Глава 3 Друг

«Ужасней всего в моей жизни оказалось понимание того, что настанет время, когда придется отказаться от игр (и этот кошмар преследует меня в сновидениях, в которых взрослые застают меня за игрой и неодобрительно наблюдают) – так я осознал в ту пору, что игры надлежит продолжать, но украдкой», - много лет спустя напишет Барри, перестав быть мальчиком, чтобы никогда не становиться мужем.

Сравнивать викторианское детство Барри с моим, кислотно-лизергиновым, было бы и несправедливо, и глупо. Но я не стану отрицать, что завидую Барри, сопоставляя первые годы чужой жизни с турбулентными потоками собственного, перелётного детства, в котором горел вечным огнем знак FASTEN SEAT BELTS, а выглянув в иллюминатор, разглядеть можно было лишь страшное небо, претерпевающее вечную порку длинными ремнями ослепительных молний.

Всё верно, Джим Янг был задуман и порожден идеальным сочетанием стихий викторианской эпохи и эры Водолея: сага о похождениях мальчика из шестидесятых, но мальчика «старого духом, ретро-ребенка, если сравнить с родителями», обладающего мощным Ай-Кью, существенно превышающим средние способности шестилетних. Эдакий малолетний Шерлок Холмс, « с умом восемнадцатилетнего юноши, сорокалетнего мужчины или трехсотлетнего старца – и не обязательно именно в такой последовательности!!!».

Приключения Джима Янга начинаются с того, что ребенок находит у себя на чердаке погребенную под старой мебелью машину времени, сконструированную Максимиллианом Максом (Максом-Максом) – таинственным добрым дядюшкой, пропавшим много лет назад. На обнаруженном велосипеде Джим Янг странствует по столетиям в поисках пропавшей матери Рейвен и исчезнувшей сестренки Люси, похищенных злым гением, профессором Калиостро Нострадамусом Смитом, подлецом и бывшим соратником Макс-Макса, спятившим от того, что его ненавистная фамилия слишком проста, и до безумия влюбленным в девочку Элис Лиддел, прототип Алисы из книг Льюиса Кэрролла.

Разумеется, Алиса (см. Jim Young and the Wonderland-Neverland-Pepperland Express) не преминет влюбиться в Джима Янга, который заберет ее в этой книге с собой, странствовать против потока времени, зная, что если Алиса будет с ним, то и мама Рейвен, и сестренка Люси, и Калиостро Нострадамус Смит окажутся неподалеку. К концу книги Jim Young and the Wonderland-Neverland-Pepperland Express Алиса погибает в западне, устроенной Калиостро Нострадамусом Смитом: девочка свернула себе шею, бросившись в колодец, в полной уверенности, что там находится портал в иное измерение. Вышла ошибка. Колодец оказался самым обыкновенным – необычайно глубоким, но вполне заурядным колодцем.

К тому же появляется проблема, темная сторона, раз за разом, от книги к книге терзающая Джима Янга все сильней и сильней. Путешествия во времени вызывают зависимость, и вдобавок имеют странный и страшный побочный эффект: они препятствуют росту тела и парализуют эмоции, хотя и невероятно увеличивают интеллектуальные способности. А потому, пережив множество уходов и возвращений, в последнем странствии Джим Янг размышляет с едва ли не метафизической скорбью:

«Сейчас и я стал похож на героя детских книжек, придуманных взрослыми писателями – книжек, в которых на самом деле пишется о том, что, по мнению людей, должно или что нужно чувствовать детям. Теперь я превратился в кого-то, грустно размышляющего, каково это - расти без поклонников. Смирился с тем, что как только появятся новые фанаты, помоложе – придется повторить всё с самого начала. Я осознал, что мне вечно проваливаться в пространство-время, в непреходящий, блистательный, ужасный момент, на веки вечные, двадцать четыре часа в сутки, триста шестьдесят пять (или триста шестьдесят шесть) дней в году, ибо – увы! мне выпал злосчастный жребий родиться двадцать девятого февраля. И как будто мне мало других злоключений – даже свечи на праздничном торте мне удается задуть не чаще, чем раз в четыре года…»

Прочитав отрывок, мои редакторы из «Бедтайм Стори Пресс» спросили, не лучше ли сделать размышления Джима Янга повеселей – им казалось, что мысли героя «слишком мрачные и горькие на детский вкус». Я ответил: нет, вы ничего не понимаете, нет более мрачных созданий, чем сами дети – мы, мелкота, настолько зловещи, что, достигнув взрослого возраста, решаем забыть все. Мне кажется, что беспамятство взрослых, позабывших о детстве – интереснейшее явление, недостаточно изученное научным сообществом, вечно озабоченным тем, как продлить старость, вместо того, чтобы думать о возрождении детства.

Разумеется, того же мнения придерживается и Джим Янг.

Да, Джим Янг – типичный сын Свингующих Шестидесятых: мотается туда-сюда, и снова - обратно, непрестанно борясь с с Калиостро Нострадамусом Смитом, который, согласно велению времени, принимает облик и перенимает манеры чудовищных злодеев. Серийный убийца, наместник Чингиз-Хана, латиноамериканский диктатор… Цезарь, хобби которого – распяливать на крестах все, что ни попадется под руку.

Кто-то заметит: книги о Джиме Янге обязаны своим страшным успехом среди молодого поколения тому, что являют собой «романы со спецэффектами, для которых не нужен кинематограф». Может быть, так и есть. А может быть – нет. Потому что если бы не экранизация первой книги о приключениях Джима Янга, с бюджетом, достаточно высоким, чтобы в течение нескольких лет кормить всех опухших пузами детей какой-нибудь африканской республики, я никогда бы не познакомился с тобой, Кейко Кай.

И тебя бы со мной не было, и тебе не удалось бы послушать мой рассказ.

