Не чета

На похоронах были не все.

Самая малая часть – человек семь из театра, в том числе его жена, тетка из Чернигова, бабушка из Вологодской области, рабочие сцены.

На кладбище было пусто, казалось, что сегодня только одного его кладут в землю, как  исключительного человека, ради которого все остальные тяжело болеющие, готовящиеся уйти на покой, приберегли силы продержаться как минимум  день, чтобы не нарушать это чудо.

Земля была твердая, зима застудила кладбище вторым сном, рабочие ломали черенки лопат, пока не приготовили место. Гроб был простой, будто сколоченный наскоро, неотшлифованный, и, когда мы его подняли, в ладони впилась необработанная стружка. Не было ни священника, ни того, кто хоть как-то препроводил его в последний путь по всем законам.

Он не верил в Бога.

Лешка был родом из Вологды, приехал в Москву поступать в театральный, отучился и, как многие, остался в столице. Однако друзей и тем более родственников нажить не успел, точнее, таких, чтобы хранили верность до самой последней минуты.

Зато много приятелей, которых невозможно было возле себя удержать по определению, и они рассыпались, как горох, а он, будучи очень гордым, никого не удерживал, позволив жене дать ему то, что он недополучает от повседневного общения.

Мать осталась в Вологде и, кажется, почувствовала облегчение, когда сын принял решение осваиваться в столице, украсив свои ежедневные разговоры с соседками более интересными подробностями личной семейной жизни. Когда произошло горе, она перестала разговаривать и не приехала, как рассказывал отец, который тоже остался дома, так как сам уже был на грани :

«Скоро праздник, нас с мамкой не будет».

Она в черном костюме, с опухшими глазами, которые уже не могут плакать, с ужасной болью выдавливая из себя по капле, стояла среди немногочисленного люда, крепко держа за руку сына, который наверняка в первый в своей недолгой жизни раз видел скорбных людей, огромную площадь из странных камней и крестов, большую яму и опускающийся в нее длинный ящик. Конечно, он не понимал, что в нем, думая, что это так нужно – класть деревянную коробку в землю, чтобы было весело.

От худрука пахло нафталином. Эта была еще не старая женщина, но… есть такие, кто уже в тридцать горбятся, надевают длинные юбки и только пудрят щеки, как будто помада может нанести вред.

– Доигрались? – сухо выстрелила Каткова и мгновенно заставила поверить, что это приятно-неприятное слово было адресовано каждому, кто сидел в зале. При этом она кивала головой и то и дело повторяла свое уже застрявшее в зубах: «Понимаете?».
 
Ей не обязательно было произносить это слово – оно звучало во всем образе старой злючки- учительницы, у которой выпадали зубы после того, как она повышала голос. 

Собрался весь театр. Вторая сцена, что чаще использовалась для такого рода собраний и редких детских спектаклей, пребывающая в тишине большую часть годичного времени, отражала нападение. Она как пожилая хозяйка, давно не принимавшая гостей, спохватилась: «А где же у меня угощение?» – в воздухе витала пыль, в углу стоял старый сломанный световой прибор, на полу валялись мятые синие и оранжевые фильтры, висел задник от «Трех поросят» – детская картинка, нарисованная талантливым ребенком, у которого особенно получаются грибы (очень крупные и аппетитные).   

– Не нужно играть, если не умеешь, – и снова свое «понимаете» со знаком вопроса.

Я работал в постановочной части, и наш ряд был вторым. Мы сидели и сдерживали улыбку. Все понимали, как много хочется сказать, но молчали, приберегая все самые «ласковые» словечки для комнаты отдыха. Только что мы монтировали трудный спектакль, и впереди еще неприятное дежурство на другом – нужно будет целый час пролежать под сферой, открывать лючки, наблюдая, как молодой актер бездарно играет фонарщика в «Маленьком принце».

В отличие от коллег, для меня это времяпрепровождение не было утомительным. Скорее наоборот: когда я чего-то недопонимал, мне становилось интересно. Почему пожилая женщина срывает голос только для того, чтобы сказать одно слово? 

