахматовой» [2] и Исайей Берлином в его мемуарах [3], — образуют самостоятельную
и чрезвычайно содержательную критическую систему.
Эта система заслуживает специального рассмотрения не только потому, что за каждым
 суждением стоит авторитет великого поэта, но и потому, что литературные оценки
Ахматовой обнаруживают устойчивую иерархию ценностей, последовательный вкус
и принципиальные критерии, позволяющие говорить о цельной — хотя и нигде
эксплицитно не сформулированной — эстетической позиции.

Настоящее эссе представляет собой попытку реконструировать ахматовскую систему
литературных оценок по четырём направлениям: отношение к классикам (прежде всего
 к Пушкину и Данте), оценки современников — участников «великой четвёрки»
(Мандельштам, Пастернак, Цветаева), суждения о предшественниках и учителях
(Анненский, Блок, Гумилёв) и, наконец, оценки младшего поколения, прежде всего
Иосифа Бродского.

2. Краеугольные камни: Пушкин и Данте

Пушкин был для Ахматовой не просто любимым поэтом — он был абсолютной мерой
вещей. Её пушкинистика, к которой она обратилась в 1920-е годы и занималась
до конца жизни, включала исследования «Каменного гостя», «Золотого петушка»,
пушкинского Петербурга и биографии поэта. Мандельштам, прочитав её статью
«Последняя сказка Пушкина» об источниках «Золотого петушка», определил работу
кратко: «Шахматная партия» [4]. Эта оценка Ахматовой была особенно дорога —
она относила её не только к содержанию, но и к конструкции статьи.
Пушкинистика Ахматовой была не академической, а творческой: она искала в Пушкине
ответы на собственные поэтические вопросы. Чуковская записала её слова о том,
что в советское время «литературная жизнь проходила в сильной степени под знаком
пушкинистики» [1]. Бродский позднее замечал, что Ахматова ориентировалась на
Пушкина как на «единственно подлинный» образец [5]. Речь шла не о стилизации,
а о глубинном родстве — Ахматова видела в пушкинской ясности и лаконизме идеал,
противоположный символистской туманности.

Данте занимал в ахматовской иерархии место, сопоставимое с пушкинским. Ахматова
изучала итальянский язык, чтобы читать «Божественную комедию» в оригинале,
и включала дантовские мотивы в свою позднюю поэзию. Стихи Ахматовой «о Шекспире
и Данте, о бомбёжках Лондона, о погибшем Париже» [1] были частью её программы
выхода за пределы камерной лирики к большому историческому слову. Данте был
для неё не только поэтом — он был символом поэта-изгнанника, чья судьба
рифмовалась с её собственной.

3. «Нас четверо»: Мандельштам, Пастернак, Цветаева

В 1961 году Ахматова написала стихотворение «Нас четверо», предпослав ему три
эпиграфа — из Мандельштама, Пастернака и Цветаевой [6]. Этим жестом она закрепила
 канон «великой четвёрки» русской поэзии XX века, причём — что характерно —
включила себя в этот круг не нескромно, а как констатацию факта. На вопрос,
кто лучше — Пастернак, Мандельштам или Цветаева, — она ответила: «Мы должны быть
счастливы, что жили в одно время с тремя великими поэтами» [6]. Однако внутри
этого круга существовала негласная, но отчётливая иерархия.

Мандельштам стоял для Ахматовой выше всех. Их отношения были отношениями
«профессионального сотрудничества конгениальных художников, признания обоюдного
авторитета» [4]. Мнение Мандельштама о её стихах и прозе имело для неё особый,
почти окончательный характер. В «Записках» Чуковской читаем, что «оценки
Мандельштама имели для Ахматовой особый вес, в них признавалось нечто
окончательное» [4]. При этом Ахматова была вполне способна критически оценивать
отдельные стихи Мандельштама — о стихотворении «Мороженно!» она говорила:
«Терпеть не могу!» [4].

Пастернак вызывал у Ахматовой более сложную реакцию. Она признавала его гений,
но упрекала в невнимании к стихам других поэтов. В середине 1950-х годов,
как фиксирует Чуковская, Ахматова критиковала Пастернака за то, что «на время
писания романа „Доктор Живаго“ он ограничил рацион своего чтения» [7].
Она утверждала, что поэт должен «в любую эпоху питаться всем, что его окружает».
Претензия была глубокой: Ахматова считала культурную всеядность, «тоску
по мировой культуре» (определение Мандельштама) необходимым качеством настоящего
поэта, а сознательное сужение кругозора — опасным.

