Каузальная афазия
Всё начинается с чайника.
Он стоит на плите, холодный, из нержавеющей стали. Пустой. Я знаю, что должен наполнить его водой, нажать кнопку включения, дождаться свистка. Это простая, линейная последовательность действий, алгоритм, устремлённый в будущее — в то будущее, где существует чашка горячего чая. Но мои руки не двигаются. Они лежат на столе, и я смотрю на них, как на чужие инструменты, для которых утеряна инструкция.
Причина в том, что Аня стоит у окна.
Это не воспоминание. Воспоминание — это выцветшая фотография, бледная тень. Она стоит ко мне вполоборота, в том самом кашемировом свитере кофейного цвета, и смотрит на серый двор. Я вижу тонкие волоски на её шее, выбившиеся из косы. Я слышу не звук её голоса, а ту тишину, которая предшествует ему, тишину, наполненную её дыханием. Если я сейчас заговорю, она повернётся, и на её губах появится та самая усмешка, которая всегда означала: «Ну и что ты придумал на этот раз, мой гениальный дешифровщик?»
Проблема в том, что Аня погибла одиннадцать месяцев и четыре дня назад. На леднике Туэйтса в Антарктиде. Трещина в шельфе, отказ оборудования. Об этом мне сообщили по телефону люди, чьи голоса были полны профессионального, откалиброванного сочувствия.
Но сейчас она здесь. И её присутствие обладает такой чудовищной, гравитационной массой, что оно искажает моё настоящее. Она не призрак. Она — якорь, брошенный в прошлое, который не позволяет моему сознанию дрейфовать дальше. Чтобы наполнить чайник, мне нужно поверить в то, что через пять минут наступит будущее, в котором я буду один. А я не могу. Потому что вот она, рядом, и реальность её плеча, её запаха — запах холодного воздуха — несоизмеримо плотнее, чем умозрительная реальность завтрашнего дня.
Это состояние имеет свой диагноз. Мой личный, выстраданный диагноз. Каузальная афазия. Как лингвист, я знаю, что афазия — это потеря способности строить осмысленные фразы. Мой случай — то же самое, но применительно ко времени. Синтаксис реальности сломался. Причина больше не ведёт к следствию. «Сейчас» не порождает «потом». Всё, что у меня осталось, — это одно бесконечное, всепоглощающее «тогда».
Иногда я пытаюсь бунтовать. Я заставляю себя протянуть руку к крану. Но в тот момент, когда мои пальцы касаются холодного металла, Аня поворачивает голову и спрашивает: «Ты меня слушаешь?» — и моё настоящее сворачивается, как сожжённая бумага. Я снова там, в нашем последнем разговоре по спутниковой связи. Я слышу треск помех, вижу её обветренное лицо на маленьком экране, и вся моя воля, вся энергия уходят на то, чтобы заново прожить этот момент, вслушаться, найти в её словах то, что я тогда упустил. Я проигрываю эту запись снова и снова, ища ошибку в синтаксисе, но нахожу лишь точку.
Именно поэтому я здесь. На пароме, который разрезает свинцовую воду на пути к острову. Чайки кричат так, словно разрывают саму ткань неба. Остров медленно появляется из тумана. Чёрные базальтовые скалы, отвесно уходящие в воду, и на самом верху, на плато, — белые корпуса Института Аналогий. Бывшая геофизическая обсерватория, как гласила скудная информация, которую мне удалось найти. Место, где изучали магнитное поле Земли. Теперь, по слухам, здесь изучали нечто иное.
Внутри институт представлял собой лабораторию. Длинные коридоры, выложенные матовой серой плиткой. Не было ни картин, ни растений. Только изредка на стенах висели диаграммы, похожие на трёхмерные проекции многообразий Калаби-Яу. Вместо успокаивающей музыки из скрытых динамиков доносился низкий, едва уловимый гул — рабочая частота какого-то колоссального механизма, спрятанного в недрах острова.
