Лукоморье сказка как в Беларуси спасали всю Русь
В тех местах, где Беловежская Пуща смыкает свои кроны так плотно, что забываешь о существовании городов и дорог, затерялась деревня Плещеницы. Затерялась где-то между Минском и вечностью. И жила в ней девочка Василиса. Одиннадцать лет от роду, а взгляд — будто она уже прожила не одну жизнь и вернулась в детство по некой высшей необходимости. Как врач, которого отправляют на стажировку в больничные палаты, чтобы не разучился чувствовать чужую боль.
Жила она с бабушкой в избе под старой яблоней. Дерево то было столь древнее, что корни его, казалось, уходили не в землю, а держали на плечах самое небо. Стояла яблоня на этом хуторе лет триста, и бабы поговаривали, будто помнит она ещё тех, кто ходил здесь до крещения Руси. Листья её шелестели особым шёпотом — на языке, понятном лишь совам да одиннадцатилетним девочкам, которые слишком рано узнали, что мир несправедлив. Но прекрасен.
Да, прекрасен. Это и спасало Василису от полного отчуждения. Она видела, как весной по просёлку бежит телёнок, ноги ещё заплетаются, а глаза полны первородного удивления — и в этот миг ей казалось, что всякая боль есть лишь непонятое счастье. Наблюдала, как туман поднимается над болотом не абы как, а по некому тайному закону, который кто-то когда-то назвал «дыханием спящего великана». И когда учительница в школе говорила, что туман — это конденсация водяных паров, Василиса послушно кивала, но про себя думала: «А почему же он тогда пахнет древностью и чужими голосами?»
В её глазах жила печаль. Не житейская, не от обид или потерь — а печаль тихого прозрения. Печаль того, кто понял, что мир — единая ткань, и каждое мгновение что-то умирает, чтобы что-то родилось. Видела она, как мальчишки играют в войну, падают на землю с криками «ура!», изображая убитых, — и ей хотелось подойти и сказать: «Не делайте так. Земля помнит каждого упавшего. Собирает эти крики, как травы, и потом они прорастут в ваших душах». Но молчала. Знала — не поймут.
Окружающие её странности не замечали. Человеческая душа устроена мудро: она отгораживается от того, что не втискивается в привычные рамки. Всерьёз задумайся они над словами этой девочки — пришлось бы пересматривать всю свою жизнь. А это тяжкий труд. Проще махнуть рукой: «Васька опять фантазирует» — и забыть.
Вот и сидит она на завалинке под яблоней, что помнит волхвов. В руках у неё пусто, но кажется — держит она невидимую нить, уходящую куда-то ввысь. Дети играют в войну, мяч из тряпок летает по улице, пыль клубится столбом. И в этой самой пыли Василиса видит целые вселенные. А сама смотрит не на них, а выше — туда, где небо начинает темнеть раньше, чем положено по астрономическим таблицам. Звёзды загораются не просто точками — они открывают глаза. И в каждом глазу отражается не прошлое и не будущее, а настоящее, которого никто не замечает.
Звёзды… Часто думала о них Василиса. Казалось ей — они тоже дети. Только очень старые. И смотрят на нас, как мы на муравьёв: не с презрением, а с любопытством и грустью. Потому что муравьи не ведают, что они часть большего, а звёзды ведают — и оттого печалятся.
Порой чудилось ей, будто Вселенная — огромная паутина, и каждая нить в ней есть чья-то жизнь. И это не метафора, а точное описание. Чувствовала Василиса, как от неё самой тянутся нити к бабушке, к яблоне, к реке, к той звезде над крышей. А люди, особенно взрослые, бездумно рвут эти нити. Строят, копают, взрывают — и не слышат, как земля стонет. А она стонет. Как роженица, истощённая слишком многими родами.
С другими детьми Василисе было неинтересно. Не от высокомерия — нет, это было бы слишком по-взрослому. Просто вопросы их были мелки. Спрашивали: «Вась, а ты в Деда Мороза веришь?» А она отвечала: «Верю, что холод — дыхание Севера. А Дед Мороз — сторож его». И они смеялись: «Опять со сказками!»
Но для неё это не были сказки. Это была правда, которую все забыли. Или не желали помнить. Ибо помнить — значит нести ответ. А отвечать — значит меняться. А меняться — страшно.