Впрочем, мне представляется, что наиболее важные функции уравнения и едва ли не мистический секрет успеха Джима Янга сводятся к противопоставлению и сравнению британской чопорности конца XIX – начала XX века и революции эры Водолея, случившейся в шестидесятые годы. Идеальная книжная смесь, которую неплохо устроившиеся дети бывших хиппи и неоконсерваторов раскупают теперь для собственных отпрысков, чтобы те хоть как-то узнали, какой была искаженная молодость родителей, где они учились, что повидали, какими видениями остались навечно ослеплены. Или какие видения явились тем, кто, подобно Барри, решили никогда не заводить детей, чтобы до гроба оставаться ребенком, и не чувствовать себя обязанными уподобиться собственным родителям.

Мне нравится думать о Джиме Янге как о предтече своего рода «Нового Викторианства». Образчик Ренессанса, утверждения добрых нравов среди детей и взрослых. Возврат к детству через поток возрождения, а не в стоке вырождения.

Мне нравится думать о Джиме Янге, поскольку тем самым я могу думать о собственных родителях, ненавязчиво и полуосознанно, точно о героях из книги о его приключениях.

Мою мать, подобрали на спасательном плоту, едва ли не через месяц после так и недорасследованного кораблекрушения «С. С. Регины Виктории», почти почерневшую от солнца. Совершенно непохоже на элегантный, металлический загар от ультрафиолетовой лампы, под которой леди Александра Суинтон-Менцис несколько месяцев тому назад, в другой жизни, готовилась к истеричной, исполненной любви лондонской весне.

Мать непрестанно говорила на странном языке навеки пропавших: она страдала болезнью, которую в романах девятнадцатого века (прежде открытия Фрейда и его открытий) обыкновенно называли «душевной».

В редкие моменты здравомыслия, прежде чем отправиться в лечебницу, где я навещал ее по выходным, мать расспрашивала об отце, снова и снова повторяя, что мое детство «прошло счастливо» - не отдавая себе отчета, что я по-прежнему ощущал себя ребенком. Потом толковала для меня абстрактные картины, нарисованные в саду. Мать считала полотна реалистичными, однако сомневалась, что пятно бирюзового цвета, которое, как она утверждала, было Баком, получилось в точности похожим на модель, раз за разом переспрашивая: «А почему Бак никогда не появляется дома?» «Слон, которого я нарисовала рядом с твоим братиком – нет-нет-нет, это – не индийский бог Ганеша, это – слоненок Дамбо», - объясняла мать. Я кивал, не вслушиваясь: сила и мастерство материнской скорби были настолько всеобъемлющими, что я старался думать о чем угодно, только не о сказанном, и неотрывно смотрел на вторую картину, где больная была нарисована с прижатым ко рту пальцем, призывая к тишине. Ужасная, неестественная тишь. Тишина, разлитая по больницам; здоровый, полнокровный, безумный внешний мир делает вид, будто этой тишиной от отгораживается от больных и забывает про них.

По окончании непродолжительной передачи, во время которой антенна моей мамы, судя по всему, смогла настроиться и принимать более-менее внятные сигналы (хотя и невообразимые), леди Александра Суинтон-Менцис вновь вернулась к привычным помехам. К белому шуму безумия, сквозь который мать улыбалась мне нежнейшею из улыбок, точно прощалась, вновь найдя опору во внутреннем диалоге с призраком Бака, моего братишки, наконец-то «вернувшегося домой».

Боб Дилан действительно облевал моих оловянных солдатиков. Знаменательный момент; вспомнить об этом впоследствии, вызвавшись без особого желания соблазнить беспутную дочь нефтевого магната, окажется как нельзя более уместным. Однако я никогда не называл свое детство «счастливым» – как, впрочем, и первые годы жизни Бака не считал райскими, хотя…

Однажды ночью (кажется, разыскивая тело моего погибшего отца, останки которого так и не обнаружили) мать выбежала из своей элегантной палаты в престижной клинике (никто не смог объяснить, как ей это удалось), чтобы голышом дойти до Небывалии и с головой нырнуть в наш бассейн. Может быть, хотела выправить себе неудавшуюся судьбу утопленницы.

Случилось это в тот день, когда человек впервые ступил на поверхность Луны, и мы не слышали, как к нам пришла мама, потому что все смотрели телевизор, чтобы понять, что за трюк был использован для сокрытия правды о величайшем обмане в истории.

И вот уже костяного цвета шар, вращающийся вокруг Земли, стал для нас Небывалией -  что под рукой, то и под ногой, ступающей маленьким шагом для одного человека, но гигантским сдвигом для всех нас.

В какой-то момент одна из служанок, объявившая что «напугана так, что и смотреть невозможно… вот как случится что-нибудь, да Луна на нас и свалится», увидела, выглянув из окна, что вода в бассейне бурлит, точно закипая. Полный до краев бассейн, напитанный водою, исполненный тайной жизни…

Мы с Дермоттом вытащили мать (придонная синева бассейна отдавала космосом, и я влетел в нее – невесомый, радуясь, что недавно научился плавать), и мы положили мать на траву, и созерцали, как умирает она, точно медуза, между тем, как заливались цикады и сигнал скорой, все ближе и ближе, все бесполезней и бесполезней, и все повторяла и повторяла служанка: «говорила, говорила же я вам!»

И тогда я подумал: вот неплохо было бы, завершись все одной ночью, если бы Нейл Армстронг стал жертвой безумной ярости и поубивал своих товарищей, если бы по вине дополнительного веса человеческих тел наверху изменился бы ритм приливов, и если бы контрапунктом моей камерной трагедии стала симфония вселенского катаклизма.

Моя мать что-то произнесла, очень тихо, и я приблизил к ее рту ухо, и она повторила, и я услышал. Снова и снова повторяла моя мать: You’re not mine… You’re not mine… - Мать запела песню, имевшую некоторый успех. Записанную несколько лет тому назад мелодию, о которой биографы говорили, что подарил ее Боб Дилан в обмен на ночь любви… или что-то в этом роде.