Я увидел тех, кого называли Аналогами. Они двигались по коридорам с неестественной плавностью. Их лица были спокойны. Но это не было умиротворением. В их взглядах не было ни боли, ни радости. Когда двое из них встречались, они кивали друг другу с точностью хорошо отлаженных автоматов и расходились. В их движениях не было ни малейшей спонтанности, ни той микроскопической ошибки, которая и определяет живое. Они были похожи на идеальные записи самих себя.
Меня провели в кабинет, который больше напоминал комнату для допросов. Стол из тёмного композита. Два стула. Одна стена — сплошное смотровое окно, за которым бушевало серое море.
Человек, вошедший в комнату, не представился. Позже я узнал, что его зовут Лектор. Невозможно было понять, какого он возраста. Его лицо было гладким, лишённым морщин, но глаза казались умными. Он был одет в простой тёмный костюм, скорее лабораторный, чем деловой. Он сел напротив и положил на стол тонкий планшет.
— Илья, — сказал он. Голос его был без всякой интонации, словно синтезированный. — Специалист по мёртвым языкам. Интересная параллель. Вы посвятили жизнь реконструкции разрушенных знаковых систем.
Я кивнул, не зная, что ответить.
— Расскажите мне о вашем состоянии. Используйте свою терминологию.
Я начал говорить. Я рассказал ему об Ане, о чайнике, о гравитационной массе прошлого. Я пытался подобрать слова, метафоры, чтобы описать этот коллапс причинности, это удушье настоящего. Я говорил о горе, о любви, о памяти.
Он слушал, не перебивая. Его глаза не выражали ничего — ни сочувствия, ни любопытства. Он просто получал информацию. Когда я закончил, он несколько секунд молчал, глядя на шторм за окном.
— Понимаю, — сказал он наконец. — Ваша диагностическая метафора не лишена изящества, но она неточна. Горе здесь не является определяющим. Горе — это лишь симптом, культурный нарратив, который вы накладываете на фундаментальное структурное повреждение.
Он повернул ко мне планшет. На экране была сложная диаграмма, похожая на нейронную сеть.
— Вот ваша временная линия, как мы её видим. Линейная последовательность нарушена. В точке одиннадцать месяцев и четыре дня назад образовался узел. Острая каузальная инверсия. Ваше сознание больше не движется вперёд вдоль оси времени. Оно вращается по замкнутой петле этого узла, как электрон на орбите. Ваше настоящее — это просто набор перцептивных гармоник, порождённых этой петлёй. Вы не живёте. Вы резонируете.
Я смотрел на него, и впервые за долгое время почувствовал что-то кроме боли. Это был холодный, интеллектуальный ужас. Он говорил о моей душе так, как инженер говорит о трещине в лопасти турбины.
— Мы здесь не занимаемся психотерапией, — продолжил Лектор. — Мы не лечим душу. Душа — это слишком неточный термин. Мы исправляем топологию вашего личного многообразия. Мы не можем распутать ваш узел — это нарушило бы принцип сохранения информации. Но мы можем создать для него аналоговое измерение.
Он сделал паузу, давая мне осознать сказанное.
— Мы предлагаем вам процедуру. Мы скопируем ваш темпоральный узел — со всеми его сенсорными данными, со всей его плотностью — в смежное, стабильное пространство. Он продолжит существовать там, вечно. А ваша основная линия сознания будет от него отсечена и выпрямлена. Вы сможете вернуться в настоящее. Вы снова сможете заваривать себе чай.
— А что... что будет с ней? С Аней? — прошептал я.
— Она останется там, — Лектор указал на воображаемую точку в пространстве. — В этом карманном измерении. Оно будет вашим. Вы сможете посещать его. Не как воспоминание. Как прямое переживание. Вы сможете войти туда, побыть там и выйти. Без боли. Без этого гравитационного коллапса. Ваша трагедия перестанет быть вашей тюрьмой и станет вашим музеем. Безопасным и вечным.
Он смотрел на меня. Ждал ответа.