– Здесь все создано моими руками, – говорила она и делала характерный жест. – Все! Когда я пришла, на этом месте были одни руины. Разрушенные Помпеи. Ты помнишь, Лариса?

Маленькая высохшая женщина поднялась, казалось, что она не слышала и, вероятно, хотела переспросить, но не решилась и просто кивнула головой. Освещенная «дежуркой» 60-летняя дама в длинной юбке совершенно из другого века повторила, и та согласилась, уже с места.

– Ну что ты мямлишь? Вот так всегда. Мямлит, зануда. Нужно ответить как надо – это же история. Она у нас в крови, в жилах. Я могу точно сказать, что в моих жилах течет еще та кровь из того советского прошлого, когда все начиналось.

Лариса – главный художник в театре, когда-то строила мосты, а теперь делала соответствующей величины декорации. На одном из таких объектов сидела Каткова – это был стул, способный трансформироваться – превращаться в скамейку, диван и даже мольберт. Но сейчас это был просто удобный стул. 

Монолог продолжался – я уже неоднократно слышал про то, как создавался театр и что было нужно сделать, чтобы руины превратились в двухэтажное здание с тремя сценами и буфетом, напоминающий мюзик-холл, как она обратилась к мэру и тому ничего не стоило с барского плеча кинуть в протянутую шапку «несколько нулей», благодаря которым все и началось.

Как ставились первые спектакли по Андрееву, Мрожеку, детские по Михалкову, как пошли первые зрители, с какой сопернической злостью стали смотреть другие театры. Как появились первые люди, которые помогали, многие убежали, не выдержав трудностей, но есть такие, кто остался. И она стала поднимать всех, выделяя одного-двух из цеха, кто знал все перипетии, происходившие когда-то в этих стенах.

Поднимались и мои коллеги, правда, в нашей бригаде все были новичками, и тот, кто когда-то видел разруху и ремонт, давно уже бежал в отремонтированное здание с многолетней историей. Из костюмеров оставалась одна постоянно пахнущая травяным чаей женщина, полная, вечно заплаканная, с хроническим конъюнктивитом – глаза ее всегда были на мокром месте, что играло на руку «Ее Высочеству».

– Я плачу тоже, но дома, – изрекла Каткова в назидательной форме, – первые годы плакала, теперь…

– … плачут все, – наверняка пронеслась мысль у многих. И правильно – повышения никакого, тринадцатой зарплаты нет, премий тоже, форму новую обещают два года, да еще и отношение далеко не родственное. Когда меня принимали на работу, развеселый кадровик так метафорично описывал театр как и семью, и дом отдыха, и курорт, и церковь. И я поверил, пока не познакомился с ней.

… – не до слез, – завершила она, набрав воздуха для следующего ряда.
Время не торопилось, она поднимала почти всех, отмечая: «Хороший мальчик», «Из этого может получиться, но только не с такими глазами, замени глаза, тогда ты с нами». Дошла очередь до следующего цеха. Реквизиторы? Их не было. То ли они забыли, то ли что-то еще, но я сразу понял, что оплошность им будет дорого стоить. Разве что одна Лера и новенькая, про которую мало кто знал, откуда она и какому цеху принадлежит – бутафор или вообще помощник режиссера.  Но Дракова не видела никого, для нее цех – это полк, который всегда ходит вместе, и при отсутствии в строю одного все тоже пропадают.   

– А почему у нас нет реквизита? – растерянно спросила она. – Где девочки? Объявление было для всех.

Лера медленно поднялась. Зал оглушительно захлопал – пытаясь превратить этот инцидент в шутку, что такое бывает, есть же представитель из цеха и давайте продолжим говорить об истории, плакать, если и нужно говорить о гастролях, то в Париж, а не Ханты-Мансийск и Смоленск, которые случились в прошлом году. Чтобы получился диалог, а не монолог сумасшедшей, общающейся с немой стеной.