Моя мать пела холодно, бесстрастно, и мне показалось, будто от ее тела исходил фиалковый аромат – тот, о котором говорят обыкновенно, что он исходит от святых в миг, когда те покидают наш мир. Голос умирающей матери, Святой Александры Бассейной, имел скорее техно-, нежели попсовое звучание. Затем (хотелось бы верить, что то была первая и последняя предсмертная судорога, а не вспышка затаенной ненависти) мать одним укусом отхватила мне половину левого уха.

От боли я потерял сознание.

Упал в обморок, в очередной раз думая по-диккенсоновски: «ну, вот, теперь я – полный сирота».

Я упал в обморок как раз в ту секунду, когда моя мать испускала последний вздох. Уверен, что видел на самом деле, как вылетает изо рта материнская душа: тоненький столбик разноцветного тумана, извивающийся, точно вошедшая в транс одалиска, вернее – легкий, будто летящая вверх шелковая лента, точнее – судьбоносный, словно дымок из пистолета, выстрелившего недавно, впервые.

Я потерял сознание и попал в сон о мире, в котором меня не существовало.

О лучшем мире.

Нормальном, как мир любого нормального ребенка.

Очнувшись (пресса посвятила кончине матери немного колонок светской хроники; столпы общества уже давно считали ее неудобной живою мертвой и упоминать о маме считалось дурным тоном, к тому же и уход со сцены оказался не вполне оригинален: за несколько дней до гибели мамы, в другом бассейне по соседству, в особняке, некогда принадлежавшем - ничто не бывает случайно! – автору детских книг, создателю медвежонка Винни-Пуха А. А. Милну, - утонул - а может, утопился, или был утоплен Брайан Джонс из «Роллинг Стоунз») я пребывал в уверенности, что все случилось в жутком кошмаре. Однако заблуждение было недолгим: стоя перед зеркалом, я обнаружил огрызок левого уха, и понял, что отныне я – несимметричный, иной, одинокий, меченый…

Как Джим Янг.

А воспринимать уход родителей и внезапно осознать себя не сыном, а сиротой, можно двумя способами (так же думал и Джим Янг): считая себя или цирковым уродцем, или бесподобным.

Я, как и Джим Янг, решил считать себя бесподобным.

В книге Jim Young and the Imaginary Friend Джим Янг отправляется на своей машине времени в 1867 год.

Машина времени Джима Янга (я уже говори об этом, и ты знаешь) – своего рода велосипед. Точнее, «хронопед», педали которого бешено, безостановочно вертит Джим Янг – то вперед, то назад. Я придумал это устройство, когда увидел эпизод из «Волшебника страны Оз», в котором злобная мисс Галч усаживается на велосипед в само центре черно-белого торнадо.

В книге Jim Young and the Imaginary Friend Джим Янг отправляется по следам Калиостро Нострадамуса Смита в Лайлибенк, в Шотландию. Там он знакомится с маленьким Барри. У нового друга только что умер брат Девид, а мать проводит почти весь день, запершись в спальне, и в лице Джима Янга ребенок находит идеального товарища по играм.

Поначалу Джим Янг ничего не рассказывает Барри ни о своей жизни, ни о цели пребывания, ни о том, откуда он. Барри тоже не задает лишних вопросов, потому что мальчику очень важно найти друга, похожего на себя, и он боится потерять Джима.

Фанаты Джима Янга считают эту книгу, бесспорно, самой странной во всей серии: вот уж кавычки в кавычках - книга, где размышления преобладают над действиями. Критики расценивали произведение как «возмутительнейшее», «наихудшее», а в издательстве книгу постоянно называли «наинеполиткорректнейшей» из всех, написанных мною прежде. Разумеется, рукопись всё равно опубликовали, поскольку имя Джима Янга приобрело такую популярность, что пользуясь им, можно было продать и кувшин без ручки, и ручку без чернил. Кто осмелится поспорить со спасителем «Бедтайм Стори Пресс», сделавшим издательство мультимиллионером, с просвещенным создателем НТВ – с человеком, которым восхищаются родители и дети всего мира?

А мне говорили: если бы я принял участие в выборах на пост премьер-министра, то наверняка стал бы непобедимым кандидатом. В ответ я предпочел воздержаться от комментариев – точно так же, как оставлял без внимания все беспокойные сигналы, исходившие из Букингемгского Дворца, чтобы всякий раз, как только появлялись слухи о неизбежном представлении мне рыцарского звания в знак признательности заслуг перед Англией, от этой идеи отказались.

Такие вот дела. Дела, которым никогда уже не бывать такими же, как прежде.

Разумеется, книгу Jim Young and the Imaginary Friend (блистательный провал: книга, едва достигшая третьего места в рейтинге бестселлеров и продержавшаяся на этой позиции два месяца) – я люблю больше всех книг о Джиме Янге. Сильнее всего мне нравится в ней рассказ о детстве, как о неизведанных землях. Это – эпоха, которую Джим Янг, застывший во времени, называет «Вечностью» - место, где все события происходят вновь и вновь, с незначительными вариациями, точно заснятые рапидной съемкой, или набираясь сил, чтобы вынести ужасы оставшейся жизни.

Если сравнивать, к примеру, бешеные темпы таких книг, как Jim Young and the Pyramid of Cyborgs, Jim Young and the Children’s Crusade или Jim Young and the Brotherhood of Midnight вряд ли хоть одна сравнится по неспешности с Jim Young and the Imaginary Friend.

Хотя в действительности действие и впрямь происходит. Событий много, они – разные, но неизменно – в убаюкивающем темпе, обыкновенно задаваемым пасторальными романами. Да, признаю: «Джим Янг и Воображаемый Друг» ближе к спокойствию Джорджа Элиота, чем к головокружительной сумятице Индианы Джонса.