И я понял, что он предлагает мне выбор, куда более страшный, чем простая жизнь или смерть. Он предлагал мне стать богом и хранителем своего собственного, крошечного, мёртвого ада. Искушение было почти невыносимым. Избавиться от боли. Вернуть себе жизнь. И при этом... не потерять её. Никогда.
— Я должен подумать, — сказал я.
— Думайте, — ответил Лектор и встал. — Но помните: время, даже ваше, повреждённое, не стоит на месте. Каждый цикл резонанса делает узел плотнее, а ваше возвращение — всё менее вероятным. Энтропия необратима.
Он вышел, оставив меня одного.
***
Виток 2: Теория и Этиология
Моё «обучение» началось на следующий день. Меня не повели в библиотеку или учебный класс. Меня привели в помещение, которое они называли «лекторием». Это была абсолютно белая звукоизоляционная сфера. Несколько минималистских кресел казались парящими в воздухе. Не было ни кафедры, ни экрана. Когда Лектор вошёл, свет в сфере слегка потускнел, и в центре пространства появилась из воздуха сложная, медленно вращающаяся голограмма.
Лектор не поздоровался. Он просто начал говорить, и его ровный голос, казалось, исходил отовсюду и ниоткуда, становясь частью этого стерильного пространства.
— Вы, как и большинство, мыслите время вульгарно, — начал он. — Как поток, реку, дорогу. Это метафоры для простого люда. Они успокаивают, но они лживы. Один из ваших древних теологов, Августин, был ближе к истине, хоть и барахтался в сетях мифологии. Он понял, что времени как внешней сущности не существует. Есть лишь distentio animi — растяжение души. Прошлое живёт в вашей памяти. Будущее — в вашем ожидании. Настоящее — в вашем непосредственном внимании.
Голограмма в центре изменилась, превратившись в три пересекающихся, вибрирующих мембраны.
— Время — это свойство сознания. Не более. А любое свойство можно изменить. Любой дефект — исправить. Ваша душа, Илья, не просто «растянута». Она разорвана. Ваша мембрана памяти гипертрофирована, она вибрирует с такой амплитудой, что заглушает всё остальное. Ваша мембрана ожидания атрофирована, она почти неподвижна. Поэтому вы не можете заварить чай. Это действие требует энергии ожидания, которой у вас больше нет. Вы — сломанный инструмент.
Я слушал его, и часть меня, та, что была лингвистом, структуралистом, не могла не восхищаться этой безжалостной точностью. Он препарировал. Он брал мою боль и раскладывал её на составляющие, как древний текст на фонемы и морфемы.
— То, что вы называете «реальностью», — продолжал Лектор, и голограмма снова сменилась, теперь она показывала бурлящий, хаотичный вихрь, — это вселенная, где время фундаментально. Где оно течёт, меняется, где законы могут эволюционировать. Это вселенная случайности и распада. Патогенная среда. Существовать в ней — значит постоянно находиться под угрозой каузального сбоя. Ваша трагедия — не исключение, а закономерность этой дефектной системы.
Вихрь замер, а рядом с ним возникла другая фигура — идеальный, прозрачный кристалл, внутри которого застыли мириады световых нитей, соединяющих каждую точку с каждой другой.
— Мы же предлагаем вам стабильность. «Блоковую вселенную» в миниатюре. В ней нет становления. В ней всё уже есть. Прошлое, настоящее и будущее существуют одновременно, как разные города на одной карте. Наша процедура не стирает вашу травму. Она перемещает её из больного, эволюционирующего времени в это идеальное, статичное бытие. Мы берём вашу кровоточащую рану и заключаем её в кристалл. Там она будет вечной, но она перестанет болеть. Она станет просто геометрией.
Он сделал паузу, и я почувствовал, что мы подходим к самому главному.
— Ваши философы-экзистенциалисты, — в его голосе впервые прозвучало нечто похожее на презрение, — построили целый культ вокруг дефектов человеческого сознания. Они назвали фундаментальный изъян — осознание собственной конечности — «аутентичным существованием». Они воспели «заботу», «страх», «тревогу». Они утверждали, что быть человеком — значит быть «бытием-к-смерти».