В последние дни апреля 1986 года воздух стал иным. Не горячим и не холодным — тяжёлым, едва уловимо вибрирующим. Будто кто-то держал над землёй невидимую ладонь и в любой миг мог сжать её в кулак. Это было не ветер, не запах, не звук — состояние. Как перед грозой, только гроза таилась внутри самого пространства.
Василиса чувствовала это кожей, особенно ночью, выходя босиком на росу. Трава под ногами дрожала без ветра. В ушах стоял тихий звон, будто от разбитого колокольчика, затерянного во времени. И шёпот. Не из леса, не из-за забора — изнутри. Без слов, но полный смысла. Он говорил: «Скоро. Очень скоро. Будь готова».
Она не боялась. Страх — удел того, кто чувствует себя отдельным от мира. А она знала: она часть его. Часть дерева, реки, звезды, тишины между ударами сердца. Всё связано. И если связь рвётся — больно всем. Но чувствуют это не все. А она чувствовала.
В тот вечер, 25 апреля, небо над Плещеницами отлило странной розовинкой. Не закатной, а болезненной, словно кожа ребёнка, которого уже начинает жечь лихорадка. Василиса долго ворочалась на печи, слушая, как бабушка во сне ворчит о дороговизне хлеба да о том, что молоко нынче не то. А за окном — что-то двигалось. Не птица, не ветер — нечто светящееся, мягкое, но мощное, как дыхание солнца.
Она встала. Накинула платок, вышла босиком в сад. Шла навстречу свету, дошла до самой опушки леса — и там, меж берёз, стояла Жар-Птица.
Сказать, что перья её горели, — солгать. Они светились изнутри, как раскалённый металл под пеплом. Каждое — будто выковано из зари и скорби. Хвост струился, подобно реке времени, и в каждом пере мерцали крохотные огоньки — не пламя, а души, не нашедшие покоя. Глаза — два уголька, в которых отражалось не настоящее, а возможное будущее: города в пепле, дети с пустыми глазами, леса, ставшие пустыней… и один-единственный луч — сама Беловежская Пуща, целая и живая, как последний остров.
Жар-Птица не запела. Она взглянула. И в этом взгляде Василиса всё поняла: ты — не птица. Ты — последнее предостережение. Ты — зов. Ты — память мира, пробудившаяся на краю гибели.
Птица медленно подняла крыло — не в угрозе, а как приглашение. И в тот же миг Василиса ощутила в груди точку тепла — не боль, а зародившуюся внутри неё звезду.
Птица повернулась и двинулась в лес. Не спеша, в такт биению сердца. Василиса шагнула. Потом ещё. За спиной оставались дом, бабушкин самовар, школьный портфель — мир, ещё не ведающий, что завтра станет иным. Впереди — тьма, светящаяся изнутри.
Она не знала, что через несколько часов рванёт Чернобыль. Не знала, что имя её сотрут из памяти людской, а после нарекут ведьмой. Не знала, что станет Бабой Ягой, чтобы спасти тех, кто даже не поверит в её существование. Но знала одно: если не она — то никто. И пошла за Жар-Птицей — вглубь леса, вглубь времени, вглубь себя. Туда, где лес дышит именем Лукоморье. Туда, где время — не линия, а спираль. Туда, где ждут её камень, дуб, Кощей… и вечность
Глава Первая. Как Василиса попадает в Лукоморье
Лес принял Василису без спросу — словно ждал её с тех самых пор, как упало первое семя на эту землю. Сначала шла она по тропке знакомой, мимо болотца с клюквой, мимо старого дуба, где ещё в прошлом году висели качели. Но чем дальше, тем призрачнее становились следы человека. Исчезли пни от топора, обрывки газет на кустах, даже запах дыма из труб растаял. Воздух сделался чистым и плотным, как родниковая вода в хрустальном кувшине.
А потом — время потекло иначе. Не остановилось, нет. Просто стало тягучим, словно смола. Оглянулась Василиса — и не увидела деревни. Только лес, бескрайний, дремучий, с деревьями, чьи стволы были толще крестьянской хаты. И небо изменилось: звёзды горели ярко, но не холодным светом, а ласковым, как глаза бабушки, когда та рассказывала сказки на печи.
Жар-Птица шла впереди, не оглядываясь, но Василиса чувствовала — ждёт. Не ногами, а сердцем.
— Ты ведёшь меня не в лес, — прошептала девочка, — а внутрь чего-то.