Маркусу Мерлину (я так никогда и не смог обращаться к нему «Маркус» или «дядя Мерлин», или «Эм-Эм») книга понравилась, хотя он, по обыкновению, не преминул заявить, что название появилось по недоразумению.

И сказал Маркус Мерлин: «В книге Джим Янг становится воображаемым другом маленького Барри… По крайней мере, считается именно так, поскольку никто из родственников Барри его знакомого не видел. Но ведь книга называется Jim Young and the Imaginary Friend, верно? Значит, ты, скорее всего, хотел сказать, что именно Барри становится воображаемым другом Джима Янга, так? Но как такое может быть, если Барри существует на самом деле и всегда был настоящим?»

Нет, Маркус Мерлин ошибся: воображаемым другом Барри (и Джима Янга) был никто иной, как тень Питера Пена, пришитая к пяткам вечного мальчика. Персонаж, которого выдумали друзья за долгими беседами, прогуливаясь по Кирремуйрским пустошам, вдали от Лайлибенкса, что в Имении, близ залива, на котором погиб блистательный Девид Барри.

В книге «Джим Янг и Воображаемый друг» приятели исследуют теорию детства. Джим Янг не может взрослеть, а Барри – не хочет. Две совершенные противоположности. Барри завидует брату, поскольку тот умер и никогда не вырастет, и ему суждено вечно наслаждаться материнской любовью. Джим Янг, постигший величину своего величия, размышляет о странном факте: по-видимому, каждой великой исторической эпохе соответствует определенный возраст:

«Юность была достоянием литературы XVIII века, детство – девятнадцатого, подростковый период – XX века… Что же станет «возрастом» века двадцать первого? Осмелюсь предположить: старость золотого века мудрых старцев и разочарований. Кажется, что девятнадцатом веке, где задержался я, писателей особенно влечет к детству. Множество великих и малых персонажей: Оливер Твист, Алиса, малышка Джейн Эйр, маленькие Кейти и Хитклифф, Мей Леннокс с Диконом и Колином, Седерик Эррол, Маленький Нелл… некоторые из персонажей повзрослели, но то, что истории про них начались многими годами ранее, забыть невозможно. Кое-кто умер в пути. Другие, поддавшись соблазну невозможного, окажутся, подобно Дориану Грею, не в силах выносить ужасного вида портрета или зеркала. Со смешанным чувством священной любви и ярой языческой страсти викторианцы возвели детство в культ; отсюда – распространение новых воззрений: открытие существования детей, подобно открытию нового вида, и симпатия к меньшим, сходная с той, что испытывают к домашним зверюшкам. Симпатия, что претворяется в диктат законов, устанавливающих на детский труд наиболее человеколюбивые ограничения, вводящих упрощенное, привилегированное образование и семейные квоты; тем самым – более тесные отношение между родителями и детьми, питающие доселе неведомые неврозы каждой из сторон.

Отсюда – подлинная революция в игрушечной индустрии, случившаяся в викторианскую эру одновременно с бумом просвещенного среднего класса, заручившегося поддержкой самой Виктории (в отличие от амбициозных, экстравагантных эксплуататоров Ганноверского дома, предшествовавших королеве и предпочитавших мир аристократической сдержанности, стоявший на плечах добрых, необразованных ремесленников из нижайших слоев). В Лондоне торжественно открывается Лаутер-Аркейд – целый торговый центр, где собраны все основные мастерские по производству игрушек, появляются первые детские книги, предназначенные для чтения с удовольствием и взрослыми, пока родители зачитывают произведения вслух.

Но и этот дух улетучивается, едва переменяется ход столь любимой Короной шахматной партии, и в обиход вступают дичайшая эстетика и мораль, навеянные незрелым, болезненным Эдуардом Седьмым, Принцем Уэльским – по слухам, идеальным правителем для времени долгих, безответственных забав. Король, который умер, не процарствовав и девяти лет - это король, погибающий в детском возрасте: важно не то, сколько правитель прожил биологически, а… совершенно верно, сколько он провел за правлением фактически. Я уже знал это, а Первая Мировая война, разумеется, всё расставит по своим местам.

А потому, на протяжении моих уходов и прибытий в прошлое и будущее, я неизменно возвращаюсь сюда. В золотой век. В последние дни античности, чтобы набраться душевных и телесных сил, и поразмыслить. Еще не настало время, когда примут эстафету Лолита Гейз и Голден Колфилд (юность обернется новой Землей Обетованной, и молодежь не будет более терпеть мир старших – напротив, ринется его ниспровергать), и понесут проклятие: быть главными, стать вечными героями мира, доведенного до сумасшествия взрослыми, ведущими себя по-детски. В мире, что не преминет претвориться в место, где дети окажутся прикованными к материнским матрицам и правящим программам, так что и не разобрать уже будет, где кончается ребенок и начинается машина.

И началась видеоигра, и возгласили геймовер, так что и пикнуть не успеешь, а уже – по уши в земле кладбищ для тамагочи, и цифровой призрак бродит, завывая, по твоему черепу».

Отчего Джим Янг так сказал?

Что с ним?

Что со мной?

Мои издатели из «Бедтайм Стори Пресс», конечно же, встревожились, как я уже и говорил: они выразили обеспокоенность новым сюжетным поворотом, их напугал мрачный, философствующий и едва ли не неподвижный Джим Янг; точно так же издательство сомневалось, издавать ли первую книгу: рукопись, отвергнутая тридцатью редакциями по той причине, что Джим Янг оказался сомнительным персонажем – дитя страстной (и единственной) ночи, которую мать (лондонская девушка из среднего класса) провела в обществе незаконного иммигранта, преподавателя боевых искусств и чань-мастера, родившегося под сенью Великой Китайской Стены.

Я успокоил редакторов, преподнеся им полгода спустя полную приключений, головокружительную и, что понравилось особенно, немного чувственную книгу Jim Yang and the Mermaids of Urkh-24, в которой герой, подуставший от гормональных всплесков едва ли не вступившей в девичество Алисы, поддается чарам прекрасной принцессы-инопланетянки, злой вначале, но доброй в конце (что, впрочем, не позволит ей отучиться от некоторых ломаных поз роковой бабенки).