На лице у художественного руководителя театра «с кровавой историей» было такое возмущение, будто она играла спектакль одна без партнеров при полупустом зале. Она играла, может быть, даже хорошо, только героиню этого спектакля с первых слов все начинали ненавидеть.   

– А, одна здесь? – вздохнула Каткова, соединила руки в замок и сильно сжала. – Так, хорошо. И ты тоже. Остальных лишить надбавки.

Вердикт был суров, надбавка – это половина заработной платы. В голове у каждого мелькнуло: «Вот стерва!». Мне тоже показалось, что наказание слишком жестоко, можно было предупредить, если и наказать рублем, то менее значительной суммой. У одной сотрудницы ребенок, у второй – большая семья, да и начальницы цеха нет на работе – наверняка портит воздух своим старым «Москвичом».

– Какая же это семья, – продолжила Каткова, и стало ясно, что теперь пришла очередь зрительного зала плакать, – когда один в навозе копается, другой на дереве гнездо рушит? Какая? Театр – это школа, где можно научиться всему. Можно создать семью, и можно ее разрушить. Можно захотеть жить, а можно и наоборот. Вот эта дева знает, что это значит.  Сгубила мне парня.

Последние слова были сказаны с такой ненавистью, с таким цинизмом, что девушка в зеленой водолазке вздрогнула. Соседка справа взяла ее за руку.

– Какой был парень! Красавец. Пришел ко мне вот таким из института, – почему-то она соединила большой и указательный пальцы, оставив между ними маленькую щель размером со спичечный коробок. – Ничего не умел. Глаза сверкают. «Научите меня», –говорит, и это большая редкость – таких фанатиков уже не найти. И я взяла его. Шепелявил, но юморной был, конечно, этим, наверное, и взял тебя.

– Не надо, – произнесла Варя.

– Как не надо? – затряслась главная ораторша. Казалось, она только и ждала этого – рыбка заглотила наживку, и теперь остается только рвануть, что есть силы. –  Еще как надо. Куда он тебя – в гримерку позвал? Куда же еще? Напоил, или вы уже перед этим? А потом свет погас – знаю я это, знаю, – она как будто действительно знала все, как бы хорошо не прятались актеры. – Я еще раз повторяю, постановочная часть актерам не чета, – это она произнесла с наивысшим апломбом. – Нельзя им быть вместе. Нельзя.

– Не будем, – сухо ответила Варя и стала приподниматься. Соседка пыталась ее удержать, но ей не удалось. 

– Почему не будем. А когда будем? Все время молчим. Он был хороший мальчик, с редким актерским дарованием. Именно дарованием. На него нельзя просто так вешаться, как ты, – на этом «ты» Лера уже точно знала, что она хочет сделать. – Зачем ты пошла у него на поводу, дура?  Ну, было у вас, но они же актеры – им это нужно. Ушла бы, сказала бы «нет». А ты хвост распушила.

Лера стала пробиваться сквозь ряды. Соседка, кажется, Варя, пыталась ее удержать. Остальные молчали, позволяя жестокости и тирании царить здесь. И я тоже бездействовал, оправдывая себя тем, что еще до конца не понимал этой кричащей женщины, поэтому и не мог наверняка встать в оппозицию.

Каткова надрывала связки, но в то же время говорила очень разумные вещи – может быть, она права: не будь этого союза, Александр Крокунов был бы сейчас жив, спасал бы театр от малочисленного зала, срывал овации, и толпы фанаток оккупировали бы его поздно вечером разве что для того, чтобы получить автограф и если нечто другое, но не более, чем  на одну ночь.

Лера, что пришла в театр совсем юной, напротив, считала за правило не заводить отношения ни с кем на работе и  какое-то время держалась этого решения. Однако потом поняла, что большую часть времени проводит здесь, и выбирать приходится только из того, что она видит ежедневно, но так ни к кому и не прикипела – все были слишком несерьезны, хотели мимолетных романов, и, чувствуя это, она обрывала зарождающиеся отношения.