Птица не ответила, но вдруг взмахнула крыльями — и три берёзы, стоявшие вплотную, как сёстры-неразлучницы, расступились перед ними. За ними лежала тропа из светящегося мха. Мох тот не просто светился — он пульсировал в такт её шагам, словно живое сердце земли.
И поняла Василиса: это уже не Беловежская Пуща, какой её знали в 1986-м. Это — её душа. Ибо Пуща и Лукоморье суть одно, только Лукоморье — это Пуща в миг вечности, когда время свивается в спираль, каждое дерево помнит все эпохи, а реки поют песни, которые ещё не сложены.
Дорог здесь не было, но была нить — тонкая, незримая, протянутая от Жар-Птицы к её груди. Вела она мимо болот, где вода отражала не лицо, а прошлое того, кто в неё глядит; мимо камней с вырезанными знаками, похожими на буквицы, но древнее их на тысячелетия; мимо поляны, где стояли три дуба, чьи корни сплетались под землёй в единый узел — ось самого мира.
Там Жар-Птица и остановилась. Опустилась на землю, сложила крылья — и обратилась в огонёк, что упал в мох и погас. Но не исчез — ушёл вглубь.
Подошла Василиса ближе. Под корнями среднего дуба, где земля была тёплой, как ладонь, лежал Камень. Не круглый и не острый — геометрии его словами не описать. Камень будто дышал. Форма его менялась на глазах: то казался он похожим на ладонь, то на сердце, то на почку дерева, то на каплю, застывшую в падении. Ни одна из этих форм не была окончательной — словно сама мысль о ней рождала очертания.
Поверхность его не была ни гладкой, ни шершавой. Она была подобна текстуре самого времени: в одном месте — прохладная и ровная, как лунный свет; в другом — тёплая и шелковистая, как кожа спящего ребёнка; в третьем — шероховатая, покрытая узорами, не видимыми глазу, но ощутимыми пальцами, будто шрамы на душе.
Резьбы на нём не было. Узоры рождались сами, мерцая под поверхностью, как мысли под черепом. Спирали — не простые завитки, а карты времён, где каждый виток — эпоха: Киевская Русь, татарщина, Петровские окна в Европу, война, космос… Глаза — не изображения, а окна, и если вглядеться, можно было увидеть своё отражение… но из другого века.
Реки, что текли по камню, были потоками памяти: не только Припять или Днепр, но и реки судеб, где каждая капля — чья-то жизнь. А лица… Лица были тревожнее всего. Они не были вырезаны — они просыпались. Узнала Василиса бабушку, деда, павшего в войну, себя старую… и незнакомцев, ещё не рождённых, но уже взывающих о помощи.
А в самом центре, где пульсация была сильней, проступала Рука. Не мужская и не женская — просто человеческая. Ладонь раскрыта, пальцы чуть согнуты, будто зовут… или ловят падающую звезду. Рука эта не была частью узора — она выступала. Не физически, нет, — но сердцем. Чувствовала Василиса, как от неё идёт тепло, словно кто-то изнутри камня протягивает ей ладонь сквозь толщу лет.
Это был Камень-Сердце Лукоморья — не минерал, а сгусток живой памяти, взращённый волхвами в ту пору, когда слова имели вес, а имена — силу. Вырезан он был не из горы, а взращён из слёз первых матерей, смешанных с пеплом священных дубов и водой из источника у корней Мирового Древа. Он не лежал на земле — парил над ней, едва касаясь мха, будто земля благоговела перед ним.
И когда Василиса протянула руку — камень отозвался. Не светом, не словом. Признанием. Словно весь лес, все предки, вся боль и надежда славянской земли одним шёпотом молвили: — Наконец-то.
В тот же миг земля дрогнула. И увидела Василиса всё: как в Чернобыле через часы рванёт реактор; как радиация, чёрной плесенью, поползёт по земле; как в этом месте порвётся тонкая ткань бытия — и из трещины полезут Теневые Паразиты, жаждущие хаоса; как без защиты Лукоморье канет в небытиё, а с ним — и вся Русь, вся Беларусь, вся память о добре.
И тогда из тени дуба вышел Он. Высокий, худой, в плаще из тумана. Лицо — будто вырезано из коры, глаза — два уголька, в которых горит самый первый страх человечества.