Два года на первом месте в списке бестселлеров и переиздание в мягкой обложке полгода спустя, чтобы не осложнять столь благоприятную для «Бедтайм Стори Пресс» ситуацию; издательство было семейным предприятием, до сих пор державшимся на плаву за счет минимальных продаж полузабытой, никому не принадлежащей детской классики, написанной в восемнадцатом и девятнадцатом веках,; ни авторам, ни наследникам не платили, а, самое главное, избегали общения с «творческими личностями». Я оказался и до сих пор остаюсь полным исключением. Личность моя далеко не творческая – если, конечно, не считать творчеством раздвоение личности, мое второе лицо.

А что думаешь ты, Кейко Кай?

Как тебе?

Ничего не думаешь по этому поводу?

Ты из тех, кто считает Бэтмена психопатом?

А Джима Янга?

А меня?

А Барри?

Я настаиваю: «Джим Янг и воображаемый друг» – лучшая из моих книг, ибо не только выявляет зловещую сущность Джима Янга, «старого мальчика, ни старца, ни ребенка» (сперва помещенного в викторианский рассвет Империи, и по ходу сюжета вновь и вновь возвращающегося в блистательную, переменчивую Англию, населенную светом и тенями), но и открывает, доказывает самим своим существованием истину, о которой все мы догадывались: нам никогда не удается родиться в подходящей эпохе.

Все мы, в той или иной степени – потерялись.

Наша краткая жизнь, форма нашей биографии и личности – всего лишь бесплодная попытка утолить зов истинной крови нашего времени.

Нечто, предназначенное для ориентации в хаосе эпохи, выпавшей нам за рулеткой времени, и в то же время - нечто, более важное, нежели знак зодиака. Уверен, что Леонардо Да Винчи неимоверно страдал. Конечно, встречаются и исключения: «Битлз» (как бы ни ненавидел их мой отец), Иоганн Гуттенберг, Пабло Пикассо, Билл Гейтс…

Люди нужных времён.

Джим Янг чувствует себя уютно только среди викторианцев; там-то он и знакомится с Барри.

Джим Янг отправляется в Шотландию на поиски Барри, поскольку в нем чувствует более или менее верный шанс отыскать близнеца, друга, половину тех неразрешимых противоречий, которой не хватает сильнее всего. Джим Янг – силен и ловок, а Барри – болезненный и очень маленький. Джим Янг – взрослый, а Барри – до чрезмерности ребенок. Джим Янг – рассудителен, а Барри грезит наяву…

Пустяки: ведь каждый нуждается в другом, чтобы, считывая его, остановить самозапись.

В книге «Джим Янг и воображаемый друг» приятелям не суждено пережить «ужасно большие приключения». Поблизости нет Калиостро Нострадамуса Смита, а Джиму Янгу впервые не хочется преследовать злодея.

Не слишком часто думает он и о матери, о трепетной Рейвен.

Или об озорной сестренке Люси. На самом деле она доводится сводной сестрой, продукт единственной страстной ночи с Миком Джаггером, как шутит мать.. а может, дитя связи с высокопоставленным политиком от консерваторов (разумеется, женатым) или итальянским плейбоем…

Или о множестве опасностей и приключений, поджидающих, стоит лишь вновь усесться на хронопед.

Все это совершенно безразлично Джиму Янгу.

И ни о чем подобном Джим Янг не думает.

Единственное применение, которое находит Джим Янг вместе с Барри для машины времени, заключается в том, чтобы перенестись в прошлое на несколько дней и попытаться спасти Девида Барри от гибели на заледенелом заливе.

Друзьям удается предотвратить несчастный случай, однако же Девид тем не менее умирает несколько часов спустя: его лягает взбесившаяся лошадь. Новый откат, чтобы предотвратить трагедию – и Девид гибнет, упав на валики ткацкого станка.

Десять попыток спустя (каждый раз старший брат успел умереть от все более нелепых и случайных происшествий, в последний раз – в пароксизме смеха, вызванного грубой шуткой) Девид подходит к Барри и Джиму Янгу и просит: можно, он уже наконец спокойно умрет, а?

И объясняет, что ужас – не в том, чтобы быть мертвым, а в самом, как думалось прежде, неповторимом миге умирания. А они, из лучших побуждений, превратили его в «какого-то неумирающего мертвеца… а это больно, так больно!»..

Тогда Джим Янг и Барри понимают: Девид будет гибнуть вечно, от всех бесчисленных смертей, какие только есть, и со Смертью не поспоришь; покойникам – покой, и не пристало живым менять судьбу, волю и влечения усопших…

Итак, Девид и друзья направляются к заледенелому заливу, старший брат надевает коньки, машет рукой, удаляется широкими, быстрыми рывками, исчезает в дымке, сцепив руки за спиной, улыбаясь и умирая от счастья.

Остальная книга (эпизод с Девидом больше всего похож на приключение из «Джима Янга и воображаемого друга») – сплошные описания и обдумывания, никакого действия. В историях о матери, которые Барри рассказывает Джиму Янгу, Маргарет Огивли предстает как достаточно важный персонаж. Чтобы не пугать Барри, его друг решает ничего не рассказывать о собственной маме, предпочитая истории из собственной жизни и из Истории.

В свою очередь, когда Барри клянется другу, что никогда не забудет его, Джим Янг объясняет, как делал это для десятков персонажей и персон из романов о себе:

«Друг мой Барри, я сделан из временного вещества, а время состоит из снов. Мне здесь не место. Я – досадная мутация в ткани лет… Ошибка, которую выправят, лишь только я покину твою эпоху. Ты станешь забывать меня на следующий же день, а самое большее через неделю ты сможешь меня представить, но я никогда не буду для тебя живым».