И Лера сделала вывод,  что достойна большего. Она и в курилке после этого говорила как-то по-другому, с придыханием, которое свойственно не всем. И на назойливые «Леруша, подожди меня после спектакля» отвечала усмешкой, совсем не так представляла первую встречу с ним. Скоро появился достойный претендент.

Лера хлопнула двойной оседающей дверью и скрылась. Плача я не услышал.

– Пусть идет, – воскликнула Каткова. Она яростно взмахивала руками, будто что-то отбрасывала от себя.   

– Вы злая, – неожиданно промолвила Варя, и почти весь зал с удивлением посмотрел на нее. Но было примешано еще одно чувство – восхищение. Никто не посмел так говорить с «бабушкой». Обычно такое могли себе позволить либо кому нечего терять, либо еще не знающие, на что она способна. Однако и сама владычица огромного богатства в два этажа с цокольным этажом и шестью лабазами была несколько обескуражена, но актерское нутро помогло ей с этим справиться.
 
– Теперь я же и злая, – пожала плечами Каткова, чувствуя свое несовершенство перед теми, кто уходит. Они могли говорить все, что вздумается, перед ними не было начальницы, а была сварливая бабка, коих на рынке через одну. – Сперва они губят себя, потом кричат, кто же это так его, – сказала она это старческим визгливым тембром. – Вы не понимаете, девушка, что такое злость. Это не ударить человека палкой. Иногда это бывает и полезно. Но когда какая-то маленькая тварь высовывается… Когда ее не просят, и от этого высовывания все загаживает кругом, потому что высунулась не лицом, а зад…

– И я тоже ухожу, – громко прошептала Варя, возмущение которой казалось таким сильным, что могло разрушить хрупкие стены помещения. – Ухожу! – заключила она еще громче  так, что ее «жу» отозвалось в сердце, по спине прошел холодок, заморозив и сделав меня на мгновение инвалидом. 

– Она не успела прийти, уже уходит, – хмыкнула Каткова. – Что ж, давайте. Кто следующий? Нужно подчистить ряды.

Тишина стала невыносимой. Она продолжала смотреть на большое образование в зале – нас, повторяя про себя «понимаете, понимаете, понимаете»… ну, хватит, а она снова: «Вы понимаете?».

– Светлана Сановна, – отчеканил завпост Павел, – наш коллектив обязуется до конца этого сезона почиститься, подшиться и выучить строевой шаг.

Послышался благодарный смех, и Каткова тоже улыбнулась, отчего атмосфера стала еще неопределенней – если она повышает голос, жди расправы, если улыбается, то жди чего-то еще, кроме первого. 

– Сядь, шут! – резко сказала она, и Павел рухнул в кресло, вернувшись в свою задумчиво-выжидательную позу. – Все зачем-то пытаются мне заткнуть глотку, – прошипела она, – как будто то, о чем я говорю, касается только меня. Только я должна думать об этом, исправлять ваши ошибки. Вы можете нарушать, своевольничать, менять устав, который на все века один, а я что должна делать? Воскрешать?

И, наверное, с этого момента я на нее стал смотреть не как на истязателя с человеческим лицом, я увидел в ней как раз то редкое человеческое, что стерлось и перестало отпечатываться на лице, стало смываться под влиянием эгоизма. Ее взгляд стал более мягким, она как будто пыталась ласкать им нас – не умея говорить хорошее, компенсировала это своим взглядом.

– Таким он ко мне пришел, – простонала она. Так обычно произносят заключительный монолог в театре – в нем спокойствие и боль однородной смесью, кажется, что сейчас рухнет потолок, полезут из всех щелей змеи, родится человек. – Робким, не актер, а ребенок. 

Я встретил Сашку на показе. Он стоял в курилке, вокруг него сгрудились актеры, повторяя: «Она у нас бабушка добрая… иногда» и, чтобы совсем не напугать, «Держись,  если что поддержим». Он нервно курил, как дышал, как будто в последний раз перед спуском под воду. Мое любопытство толкало увидеть больше, и я слышал, как он читал из Стивенсона.