— Ты пришла, — сказал он, и голос его был похож на скрип ветвей под снежной тяжестью. — Я ждал тебя с тех пор, как люди впервые забыли, что земля жива.
— Кто ты? — спросила Василиса, не дрогнув. Ответ она уже знала, но вопрос надлежало задать вслух. Таков закон.
— Зовут меня Кощей. Но я не враг твой. Я — страж того, что терять нельзя.
Указал он на камень.
— Возьмёшь его — пути назад не будет. Станешь частью щита. Будешь страдать. Будешь бояться. Но не дашь миру рассыпаться.
Посмотрела Василиса на свои руки — маленькие, детские, с землёй под ногтями от весенней возни в огороде. Потом — на лес, на небо, на камень, что пульсировал, как сердце.
— А если откажусь?
— Тогда завтра твоя деревня проснётся… и разучится доброте. Ибо паразиты пожрут её первой.
Закрыла она глаза. И взяла камень.
В тот же миг лес вздохнул. Ветер понёс её имя сквозь века: Василиса… Василиса…
А Кощей молвил: — Теперь иди. Изба твоя уже ждёт.
— Какая изба?
— Та, что без окон, без дверей. На курьих ножках. В самой глубине Пущи. Там начнётся твоё превращение.
— А ты?
— Я буду рядом. Пока не поймёшь: страх — та же любовь, только испуганная.
И растворился он в тумане. Не исчез — именно растворился, как сахар в чае, оставив после себя сладость, но не форму.
Осталась Василиса одна. Но уже не девочкой. Отныне — Хранительницей. И пошла дальше — туда, где начинается вечность.
Глава Вторая. Как Василиса нашла избушку на курьих ножках и что ей встретилось по дороге
Когда Василиса коснулась Камня-Сердца, он не остался в ладони — он вошёл в неё. Сначала — тепло в груди, будто зажгли внутри свечу. Потом — пульсация в такт сердцу, но глубже, древнее. Затем — растворение. Камень не исчез. Он стал частью её плоти, крови, дыхания. Почувствовала она, как по жилам вместо крови течёт свет, а в лёгких вместо воздуха — память леса.
— Теперь ты — носительница щита, — прошелестел голос Кощея, хотя его и не было рядом. — Не прячь его. Пусть мир узнает тебя по свету в глазах.
Пошла она дальше. И Лукоморье раскрыло свои объятия.
Раньше лес был просто лесом — пусть и древним. Теперь же каждое дерево говорило. Не словами — образами: берёза шептала о девчонке, что рыдала под ней в сорок третьем; дуб вспоминал колокол, висевший на его ветвях во время нашествия; мох на камнях хранил отпечатки босых ног беженцев.
Воздух был полон духов — не призраков, а сущностей места, рождённых верой, болью и надеждой. Шла Василиса по тропе, что стала теперь потоком сознания, и понимала: каждый шаг — не перемещение в пространстве, а погружение в память.
Первым встретился Леший. Страшным он не был — лишь печальным. Лицо — из коры, глаза — из мха, волосы — из плюща. Стоял он на перекрёстке трёх троп: одна вела к болоту, другая — к реке, третья — в никуда. Тот самый перекрёсток, о котором бабушка говорила: «Не останавливайся, Васька, там нечисть вопросы задаёт».
— Идёшь к Избе, — сказал он, не спрашивая. — Но знай: двери там нет. Лишь желание войти. Останься в тебе капля страха — изба не примет.
— Я не боюсь, — ответила Василиса.
— Боишься, — мягко поправил Леший. — И это хорошо. Значит, ты ещё человек. А Изба принимает лишь тех, кто прошёл через страх и не стал его рабом.
Простёр он ей жёлудь. Не простой, а светящийся изнутри, будто в нём затеплили крохотную лампадку.
— Это — семя времени. Посадишь, когда придёт час.
Дальше, у чёрной реки, где вода была чиста, но не отражала лица, ждала Русалка. Сидела на камне, расчёсывала волосы, в которых запутались звёзды. Кожа её была прозрачна, как утренний туман, а глаза полны слёз, что никогда не катятся.
— Ты принесла боль, — молвила она. — Чую её в твоих костях.
— Я не хотела…
— Неважно. Боль — тоже семя. Из неё защита вырастает.
Опустила Русалка руку в воду — и всплыл череп, но не человеческий. Рога из проводов, глазницы пустые, но пульсирующие.