Вот и все почти.

В книге «Джим Янг и воображаемый друг» главный герой прячет свой хронопед. Отвинчивает педали, чтобы никто не смог воспользоваться машиной, если наткнется на нее. Джим Янг живет в амбаре, за городской чертой. Барри навещает его ежедневно: приносит еду, они болтают, делятся множеством penny dreadfuls (незаконнорожденные в древности дети комикс-журналов, полные пиратов, убийц и необитаемых островов) и читают книжицы.

Много времени спустя Барри напишет:

«Стоя, в лавке, где продаются дешевые издания, и побыстрей, чтобы не платить – наилучшая, самая утонченная манера чтения».

И в те дни, когда Барри жил по-настоящему, задолго до «Джима Янга и воображаемого друга», шотландский мальчик и решил стать писателем. Тем самым «Джим Янг и воображаемый друг» становится своего рода приключенческим романом, посвященным, однако же, другим приключениям: превратностям художественного призвания.

На последних страницах книги Джим Янг и Барри прощаются, заключив друг друга в долгие объятия, однако же мы видим в краткой коде, как Джим Янг возвращается, крутя педали, в жизнь Барри и украдкой наблюдает за другом.

Во время одного из возвращений Джим Янг видит, как Барри заканчивает академию Дамфрайс.

Барри берет дерзкий псевдоним Сикстин Стринг Джек – точно так же, как я взял лихой псевдоним Джеймса Крюка, чтобы написать о Джиме Янге.

Уверен, что для того, чтобы писать, всегда нужно брать себе новое имя, потому что пишущий (точно так же, как и читающий) превращается в другого человека. Я думаю о тайном имени, наподобие тех, что давались древним египтянам: об имени, воистину нарицательном. Думаю, что это имя египтяне не раскрывали никому, и произносили его лишь в одиночестве, перед зеркалом, точно разговаривая с надежнейшим из друзей.

Барри счастлив в академии Дамфрайс: играет в крикет и футбол, участвует в дискуссионном клубе и пишет свою первую пьесу, имеющую успех. По сценарию, Барри вынужден принять роль «сеньориты», или «младшей дочери», его Опус № 1, составленный специально к завершению обучения, называется Bandelero the Bandit.

Некий священник обрушится на произведение в местном периодическом издании как на «нечто пошлое и безнравственное», шум дойдет до лондонских журналов, сделав из Барри небольшую, но почитаемую среди студентов знаменитость. Девушки колледжа присудили ему премию «за самую нежную в школе улыбку», и перепуганный Барри решил навсегда перестать улыбаться.

Тогда-то и обнаружил Джим Янг, переодетый в сына садовника Академии Дамфрайс, что с его другом происходит что-то странное: он не растет. Вернее, не стареет, да и роста не прибавляется, ибо костяной механизм совершенно застыл.

«Стыдно быть таким невысоким, что билет на автобус мне продают за полцены», - пишет Барри в записной книжке: в семнадцать лет он едва достигает полутора метров и не знаком с бритвой.

Барри, оставленный сокурсниками в одиночестве, начинает играть с учениками младших групп. Джим Янг наблюдает за другом издалека, понимая, что не в силах ни помочь ему, ни возобновить дружбу, объясняя читателям:

«Как известно, навещать одного и того же человека на протяжении его жизни нежелательно. Визиты могут вывести из равновесия – особенно взрослого. Я никогда не прощу себе того, что случилось с маленькими Моцартом и Рембо, товарищами по играм моего детства».

И Джим Янг удаляется, крутя педали.

В 1878 году, в возрасте восемнадцати лет, Барри заканчивает учебу в Дамфрайс Академи и возвращается в Кирремуйр, имея своей целью стать профессиональным писателем. Начать карьеру журналиста.

В те времена занятие журналистикой так похоже на писательское ремесло: чтобы писать о новостях, требуется так же заклинать действительность ради читателей, которые никогда не познают большого мира, никогда не увидят ни известных памятников, ни великих людей, и вряд ли когда-либо покинут местечки, где родились.

Пресса лишена фотографий; рисованые портреты подсудимых на первых страницах похожи на портреты героев бульварных романов, тиражи невелики и печатают что ни попадя, а новость так легко перепутать с вымыслом…

Разумеется, мать строит иные планы: Барри должен занять место Девида и поступить в университет.

Барри слушается, становится студентом Эдинбургского Университета, и движется дальше, в сопровождении Джима Янга, прячущегося за всевозможными личинами и масками.

В отличие от учебы в колледже, в университете Барри совершенно несчастлив. Друзей у него нет. Он бродит в одиночестве. Решает завести дневник.

Пунктуальный реестр дней и ночей. Прежде возникающие мысли он записывал на полях учебников. Барри покупает множество тетрадок. Я представляю себе, что тетради были небольшими, светло-коричневыми – такой цвет имеют иные стремительные, опасные кошки. Тетради заполняются быстро.

Записи неточны, он часто соскакивает с жесткого календарного курса. Наиболее странный пример переменчивых, разнородных привычек, порой – до извращенности неприличных.

Порой Барри перечитывает написанное, завороженный ужасом. Задается вопросом: а что будет, если заметки попадут в руки незнакомцев или, что еще хуже, - знакомых?

Дневники – глазок в стене, подставной глаз портрета, через который Барри следит за другими. Если заметки прочитает не он, а кто-то другой, - думает Барри, - то произойдет перестановка слагаемых, и наблюдать будут уже за автором. Тем самым дневники писателей подобны копьям, могущим обратиться в бумеранги, или же духам из арабских сказок: при малейшей неосмотрительности или ошибке владельца они обращаются против хозяев ламп.