Отношение к Цветаевой было самым противоречивым. Ранние стихи Цветаевой Ахматова,
по воспоминаниям Георгия Адамовича, «не оценила, отзывалась о них
холодновато» [8]. Артур Лурье заметил ей: «Вы относитесь к Цветаевой так, как
Шопен относился к Шуману» — имея в виду, что Шуман боготворил Шопена, а тот
отделывался уклончивыми замечаниями [8]. Спустя почти сорок лет Ахматова ответила
на вопрос о поэзии Цветаевой «даже с обидой»: «У нас теперь ею увлекаются, очень
её любят, даже больше, чем Пастернака» [8]. Тем не менее она определяла Цветаеву
как «поэта силы» [9] и безоговорочно включала в «четвёрку». Их единственная
встреча 7–8 июня 1941 года — за два с половиной месяца до гибели Цветаевой —
осталась для Ахматовой одним из ключевых событий жизни.

4. Учителя и предшественники: Анненский, Блок, Гумилёв

Иннокентий Анненский — единственный поэт, которого Ахматова называла своим
учителем. Именно Анненский, а не Гумилёв, определил её поэтику: от него шли
лаконизм, психологическая точность детали, умение передать душевное состояние
через внешний мир. В «Записках» Чуковской зафиксировано множество суждений
Ахматовой об Анненском, неизменно почтительных.

Отношение к Блоку было двойственным. Ахматова признавала его величие безусловно —
 Блок оставался для неё олицетворением поэзии как стихийной силы. Однако она
позиционировала себя и акмеизм как «преодоление символизма» — то есть как
сознательный отход от блоковской модели. Примечательно, что Блок, категорически
не принявший акмеизм, «только для Ахматовой делал исключение и признавал в ней
подлинного поэта» [10]. Эта взаимная оговорка — признание через отталкивание —
характерна для диалога двух крупнейших поэтических школ.

О Гумилёве Ахматова высказывалась с осторожностью — бывший муж, расстрелянный
поэт, отец её сына. В 1920-е годы, занявшись его творческим наследием, она
стала перечитывать книги, которые когда-то читал Гумилёв, «в поисках источников
его образности» [7]. Это было не столько критическое суждение, сколько акт
литературной памяти и профессиональной реконструкции. К поэтике Гумилёва как
таковой Ахматова относилась с уважением, но очевидно не считала его равным
Мандельштаму или себе.

5. Ученик и наследник: Бродский

Отношения Ахматовой с Бродским — особая глава. Их знакомство, состоявшееся
в 1961 году в Комарово, было для обоих судьбоносным. Прочитав «Большую элегию
Джону Донну», Ахматова произнесла фразу, ставшую легендарной: «Вы сами не
понимаете, что вы написали!» [11]. Эта формула вошла в персональный миф
Бродского как «момент инициации» [11].
Чуковская записала в дневнике: «Бродский ведь её открытие, её гордость» [11].
Ахматова обращалась к Бродскому как к равному: «Иосиф, мы с вами знаем все рифмы
русского языка...» [11]. В дневниковой записи 1963 года она отметила: «Что-то
в отношении ко мне другого Иосифа напоминает мне Мандельштама» [11].
Это сопоставление — высшая из возможных похвал в ахматовской системе оценок.
При этом Ахматова видела принципиальное стилистическое различие между собой
и Бродским. Молодой поэт формировался под влиянием Цветаевой, а не Ахматовой,
и его барочная многословность, тяга к длинному стиху были «полярно противоположны
 основному вектору ахматовского творчества — суггестивности, поэтике
недосказанного, намеренной скромности поэтического языка» [11]. То, что она
сумела разглядеть и поддержать поэта, настолько непохожего на неё, говорит
о широте и непредвзятости её критического зрения.

6. Проза: тайна и соблазн

Ахматова признавалась: «Проза всегда казалась мне и тайной, и соблазном.
Я с самого начала всё знала про стихи — я никогда ничего не знала о прозе» [12].
Это признание — не кокетство, а точная автохарактеристика. Ахматова ценила
в прозе то же, что и в поэзии: лаконизм, плотность, значительность умолчания.
В своих прозаических опытах и планах она ориентировалась на «мемуарную» прозу
Мандельштама и Пастернака — «Шум времени» и «Охранную грамоту» [4]. Свою
задуманную книгу воспоминаний она определяла как «двоюродную сестру» этих
произведений. Из прозаиков XIX века Ахматова особо выделяла Достоевского
и Толстого — суждения о них, зафиксированные Чуковской, были, по свидетельству
читателей, «очень меткие, точные, нестандартные» [1].

7. Критерии оценки: реконструкция системы

Из рассеянных по мемуарам суждений можно вычленить несколько устойчивых
критериев, которыми руководствовалась Ахматова при оценке чужих стихов.

Во-первых, культурная укоренённость. Настоящий поэт, по Ахматовой, должен
«дышать воздухом своего века, слышать музыку своего времени» (формула Ходасевича,
 которую она разделяла) [7]. Поэт, ограничивающий свой «рацион чтения» — как
Пастернак в период «Доктора Живаго» — совершает ошибку. Акмеистская «тоска
по мировой культуре» для Ахматовой была не лозунгом молодости, а программой
на всю жизнь.