Голограмма погасла. Мы снова оказались в ровном белом свете, и теперь Лектор смотрел прямо на меня. Его взгляд был как скальпель.
— Это варварство. Это всё равно что превозносить боль от примитивной хирургии без анестезии. «Забота» — это не дар, а системная ошибка. Постоянный фоновый шум, который мешает чистому восприятию. Мы не просто чиним вашу временную линию, Илья. Мы предлагаем вам эволюционный скачок. Апгрейд операционной системы. После синхронизации вы будете избавлены от этого шума. Вы сможете наблюдать своё прошлое, своё горе, даже свою любовь, но они перестанут быть частью вашего «растяжения души». Они станут внешними данными.
Он говорил, а я думал о мёртвых языках, с которыми работал. Язык жив, пока он меняется, пока в нём есть неправильные глаголы, исключения, нелогичности. Пока он дышит. Когда его структура становится идеальной, завершённой и неизменной — он умирает. Он становится латынью. Прекрасным, логичным, но мёртвым механизмом.
Лектор предлагал мне превратить язык моей души в латынь.
— Вы больше не будете заложником своей истории, — произнёс он финальную, убийственную фразу. — Вы станете её беспристрастным куратором.
Я понял всю чудовищную суть их философии. Они не отрицали прошлое. Они превращали живую, мучительную память — которая то тускнеет, то вспыхивает с новой силой, обрастая новыми смыслами, — в стерильный, нетленный идол в мавзолее твоего собственного сознания. Это была иллюзорная победа над временем, достигнутая ценой абсолютной смерти смысла. Они предлагали мне стать собственным архивариусом, смотрителем музея своей собственной трагедии.
— Теперь вы понимаете? — спросил Лектор. — Мы не уничтожаем. Мы сохраняем.
Я кивнул. И в этот момент я понял, что принял решение. Я должен был пройти через это. Не для того, чтобы излечиться. А для того, чтобы увидеть до конца, что находится по ту сторону этой идеальной, нечеловеческой логики.
***
Виток 3: Процедура и Раскол
День, назначенный для синхронизации, был неотличим от всех предыдущих. Такое же серое небо. Тот же низкий гул, пронизывающий стены института. Мне велели ничего не есть и не пить, очистить сознание от «нарративного мусора», как выразился один из ассистентов.
«Резонансная камера» находилась в самом центре комплекса, в основании бывшей обсерватории. Это было не то, что я ожидал. Никаких проводов, датчиков или инъекций. Комната была небольшой, идеально кубической формы. Стены, пол и потолок были сделаны из чёрного материала, похожего на твёрдый пластик. В центре стояло единственное кресло, больше напоминавшее скульптуру, чем предмет мебели, вырезанное из того же материала.
— Располагайтесь, — сказал Лектор, который ждал меня у входа. Он был одет в тот же тёмный костюм. — Процедура неинвазивна. Аппарат воздействует не на ваше тело, а на локальную метрику пространства-времени, в котором находится ваше тело. Вы — лишь содержимое. Мы меняем сосуд.
Я сел в кресло. Оно было холодным и идеально повторяло контуры спины. Дверь за моей спиной бесшумно закрылась, отрезав меня от остального мира. На мгновение я оказался в абсолютной темноте и тишине. А затем гул, который всегда был фоном, начал нарастать.
Он исходил не из стен. Он рождался внутри моей головы, внутри каждой косточки, каждой клетки. Это была чистая, низкая вибрация, которая заставляла дрожать само моё восприятие. Темнота перед глазами перестала быть просто отсутствием света. Она стала объёмной, в ней появились слои, глубины, перспективы. Я чувствовал, как геометрия комнаты начинает плыть. Куб изгибался, его прямые углы становились текучими, неевклидовыми.
Затем началось то, что я могу описать лишь метафорически, используя свой бедный, трёхмерный язык.
Я почувствовал, как меня растягивают.