История Бена Ганна. Складывалось ощущение, что это был рассказ не про бедного разбойника, волею судеб оказавшегося на необитаемом острове, а про самого Александра Крокунова, что именно он был когда-то обманут и выброшен на остров. Правда, что он называл островом, я не совсем понимал тогда (сейчас мне все более чем понятно).

Помнится, меня вызвали по рации на другую сцену, где я должен был помочь повесить задник на вечерний спектакль (у нас было так – каждый отвечал за отдельную деталь декорации), но я не мог уйти. Потом мне за это попадет, но первая история меня так растрогала, что остаться на вторую я был обязан.

Я слышал, как Каткова заключила: «Он слишком раним», и сказала это не с сожалением,  с каким-то неторопливым выдохом, вкладывая в него надежду на предстоящие типажи, которые будут непременно задействованы.

Но потом наступил черед «Буревестника», и я видел, как он взлетел, непоколебимый и яростный, под самым куполом, и стал метаться, как голубь, влетевший в окно, и она повторила свой вздох со словами: «Мне жаль его». Что она хотела сказать – ей было жаль, что он слишком натужно работает над ролью, или что ему придется терпеть ее выходки на репетициях? Но было ясно одно – его взяли.

И он стал появляться в театре – отшлифованный денди, с едва уловимым ароматом парфюма, пожимал руки всем, начиная с охраны и дальше, и на репетициях всегда говорил на равных, не видя в пожилом актере соперника или солдата старой гвардии, которого не понимает молодежь. Со мной он здоровался, крепко жал руку, смотрел в глаза и улыбался и, даже когда я был занят, точнее, когда мои руки были заняты, он подходил и спрашивал, как я поживаю, и я интересовался в ответ, он отвечал: «День только начался».

Для Катковой актеры были больше, чем труппа, членов которой правильно распределяют на те или иные роли. Это были ее дети. И если кто-то уходил, то обязательно раз и навсегда. Давленников ушел потому, что кино приносило больше. Он так и сказал: «Без меня ваш театр загнется». Нехорошо расстались и с приходящим актером Нагитиным, что хотел уйти, так как «устал, пора и на заслуженный», но она его не отпускала, и тот в силу своей вежливости, не желая обижать, просто сократил количество спектаклей в месяц. Однако уже на второй  с ним случился инсульт, и он попал в больницу, после которой в театр уже больше не вернулся.   

Каткова часто устраивала приемы, и актеры у нее входили не как во времена Островского, где должны были отыгрывать комедию или еще как-то развлекать гостей, здесь они просто отдыхали – заводили новые связи, и если актер и находил возможность для дополнительного заработка, то она не была против, только предупреждала:

«Если вы вдруг решили уйти, то должны мне говорить об этом заранее».

Иначе можно было нажить себя врага, создав себе ужасную репутацию, после которой ни один театр не откроет двери. Конечно же, ее можно было упрекнуть в жестокости, порой доходящей до жуткого  непонимания, отчего она так себя ведет, однако в том, что она любит театр и старается всеми силами, которые ей даны, сохранить то исконное, что когда-то вложила в созданный мир, о котором мечтает каждый театрал, можно было не сомневаться.

Был хороший весенний день – дули ветра, уже не такие холодные, и тона одежды стали меняться на более яркие. 27 марта. День того, другого, третьего, всех, кто так или иначе  принадлежал к театру.

Все актеры – занятые, не занятые, все сошлись вместе на одной сцене, в одном зале со столом и нелимитированным временем. Тогда все пили, катались по полу бутылки из-под шампанского, и никто не боялся ходить по сцене и признаваться в любви как театру, так и первой встречной даме.

Я видел, как он держал ее за руку и в декорациях «Сна императрицы» о чем-то шептал. Перед этим пил со всеми – актерами, светиками, уборщицами. Казалось, что он должен был со всеми пригубить, со всеми поговорить, рассказать что-то трогательное, смешное, запоминающееся, проститься и остаться в памяти надолго. А потом подошел к ней, и неожиданно как-то пропал из поля видения.
 