Барри решает заклясть угрозу при помощи детской уловки, которая, как ни странно, сделает его еще более уязвимым, открытым и безжалостным к себе. у Барри войдет в привычку, сохранившуюся до самой смерти, писать о себе в третьем лице; порой, наперекор стилю, заметки превращаются в основательнейшую и отчаяннейшую исповедь:

«Люди неспособны общаться, не судача о гадостях… У него – довольно детский вид: обречен вечно считаться ребенком... Существует множество занятий, гораздо более приятных, чем любовная охота на девушку… Дикий ужас: сон о моей свадьбе. Скрип зубов… Раскаяние и мощный позыв войти в магазин игрушек, купить себе что-нибудь. Не посмел».

Джим Янг понимает: Барри затерян в Эдинбурге среди людей. Женщины не уделяют ему ни малейшего внимания. Кажется, дети – единственные, кто понимает Барри. Брат Александр женился в 1877 году; теперь у Барри появились две племянницы, которых он навещает при каждом случае. Созерцает девочек, точно произведения искусства: изучает, анализирует, заинтригованный ощущением счастья, возникающим в их обществе и тем, что рядом с племянницами улетучиваются все горести и невзгоды, точно облака, утомленные бурей. Ему приятен тот факт, что он любим племянницами – любим простой и в то же время непреходящей любовью.

На каникулы Барри возвращается в Кирремуйр, помня при этом о собственном писательском призвании, однако же он не в состоянии обсуждать свои планы с матерью, одержимой идеей увидеть сына доктором богословия (которым Барри никогда не станет).

Чтобы утешить брата, сестра Джейн Энн показывает ему объявление в The Scotsman: для местного издания The Nottingham Journal требуется колумнист; легкость пера и приличная зарплата в три фунта в неделю.

Барри откликается, его берут, он пишет под псевдонимом о зонтиках, цветах и закатах. Пишет, смешивая цинизм и сентиментальность. Барри пишет безостановочно. Барри одинаково свободно владеет правой и левой рукой, он уверен, что внутри у него - два писателя, по одному на каждую руку: писатель левой руки – мрачней, чем правой, а «порой с левою рукою происходит то, что никогда не случилось бы с правой». Почерк каждой стороны приблизительно одинаков: воздушный, едва ли не арабская вязь; левые буквы кажутся изогнутыми сильнее, но их в то же время и проще читать, чем написанное правой рукою.

Больше всего откликов вызвала заметка «Pretty Boys», - то ли дарованная десницей, то ли вышедшая из-под шуи. Вот что в ней говорится:

«Дети милы во всех случаях, а ребенок, о котором пишу я, привлекает внимание своей нежной утонченностью, играет ли он сидя на полу или же стоя на двух ногах, в дорогом бархатном костюмчике, подставляя нежную спинку каминному пламени… однако же представьте себе страх и негодование гордой, горячо любимой матушки… Когда вы покидаете дом, прелестный мальчик сопровождает вас до самой прихожей, подставляя для поцелуя миленький ротик. И тогда приходит понимание: всякий, желающий остаться в дружеских отношениях с матерью, обязан потворствовать всем капризам ребенка; однако же тот, кто, не взирая на последствия, желает оставаться мужчиной, должен с силой ударить улыбающегося ребенка по щечке - на глазах у онемевшей матери, и отца, отвернувшегося в сторону, втайне восхищающегося вашим достоинством и не раз при случае мечтавшего сделать нечто подобное. Убить малыша прямо на месте оказалось бы ошибкой, поскольку он, возможно, еще повзрослеет настолько, что оставит свой бархатный костюмчик, может быть, даже потребует, чтобы ему подрезали локоны; в конце концов, вина лежит не на ребенке, а на родительнице».

Своеобразное чувство юмора Барри заставило читателей испытать некоторую неловкость, а потому он решил писать на менее «спорные» темы.

Барри расспрашивает мать о прошлом и женщина превращается в первый прототип великого персонажа. Задумав публикацию серии рассказов о секте Auld Lights и детстве Маргарет Огилви, автор отправляет тексты в редакцию St. James’ Gazette. Издателю, Фредерику Гринвуду, приходится по вкусу «шотландский дух», он делает новые заказы, увеличивает гонорар и дает согласие на то, чтобы Барри подписывал тексты собственным именем.

Барри решает: настал час, когда следует предпринять наступление на Лондон и стать, раз и навсегда, писателем, как ему хотелось давно. Писателю не требуется ни борода (Барри насилу удалось отрастить усы), ни высокий рост, ни стать. Ничего подобного Барри не дано.

Лицо его производит впечатление совершенно не сформировавшегося. Выражение рта колеблется между гримасой и улыбкой, глаза – блестят, то ли от радости, то ли от боли, а нос сотрясают мощнейшие чихи, едва он почувствует ароматы кондитерской. Черты лица, тонкие и нежные, делают Барри похожим на мальчика, напялившего неудобную маску, чтобы казаться взрослым и уже неспособного отделаться от невинности (то ли свежей, то ли пародийной), присущей обитателям детства.

Взглядом стратега изучает Барри всевозможные карты и приходит к заключению: для житья лучше всего подходит Блумсбери – рядом с читальным залом Британского Музея.

Перед отъездом в большой город, Барри направляет в St. James’ Gazette последнюю заметку. 28 марта 1885 года, сидя в том же вагоне поезда, что везет Барри в великую столицу Империи, Джим Янг читает статью, укрывшись за раскрытыми страницами. Статья озаглавлена The Rooks Begin to Built:

«Вообразим себе нашего героя, сидящим в глубине вагона… Он неуклюж и столь дурно выражает себя, и тощ, словно карандаш (хотя и ниже ростом)… Лицо его лишено какого бы то ни было выражения, а нравственность причиняет ему столько же неудобств, что и башмаки. Дамы решили не уделять ему ни малейшего внимания, что уже известно герою и доставляет ему наисокровеннейшие страдания. Ему ненавистны сантименты – так ненавидит хозяина раб. Единственной его отличительной чертой является некоторая дерзость, вызванная осознанием того, что поражения ему не суждены… Наш герой прибывает в Лондон, где испытывает один из величайших и неповторимейших моментов в жизни всякого героя: покупает номер St. James’ Gazette, и начинает читать статью, которую сам же и написал менее недели тому назад. Едва прибыв в Лондон, наш герой уже заработал две гинеи! Заметка озаглавлена «Воздвижение ладьи», и начинается со слов «Вообразим себе нашего героя…»