Это было не физическое ощущение. Растягивали не мои мышцы или кожу, а моё бытие. Я перестал быть точкой «здесь и сейчас». Моё сознание начало размазываться вдоль четвёртого, временного, измерения. Я одновременно ощущал прохладу кресла под лопатками, помнил свежесть утреннего воздуха и предчувствовал звук, который должен был вот-вот родиться. Прошлое, настоящее и будущее перестали быть последовательностью. Они стали направлениями, как «вперёд» или «влево».
Я видел звуки. Низкий гул аппарата выглядел как медленно вращающаяся решётка из тёмно-фиолетового света, заполняющая всё пространство. Моё собственное дыхание было тонкой, серебристой нитью, вплетающейся в эту решётку.
Причины и следствия поменялись местами. Я видел, как из будущего отсвечивают блики моих собственных мыслей, заставляя меня мыслить их. Я чувствовал, как прикосновение Ани к моей руке много лет назад было рождено моей нынешней тоской по этому прикосновению. Время стало двунаправленным.
В этом хаосе, в этом континууме разрушенной причинности, была лишь одна константа. Узел.
Я увидел его. Он был не воспоминанием, а объектом. Топологическим объектом невероятной плотности и сложности, висящим в центре моего перцептивного поля. Он был похож на чёрную звезду, гравитация которой искажала всё вокруг. Внутри него, в спрессованном, бесконечном цикле, длился тот самый день. Треск спутниковой связи. Её улыбка, чуть тронутая усталостью. Фраза: «Тут невероятно красиво, Илья. Как будто время ещё не родилось». И потом — обрыв. Белый шум. Тишина, которая была не тишиной, а криком.
Я чувствовал невыносимую боль этого узла. Но одновременно, благодаря аппарату, я чувствовал и отстранённость. Я был и внутри него, и снаружи, глядя на него, как астроном смотрит на коллапсирующую звезду через линзу телескопа.
И тогда в моём сознании прозвучал спокойный голос Лектора. Он был частью гула, частью геометрии.
«Объект идентифицирован. Начинаю процедуру копирования. Подтвердите».
Передо мной, рядом с чёрной звездой моего горя, начало формироваться её отражение. Идеальная, чистая, прозрачная сфера. Аппарат предлагал мне перелить всю тёмную, кипящую энергию узла в этот стерильный контейнер. Заархивировать свою боль.
Я должен был просто дать согласие. Просто позволить этому случиться.
Но в этот момент, на самом краю бытия, когда моё «я» было почти полностью растворено, восстала та его часть, которую не мог затронуть аппарат. Моя сущность.
Я смотрел на узел и на его идеальный аналог, и понял то, что не мог понять в мире обычных слов.
Язык жив, пока в нём есть неправильные глаголы. Глаголы, которые не подчиняются общему правилу, которые хранят в себе память об ошибках, о завоеваниях, о слиянии разных племён. Они — шрамы на теле языка. Они — его история. Они делают его живым. Глагол to be — быть — самый неправильный в английском. Самый живой.
Мой узел, моя боль — это был мой самый неправильный глагол. Это был шрам на ткани моего времени. Лектор предлагал мне «исправить» его, сделать его правильным, предсказуемым, мёртвым. Поместить его в грамматический справочник и никогда больше не использовать в живой речи.
И я понял, что это не просто предательство по отношению к Ане. Это предательство по отношению к самой жизни, которая и есть не что иное, как череда прекрасных, ужасных, нелогичных исключений из правил.
Увековечить мгновение — значит убить его. Лишить его главного права — права меняться в моей памяти, угасать, обрастать новыми смыслами, становиться то трагедией, то светлой грустью, то уроком. Лишить его права быть живым вместе со мной.
«Подтвердите», — повторил безэмоциональный голос.
И я совершил немыслимое. Я собрал всю свою волю, всё, что осталось от моего «я», и не просто отказался.
Я взбунтовался.