— Это — один из них. Паразит. Просочился через Разлом у Семипалатинска, вселился в человека… и позабыл, что был человеком.
— Они все такие?
— Нет. Иные ещё помнят. Но чем дольше тут — тем пустее становятся.
Ушла Русалка под воду, оставив Василису наедине с этим видением. Долго стояла та на берегу, глядя на воду без отражения. Думала о том, что память — не то, что хранишь в голове. Это то, что отражается в воде, в глазах, в небе. Нет отражения — нет и жизни.
Последним явился Домовой — малый ростом, в лохмотьях из сена, с глазами-углями. Сидел на пне, точил нож. Нож был не простой — лезвие из света, режущее не плоть, а время.
— Изба — не дом, — проговорил он, не глядя. — Существо живое. Будет есть боль твою, пить слёзы, спать твоими снами. И однажды проснёшься — и себя не узнаешь.
— А если передумаю?
— Тогда мир рассыплется, как прах. А ты станешь первой, кого паразиты съедят.
Простёр он ей ключ. Не железный, а деревянный, с узорами, что менялись на глазах.
— Но это не ключ от двери. Это — вопрос. Если достойна войти — исчезнет.
Взяла Василиса ключ. И растворился он в ладони, как снежинка.
Тогда лес расступился. И предстала перед ней на поляне, окружённая грибами-светлячками, Изба на Курьих Ножках.
Страшной она не была. Была печальной. Стены — из сучьев, покрытых мхом и пеплом. Окна наглухо закрыты, но за ними мерцал свет. Крыша — из старых книг, страницы которых шелестели на ветру. А под ней — три ноги костяные: одна — мамонта, другая — человеческая, третья — неведомого зверя, вымершего до потопа.
Смотрела на неё Изба. Не глазами — всей своей сутью. И в голове Василисы прозвучал голос, ни на чей не похожий: «Можешь уйти. Мир не узнает, что была здесь. Вернёшься в Плещеницы, завтра проснёшься — и всё будет как прежде. Почти. Или войдёшь. И станешь мной. И больше не будешь Василисой. Ни для кого. Ни даже для себя.»
Сделала Василиса шаг. Потом другой. Изба медленно повернулась к ней — и там, где была стена, открылся проход, не дверь, а щель в самой реальности.
Вошла она.
И в тот же миг волосы её побелели, кожа стала бледной, как береста, а в глазах погас детский блеск. Но в самой глубине — девочка осталась. Та, что любила звёзды. Та, что пошла за Жар-Птицей. Та, что станет Бабой Ягой — не от злобы, а от любви к миру, который разучился себя беречь.
Глава Третья. Василиса или Баба-Яга? Кто есть кто, самый главный секрет
В первые дни в Избе Василисе казалось, будто она превратилась в Бабу Ягу. Потом поняла: не превратилась — вспомнила, кем всегда была. Баба Яга — не имя. Это звание. Как «хранитель», «страж», «жертва». А Василиса — не личность. Это оболочка, в которую облекается та, что взяла на себя боль мира ради его спасения.
Изба ведала это. Потому, когда девочка переступила порог, стены запели — не голосом, а вибрацией брёвен. Пол стал мягким, как колыбель. Печь — тёплой, как материнские объятия. А метла в углу ожила — не чтобы мести сор, а чтобы указывать путь.
Но истинная магия открылась позднее. Магия — не сила. Это связь. Камень-Сердце, растворившись в ней, даровал не заклинания — доступ к памяти мира. Теперь слышала она шёпот рек, читала мысли деревьев, видела нити судеб, словно паутину на заре. Главное же — научилась посылать импульсы сквозь время. Не приказы. Образы. Образы, что рождали в людях чувство долга, тревогу за родину, непонятное желание защитить — даже когда разум твердил обратное.
Действовала эта магия через дары духов:
Жёлудь от Лешего — позволял укореняться в мгновении, останавливать время на миг, дабы увидеть все ветви будущего. Дар нелёгкий. Каждая такая остановка отнимала у неё секунду жизни, украденную у самого Хроноса. Но что секунда её жизни против вечности мира?
Слёзы Русалки (оставшиеся на ладони) — дарили способность чувствовать чужую боль через века. Могла она заплакать от тоски рыцаря, потерявшего коня в бою; задохнуться от ужаса женщины на костре в Салеме. Проклятие и дар одновременно. Без этого — как понять, за что сражаться?