Герой Барри и герой Джим Янг выходят из поезда на станции Святого Панкратия. Мне нравится думать, что в тот момент Барри твердит, точно молитву, все названия Лондона, бытовавшие, прежде чем город стал Лондоном. Загадочный исток, отголосок всех возможных записей, начинающихся с того мига, как был заложен первый камень, визитная карточка города, рост которого начался уже в конце неолита: Каэрлунд, Каэрлундейн, Ллуэн-дон, Лайндон, Луннд, Каэр Лууд, Лундунес, Линдоньон, Лондиниум, Лундене, Лундоон, Луденберк, Лонгидиниум, Бабилондон….

Величайший город мира. Сердце Империи. Неразрушимый город, способный перенести жесточайшие вторжения, великие пожары и моры. «Мегалополис Регина Эксцелсо Глория»: Лондон – планета в себе, безучастная к ходу столетий, таящая ценнейшие сокровища истории (здесь и сейчас переписывает прошлое Чарльз Дарвин, и набрасывает эскиз будущего Карл Маркс), чтобы перестроить их по собственному вкусу и прихоти, будто говоря: «Все, что случалось до сих пор, происходило единственно оттого, что ты прибыл ко мне; добро пожаловать, странник, и удачи тебе!».

Первая покупка, совершенная Барри по прибытию в Лондон – большой пузырек густых чернил. Затем он приобретает зонт, думая, что мог бы произвести им благоприятное впечатление на издателя St. James’ Gazette. Затем Барри оплачивает комнату на Гилфолд-Стрит, и, сопровождаемый тенью Джима Янга, гуляет, пока не заблудился и, наконец, выбрасывает карты в уличную урну. Барри решает, что уже стал обитателем Лондона и карты ему не нужны, и что заблудиться в Лондоне не страшно, если здесь же ты нашел себя.

Центр вселенной. Лондонские краски, шум, дождь. Почти твердый воздух наполняет легкие и кажется, будто задыхаешься под водой или в сырой земле. Непрестанный лондонский шум: вместе взятые стоны всех, кто прибывает в Лондон, чтобы покорить город или оказаться побежденными, точно тебе кричат на иностранном языке, который, однако же, сразу же вспоминается и каждое слово которого делается ясным. Барри успокаивает то, что он пока совершенно не понимает этого наречия. Не важно, что ему говорят или что кажется: Барри знает, что он – человек и ребенок двадцати шести лет от роду. Лучшее из обоих миров. К тому же он еще и шотландец, и Барри думает, и позднее напишет: «Немногие зрелища, являемые на лике Земли, сопоставимы с шотландцем, намеревающимся победить».

Барри читает надписи на камне, гласящие: Ex Hoc Momento Pendet Aeternitas - Vestiglia Nulla Retrorsum, «Отсюда начинается Вечность» и «Обратной дороги нет», примерно так; он переводит прочитанное, точно телеграммы высших божеств, направленные на Землю, чтобы именно он прочел и истолковал послания.

Отправленные извещения о роковой любви.

Барри влюбился в столицу с первого взгляда. Маленькое сердце маленького Барри сразила стрела громадной столицы, города-амазонки, единственная грудь которой – купол собора Св. Павла.

Да, Кейко Кай, я согласен: порой мой лиризм граничит с кокетством, и даже переходит эту грань, но вероятно, я вновь и вновь предаюсь подобным излишествам, поскольку эта моя привычка перегружать пустячные мгновения помпезностью и подробностями происшествия, совершенно британская, всегда раздражала Маркуса Мерлина.

Я поступил так назло дядюшке, и продолжу далее в панорамном, синематографическом стиле, чтобы заручиться его одобрением.

Take 1: час, когда уайтчеппельские проститутки прибывают на берега Темзы, чтобы сбросить в воду мертвые зародыши, новорожденных, или самим кинуться в поток, пока высшие служители восточных сект спускаются в сточные люки в поисках истинного, тайного нильского истока, а Джон Меррик, «Человек-слон», возвращается в свою палату в Лондонском Госпитале после театральной ночи. Можно услышать удаленно биение заводов, заплетающееся в приглушенные голоса соборов Николаса Хоксмора и курантов Кристофера Рена, бьющих на тайном наречии во славу треугольного глаза Господа – Великого Готического Архитектора Вселенной, обитающего здесь и более – нигде. Преступники выходят из притонов, аристократы – заходят в закрытые заведения… а может, наоборот… в общем, не важно. Гробокопатели-возрожденцы ожидают прихода ночи, чтобы собрать свежий урожай тел и продать трупы студентам-медикам, полным нетерпения узнать, как же им быть с головоломками человеческого организма. Тысячи статистов и второстепенных персонажей… ах, только взгляните на всех этих одиночек, куда они направляются, где их место… наверняка все они вместе и каждый, взятый в отдельности – главные герои собственного романа. И даже крысы горды гражданством могущественнейшей во вселенной Империи.

Кто-то включил машину для тумана, и кажется, будто всё дрожит, словно бы на бронированной спине морских монстров, обитающих на окраинах атласа едва исследованного мира – мира, не превосходящего более своими размерами крупного города.

А поутру кто-нибудь включит машину для разгона смога. В эту новую машинную эпоху - столько разных устройств… В метрополии, механизируемой с каждым днем все сильней и сильней, где люди порождают машины, а машины влекут к себе людей, есть столько всевозможных аппаратов...

Лондон, Лондон, Лондон…

Барри прогуливается по столице, которая еще не стал моей – ей лишь суждено.


Рецензии