Я использовал энергию аппарата, который держал моё сознание растянутым, как тетиву лука, и направил её не на копирование. Я направил её на сам узел. Я не пытался его разрушить.
Я решил войти внутрь. Не как наблюдатель. А как действующее лицо.
Я нырнул в эту чёрную звезду. И вместо того, чтобы в очередной раз пассивно пережить обрыв связи, я сделал то, чего не сделал тогда. Я закричал ей в ответ, сквозь треск и шум, сквозь одиннадцать месяцев тишины: «Возвращайся!»
Это было бессмысленно. Иррационально. Нелогично. Это было действие, нарушающее все законы их холодной вселенной.
Аппарат издал звук, которого я никогда не слышал. Как будто кто-то ввёл в программу уравнение «два плюс два равно рыба». Резонансная камера содрогнулась. Чёрный цвет стен пошёл трещинами, из которых хлынул ослепительный, невыносимый белый свет.
Я почувствовал, как меня с чудовищной силой выбрасывает обратно. Я летел сквозь обломки пространства и времени, и последнее, что я увидел, — это как мой узел, моя чёрная звезда, не исчез, а изменился. Он больше не был точкой. Он начал распускаться, как сложный, тёмный цветок, прорастая тонкими, вибрирующими нитями в моё прошлое и — впервые за этот год — в моё будущее.
***
Виток 4: Бунт и Новая Грамматика
Коллапс был мгновенным и тотальным. Я очнулся на полу кубической комнаты. Стены больше не были чёрными; они мерцали, как экран с помехами, показывая глитчи реальности — куски неба, фрагменты коридоров, чьи-то бегущие ноги. Воздух трещал от статического электричества. Низкий гул аппарата сменился прерывистым, паническим воем аварийной сирены.
Дверь была распахнута. В проёме стоял Лектор. Впервые за всё время на его лице было выражение. Не страх и не гнев. А холодное, почти научное изумление, с каким энтомолог смотрит на насекомое, совершившее нечто, выходящее за рамки его видовой программы.
— Что вы сделали? — его голос был напряжён, лишён обычной синтетической гладкости.
— Я ответил ей, — прохрипел я, поднимаясь на ноги.
— Это невозможно, — отрезал он. — Система не допускает парадоксов. Вы не можете изменить прошлое.
— Я и не изменил, — я посмотрел на свои руки. Они дрожали. — Я изменил своё отношение к нему. Я ввёл в уравнение переменную, которую вы не учли. Неправильный глагол.
Его лицо исказилось. Он понял. Мой иррациональный акт — крик в прошлое — стал для их идеальной логической системы чем-то вроде вируса, логической бомбы. Мой личный, локальный временной парадокс начал расползаться по их стерильной сети, порождая каскадный сбой.
Институт Аналогий умирал от столкновения с нелогичной, живой скорбью.
Я оттолкнул Лектора и вышел в коридор. Люди в тёмных костюмах бежали куда-то с диагностическими приборами. Я видел Аналогов. Они застыли посреди коридоров, как статуи. Процедура дала им иммунитет от эмоциональных потрясений, но не от метафизического коллапса. Их связь с аналоговыми измерениями, их личными карманными раями и адами, была нарушена. На их лицах впервые появилось что-то похожее на растерянность. Они стояли, глядя в пустоту, как люди, у которых отняли костыли, о существовании которых они даже не подозревали.
Никто не пытался меня остановить. Я был причиной сбоя, эпицентром аномалии, и они инстинктивно избегали меня, как источник радиации. Я шёл по мерцающим коридорам, сквозь стены которых просачивались образы и звуки — чужие травмы, чужие заархивированные трагедии, вырвавшиеся на свободу из повреждённых ячеек. Я видел вспышки автомобильной аварии, слышал плач ребёнка, чувствовал запах гари. Хранилище чужих страданий было взломано.
Я добрался до выхода и распахнул тяжёлую дверь. Я стоял на краю площадки, и мир показался мне оглушительно, невыносимо живым. Крики чаек, шум прибоя, холодные брызги на лице, серое, несущееся по небу облако. Всё это было асимметричным, хаотичным, несовершенным. И по-настоящему прекрасным.