Во-вторых, мастерство при отсутствии мастеровитости. Ахматова ценила техническое
совершенство, но не терпела виртуозности ради виртуозности. Её формула «Когда
б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда...» — это не апология
дилетантизма, а утверждение того, что подлинная поэзия должна казаться
непреднамеренной. Техника должна быть невидимой.

В-третьих, величие замысла. Формулу, произнесённую Бродским, Ахматова подхватила
и сделала своей. В её записях повторяется: «Главное — это величие замысла» [11].
Она ценила в поэзии масштаб — не многословие, а именно масштаб проблематики,
способность сказать о большом коротко.

В-четвёртых, мужество. Поэтическое мужество было для Ахматовой «исходным
качеством мироощущения» [13]. Она ценила его и у себя, и у других. Определение
Цветаевой как «поэта силы» — именно из этого ряда. Поэт, по Ахматовой, должен
«расточать, а не копить», жертвовать собой без расчёта на вознаграждение.

8. Антипатии и отторжения

Ахматовская критика имела и негативный полюс. Она не выносила развязности,
пошлости, эпигонства. Решительно не принимала Игоря Северянина, относилась
скептически к Есенину (при признании отдельных стихов). К Маяковскому её
отношение менялось: от раздражения к посмертному уважению — мемуарные стихи
о нём входят в число её «реквиемов в лирике» [13].

Особую неприязнь вызывали у Ахматовой литературные мистификации и спекуляции.
Она болезненно реагировала на искажения биографий поэтов — в частности,
на выдумки Георгия Иванова, который «переадресовал обращённые к Цветаевой стихи
Мандельштама неизвестной докторше» [9]. Точность по отношению к литературному
факту была для неё этическим требованием.

9. Заключение: суд равного

Ахматова-критик — это не литературовед и не рецензент. Это поэт, судящий других
поэтов с высоты собственного опыта. Её суждения пристрастны, но не произвольны:
за ними стоит цельная система ценностей, сформированная акмеизмом, пушкинской
традицией и трагическим опытом XX века.

Критические высказывания Ахматовой, разбросанные по мемуарам, дневникам
и записным книжкам, образуют — при всей фрагментарности — связный текст.
Этот текст говорит о том, что поэзия для Ахматовой была делом абсолютной
серьёзности, требующим культурной памяти, технического мастерства, нравственного
 мужества и величия замысла. Поэт, отвечающий всем четырём требованиям, занимал
в её иерархии высшую ступень. Таких было немного: Пушкин, Данте, Мандельштам.
Остальные — даже великие — получали похвалу с оговорками.
В этой строгости — масштаб самой Ахматовой. Её литературные суждения — не
маргиналии к чужим текстам, а часть её собственного поэтического высказывания.
Критик и поэт у Ахматовой нераздельны.

Библиография

[1] Чуковская Л. К. Записки об Анне Ахматовой: В 3 т. — М.: Согласие, 1997.
[2] Найман А. Г. Рассказы об Анне Ахматовой. — М.: ЭКСМО-Пресс, 2002.
[3] Берлин И. Встречи с русскими писателями в 1945 и 1956 годах // Берлин И.
История свободы. Россия. — М.: НЛО, 2001.
[4] Цивьян Т. В. Мандельштам и Ахматова: к теме диалога // Ахматовский сборник.
— Париж: Институт славяноведения, 1989.
[5] Бродский И. А. Муза плача // Бродский И. А. Сочинения: В 7 т. — СПб.:
Пушкинский фонд, 2001. Т. 5.
[6] Ахматова А. А. Нас четверо (1961) // Ахматова А. А. Стихотворения и поэмы.
— Л.: Сов. писатель, 1976. — (Библиотека поэта. Большая серия).
[7] Ахматова А. А. О Пушкине: Статьи и заметки / Сост. Э. Г. Герштейн. — М.:
Книга, 1989.
[8] Адамович Г. В. Мои встречи с Ахматовой // Адамович Г. В. Одиночество
и свобода. — М.: Республика, 1996.
[9] Мандельштам Н. Я. Воспоминания. — М.: Книга, 1989.
[10] Блок А. А. Без божества, без вдохновенья (1921) // Блок А. А. Собр. соч.:
В 8 т. — М.; Л., 1962. Т. 6.
[11] Лосев Л. В. Иосиф Бродский: Опыт литературной биографии. — М.: Молодая
гвардия, 2006. — (ЖЗЛ).
[12] Ахматова А. А. Автобиографическая проза // Ахматова А. А. Собр. соч.:
В 6 т. / Под ред. Н. В. Королёвой. — М.: Эллис Лак, 1998–2002. Т. 5.
[13] Колобаева Л. А. Ахматова и Мандельштам (самосознание личности в лирике) //
Вестник Московского университета. Серия 9. Филология. — 1993. — № 2.


Рецензии