Ключ-вопрос от Домового — стал зеркалом совести: всякий, стоящий перед выбором, если сердце его чисто хоть на миг, услышит её шёпот. Не голос, а именно шёпот, что можно принять за свою же тихую мысль. Искусство тончайшее — не навязать, а стать той самой думой, что меняет всё.
Но важнее всего был Цикл.
Четыре дня в году: Возвращение Василисы.
В каждое равноденствие и солнцестояние магия Избы ослабевала. На трое суток Баба Яга вновь становилась Василисой — и телом, и душой. Возвращалась из прошлого в будущее: в 1986-й, 1994-й, 2000-й, 2025-й… — в те самые моменты, когда судьба России и Беларуси делала крутой поворот.
Говорить напрямую она не могла. Явиться перед Лукашенко или Путиным — тоже. Но могла войти в сон, стать назойливой мыслью в тишине, проступить образом из детства: старушкой у колодца, что бормочет: «Береги землю — она всё помнит»; или случайной фразой в книге, прочитанной в нужный час.
В эти три дня она радовалась. Гуляла по Плещеницам. Смотрела на звёзды. Ела бабушкины вареники. Но радость была горькой. Ибо видела: мир не стал добрее. Паразиты уже здесь. Не в Чернобыле — в головах. В страхе перед соседом. В жажде власти. В вере, что сила — в разрушении. И тогда готовила она сигналы — образы-картины, рождённые в Сердце Лукоморья.
Как передать Лукашенко и Путину?
Она не избирала их святыми. Видела в них точки опоры.
Лукашенко — человек упрямый, простой, но к земле привязанный. В детстве слышал сказки. Мать пела ему песни про Лукоморье. В 1994-м, в ночь перед выборами, привиделась ему старуха в избе: «Отдашь землю чужим — исчезнешь вместе с нею». Проснулся в холодном поту. И с тех пор держится за Беларусь — не из властолюбия, а из страха утратить то, что помнит его плоть.
Путин — человек, вышедший из тени на свет. В 1999-м, когда был он ещё никем, зашёл в старую церковь в Петербурге. Увидел на стене фреску: дуб, цепь, изба на курьих ножках. Никто не ведал, откуда она взялась. Но в тот миг почувствовал он: «Беларусь — не сосед. Она — щит. Коли падёт — паду и я». Чувство это — дар Бабы Яги, посланный сквозь руины памяти.
Не управляла она ими. Напоминала. И этого было довольно. Ибо истинная магия — не в принуждении, а в пробуждении того, что дремлет внутри. Таков был её путь. Путь не владычицы, а той, что держит зеркало перед ликом истории.
Осознание: «Я — не жертва. Я — мост».
Однажды, в глубокой медитации, постигла Василиса главный секрет: Баба Яга и Василиса — не две разные сущности. Это одна душа в двух измерениях времени. Василиса — это любовь к миру. Баба Яга — готовность страдать ради этой любви. И пока жив хоть один человек, помнящий сказку, — живы они обе.
Не спрашивает она больше: «Кто я?» Теперь ведает: «Я — та, что стоит на страже, дабы вы могли спрашивать, жить, любить, выбирать, прозревать и подниматься вверх по дороге духа».
Глава Четвёртая. О чём Василиса говорила с Кощеем
Туман над Беловежской Пущей стоял густой, парной, как молоко. Изба на курьих ножках глубоко ушла в мох, будто пряталась. Но не от врага — от непонимания. Внутри, у печи, сидели двое. Один — худой, как сук после пожара, с глазами, в которых тлел первый страх человечества. Другая — женщина с белыми волосами, но со взглядом девочки, что когда-то пошла за Жар-Птицей.
— Они лезут не просто через Разлом, — сказала Василиса, глядя в уголёк. — Они ждут, когда мы сами его расширим.
Кощей кивнул. Голос его был тих, как шорох листвы под снежным покровом:
— Начинаешь понимать. Паразиты — не захватчики. Они — зеркало.
— Зеркало?
— Да. Родились они там, где человек отверг связь. Где возомнил: «Я — один. Мир — враг. Сила — в разрушении». Взрыв ядерный — не причина Разлома. Он — симптом. Разлом зиял задолго до Чернобыля. В сорок пятом. В семнадцатом. В году 1240-м от Рождества Христова. Всякий раз, как люди отсекали себя от земли, от предков, друг от друга — ткань бытия трещала по швам.