Я сбежал. Нашёл служебный катер у причала, и никто не обратил на меня внимания. Уплывая от острова, я видел, как над белыми корпусами института колеблется воздух, как от сильного жара, словно сама реальность в этом месте потеряла свою чёткость.
Я не вылечился. То, что произошло в камере, не стёрло мою боль. Оно изменило её природу. Моя каузальная афазия не исчезла. Я живу с этим тёмным цветком внутри.
Я принял своё бытие-к-смерти, но на своих, только мне понятных условиях. И в этом несовершенстве, в этой вечной афазии, я наконец-то нашёл способ продолжать — не жить дальше, а именно продолжать. Словно это незаконченное предложение, которое обретает окончательный смысл не тогда, когда ставят точку, а в самом процессе своего разворачивания.
Свидетельство о публикации №226020601144
"...гул, который всегда был фоном, начал нарастать.
Он исходил не из стен. Он рождался внутри моей головы, внутри каждой косточки, каждой клетки. Это была чистая, низкая вибрация, которая заставляла дрожать само моё восприятие. Темнота перед глазами перестала быть просто отсутствием света. Она стала объёмной, в ней появились слои, глубины, перспективы. Я чувствовал, как геометрия комнаты начинает плыть. Куб изгибался, его прямые углы становились текучими, неевклидовыми.
Затем началось то, что я могу описать лишь метафорически, используя свой бедный, трёхмерный язык.
Я почувствовал, как меня растягивают.
Это было не физическое ощущение. Растягивали не мои мышцы или кожу, а моё бытие. Я перестал быть точкой «здесь и сейчас». Моё сознание начало размазываться вдоль четвёртого, временного, измерения".
"Институт Аналогий умирал от столкновения с нелогичной, живой скорбью". Ясное дело. Туда ему и дорога.)
Мне это очень понятно, я тоже - в процессе "продолжения"...:
"Я не вылечился. То, что произошло в камере, не стёрло мою боль. Оно изменило её природу. Моя каузальная афазия не исчезла. Я живу с этим тёмным цветком внутри.
Я принял своё бытие-к-смерти, но на своих, только мне понятных условиях. И в этом несовершенстве, в этой вечной афазии, я наконец-то нашёл способ продолжать — не жить дальше, а именно продолжать. Словно это незаконченное предложение, которое обретает окончательный смысл не тогда, когда ставят точку, а в самом процессе своего разворачивания".
Благодарю!..
С искренним уважением и теплом,
Наталья Анатольевна Шлемова 06.02.2026 19:49 Заявить о нарушении
Очень рад, что Вам так понравился рассказ!
Виктор Нечипуренко 06.02.2026 22:00 Заявить о нарушении
Как выясняется, "эмоции - это всё что у нас есть", - сказано в одном новом западном фильме. ❤️
Спасибо!
Наталья Анатольевна Шлемова 07.02.2026 04:18 Заявить о нарушении
В исихазме и в суфизме как раз сердце - онтологический центр человека: нус в сердце у исихастов и калб у суфиев - место, куда разум должен "спуститься" и преобразиться, а не доминировать извне.
Покаяние, страх, трепет, любовь не "побочный продукт психики", а главный орган познания Бога. У Григора Нарекаци в "Книге скорбных песнопений" это, как мне кажется, получает высшее выражение. Мысль, оторванная от сердца, считается именно тем самым болезненным гипертрофированием ментального тела, о котором Вы пишете. В этом смысле фраза "эмоции - это всё, что у нас есть" легко переводится в их язык: не как культ эмоций, а как напоминание, что без сердечного восприятия никакое знание вообще не является знанием, а остаётся только техникой и контролем.
Виктор Нечипуренко 07.02.2026 11:03 Заявить о нарушении
Благодарю, Виктор Николаевич, за замечательные дополнения!
Наталья Анатольевна Шлемова 07.02.2026 11:32 Заявить о нарушении