На следующей день они оба пришли в одинаковых рубашках. На второй она не выходила из его гримерки. На третий Крокунов поругался с худруком, которая посмела повысить на девушку голос, назвав посторонней. Она уже тогда хотела обезопасить его, но было уже поздно.

Он повысил голос, прогулял на следующей день репетицию, и вечером на спектакль пришел пьяный. В норму его привели быстро, и во время действия он вышел два раза, почти не качаясь, но когда на следующей день произошел серьезный разговор, написал заявление. Его, конечно, не подписали. 

– Играй, мальчик, – как-то сказала она на третьем административном этаже, когда я нес трехметровый тюль в подшивку. Парень стоял перед ней, надменно глядя, и что-то отвечал, но умудрялся делать это так, что я не слышал, разве только недовольный и повелительный голос худрука. 

Я не заметил, как Лера и Саня поженились – вечером они еще были свободны, а наутро стали неразлучны. Он жил у нее, и, конечно, большинство считали вопрос крыши над головой основной причиной его торопливого решения.

Ему только 23, она на три года его старше, актер получает мизер, и жить в общежитии не хочется. А тут квартира в десяти минутах от театра, с балконом с видом на Третье кольцо.

Его грела эта постоянная движущаяся масса автомобилей, превращающаяся ближе к ночи, к тому времени, когда он возвращался после спектакля домой, в упавшую новогоднюю елку с гирляндами. А утром неторопливо, за десять минут до репетиции можно только открыть глаза, быстро одеться, выйти из дома, зайти в цеха – поздороваться-поговорить-выпить кофе-цейлонский чай, и не спеша войти в репзал, где все только и ждут его.
 
Когда выяснилось, что Лера находится в положении, Саня стал суетиться. Говорил о том, что непременно должен попасть в готовящийся к съемкам фильм про мафию. Он собирался на кастинг, стал носить какой-то кожаный плащ, общался со всеми с ужасным акцентом, много голосил, ругался, перестал думать о новой роли, что для него пророчила женщина с третьего этажа.

Я тоже в один вечер попал под его суровый тембр, выходил в черной накидке во время спектакля по Стриндбергу, чтобы закрыть занавес, но накидки на месте не оказалось. Я стал искать ее, спросил костюмера, но и та подтвердила, что повесила на крючок перед кулисой, сбился с ног, как увидел Сашку – он размахивал полами накидки, тверд шагая на месте.

Я объяснил ему, что плащ мне нужен, но для него это был не плащ, а вторая кожа. Тогда я попросил сделать это за меня и пожалел, что попросил его об этом – он ответил мне горящим взором недоумения. Тогда мне пришлось накинуть на себя черную кулису, так как не хотелось спорить с потенциальной звездой.

Но его не взяли. Он запил. Не пришел к Лере в больницу. И пропал совсем. Я не видел его больше года. И ее тоже. На очередном собрании Каткова говорила о театре, о его возникновении и людской неблагодарности. Ее глаза были полны слез. На этот раз она не плакала дома, хотя, может быть, начала уже там.

Потом появилась Лера. Одна. На руках был мальчик, она отпускала его, но малыш не хотел самостоятельности, и тянул ручки к маме. Я спросил, как ее дела, она лишь улыбнулась, ответив, что скоро возвращается. «А как Саня? Что он и как?» – вот что прежде всего интересовало всех и каждого. Он где-то снимался, и все у него хорошо – это все, что она сказала. И время потекло, дав мне возможность заняться своей жизнью. Но что моя – самое интересное у других, так я считал.

Он появился неожиданно. Вся бригада сидела в подсобке и играла в карты. Как обычно, было много эмоций и сигаретного дыма. Саня ворвался, поднял руку в приветствии, резко сел с нами, сказав: «И мне раздайте», и мы стали играть.

Он кидал карты дерзко и был каким-то нервным. Дима, самый молодой из нас, спросил, как он поживает. Тот ответил коротко: «Смотрите на широком экране», через минуту ему позвонили и мы все ждали, когда он договорит, чтобы узнать названия тех самых фильмов, где его можно увидеть. Но закончив говорить, он сбежал. На этот раз навсегда.

А потом эта неожиданная весть в один из дождливых дней. Тогда я то забывал зонт на работе, то какой-то умник находил в нем спасение. Я мокрый зашел в цех, вытер  футболкой лицо, снял обувь, и услышал:

–  Крокунов умер.

Я не поверил. Наверное, потому что когда-то его видел. Как я не верил, когда не стало моего отца. Вот он был, я с ним говорил, а потом его не стало. Не верю.

– Передозировка.

Варя ходила по театру и собирала деньги на похороны. Получилось только семь тысяч. Из театра я единственный (кроме Леры) пошел на похороны. Саня был интересным человеком. Наверное, потому я и пошел. Все интересные люди достойны внимания, пусть  без священника.

До отпуска оставалось три дня. На сцене репетировали «Фарятьева» Соколовой. Я дежурил, то есть находился на побегушках у помощника режиссера. За пять-семь часов репетиций могут и не вызвать. Меня вызвали, когда я уже надеялся на досрочное освобождение, – переоделся и уже слышал, как большую часть актеров отпустили. «Монтировщика и бутафора прошу на большую сцену». Я тяжело вздохнул и поплелся. Мы встретились с Парийским на сцене – на его лице было тоже написано: «Ну сколько можно?».

Каткова репетировала с молодой актрисой.

– Котлета, – произнесла худрук. – Я ненавижу котлеты.

– Котлета, – повторила актриса. – Я ненавижу котлеты

– Да не котлета, – заголосила Дракова. – Ты как будто говоришь про манку или овсянку. Это же котлета. Кот-ле-та!

– Кот-ле-та, – робко повторила актриса.

– Стоп!

Каткова истерила. Она кинула об пол ожерелье, разбив несколько на нем камней, потом  заметила нас.

– Вот они. Пришли. Котлеты, – в этот момент мы с Парийским переглянулись, он тяжело вздохнул: «Вот бабка дает», а она в свою очередь, подбежав, поворачивала нас, разворачивала снова, громко восклицая: – Вот кого я называю котлетами. Это есть котлеты. Это не каша, и не шашлык. Это не гамбургер. Это котлета. Понимаете? Понимаете?

Актриса повторила, режиссер остался доволен.

– Вот, – запела Каткова, – и сразу мясом потянуло.

– Мы свободны? – спросил я.

– Да, котлеты могут идти, – бодро сказала худрук. Актриса засмеялась. Мы шли до нашего подвала молча. Не знаю, о чем думал Парийский, я размышлял.

Мы – были котлетами, актеры – мясом по-французски или благородной рыбой, запеченной в пергаменте, разве это было важно. И даже замдиректор, что ходил всегда пришибленный и согнутый тоже походил на второсортный кусок говядины. Уже убитой. Второй человек после худрука!

Только не все актеры могли оставаться убитыми продуктами. Некоторые уходили, а кто понимал, что не может, умирали. И может быть, не потому, что появлялся человек из другого мира, сословия, иерархии, как Лера. Это такой театр, такой руководитель, который ставит ультиматум своему «ребенку» – либо ты со мной, либо…ничего.

Была же у Смоктуновского жена из пошивочного цеха, и жили на зависть многим. А Лера видела в нем не актера, не сорт колбасы или сыра, а мужа, отца, человека. Только что-то пошло не так. То ли виноват театр, что он выбрал, то ли профессия, где без самопожертвования никак нельзя.

То ли слова Катковой, что сказала ему, и не только ему, эти слова звучали в стенах двухэтажного особняка на Бауманской: «Постановочная часть актерам не чета». И заговорила, как алкоголика от бутылки. А он решил не послушать и поплатился. Дорого.


Рецензии