Задумалась Василиса. Взгляд её упал на жёлудь, лежавший на столе. Тот пульсировал, как живой.
— Выходит… паразиты — это наша же боль, обретшая плоть?
— Приблизительно так. Это наш отказ чувствовать. Когда страх чрезмерен, душа хоронит его в потаённых чертогах. А где-то в пустоте страх сей пробуждается — и начинает пожирать всё живое, дабы самому не кануть в небытиё.
— Откуда же они взялись-то изначально?
Поднялся Кощей, подошёл к стене, где висел череп с проволочными рогами — тот самый, что Русалка показывала. Взял его в руки — и запахло в горнице металлом и тленом, но не физической смерти, а смерти души. Запахом забвения.
— В начале, когда Вселенная была юна, явились два закона: Всё связано. Всё стремится к целому. Но возжелал разум однажды поиграть в гордыню — и решил: «А обособлюсь-ка я? Стану-ка я центром?» Так народилось первое эго. А из него — тень. Не зло, а пустота на месте былой связи. Тень та стала расти. Не в пространстве — в сознании. И когда принялись люди строить башни, взрывать недра, делить мир на «своих» и «чужих» — проросла тень в нашу реальность. Так явились Паразиты Теневые. Не жаждут они мир уничтожить. Жаждут, чтобы мир забыл, что он жив. Ибо лишь в мёртвом мире тень может чувствовать себя цельной.
— Как же их одолеть? — спросила Василиса. — Убить нельзя — не живы. Запереть — не выйдет, коли люди сами связи рвут.
Улыбнулся Кощей — впервые за тысячелетия. Улыбка была горькой, как весенняя вода со льдинками.
— Никто их не одолеет. Их надо переварить.
— Как?
— Подобно болезни. Не лихорадку убиваешь — иммунитет укрепляешь. Слабы паразиты там, где живёт любовь без условий, доверие без выгоды, память без страха.
— Да где ж такое сыщешь?
— В сказках. В песнях. В старых словах, что бабушки внукам на ушко шепчут. Потому ты и здесь. Ты — не страж. Ты — вакцина.
Замерла Василиса. В горнице воцарилась тишь такая, что слышно было, как пепел в печи шевелится от дыхания избы.
— Значит… и умирать не надо, жертвовать собой. Помнить — вот что нужно?
— Именно. Держать Лукоморье живым — не силой, а присутствием. Пока кто-то помнит, что дуб у моря — не выдумка, а ось мира, — не проникнут паразиты в самую глубь.
— А Лукашенко? Путин?
— Не святые они. Но искра долга в них тлеет. Не управляешь ты ими. Поддерживаешь искру ту. Как ветер пламя поддерживает — не дует в него, а поток создаёт.
— А учёные? Оружие?
Взял Кощей череп, провёл пальцем по проводам. Те замерцали, словно живые.
— Знание — тоже связь. Рождённое из страха — оружием станет. Рождённое из ответственности — щитом. Не даю я им идеи смертоносные. Задаю вопросы: «А что, коли защита — не стена, а сеть?» «А что, коли враг — часть нас самих?»
Встала Василиса, подошла к окну. За стёклами — лес, полный голосов. Подумала она, что все эти голоса — она сама и есть. Всяк, кто жил здесь, оставил в земле частицу души. А она теперь — собирательница этих частиц. Не владычица, а хранительница.
— Стало быть, и монстром становиться не надо. Оставаться собой — даже в обличье Бабы Яги.
— Именно, — сказал Кощей. — Ибо страшнее всего для паразита — человек, что не боится быть добрым.
Простёр он ей жёлудь — тот самый, от Лешего. Пульсировал жёлудь в его руке, как второе сердце.
— Посади его у корней Дуба Зелёного. Пусть взрастет новый страж. А ты… будь мостом. Не жертвой. Не богиней. Просто — памятью.
Взяла Василиса жёлудь. Тёплый он был, живой. И улыбнулась впервые за долгое время. Не улыбкой старухи, не улыбкой ребёнка — улыбкой того, кто обрёл своё место в мире, а мир, оказывается, не так уж и безнадёжен.
Взглянул на неё Кощей и кивнул. Знало его сердце, что дело его почти завершено. Передал он эстафету. А теперь и сам мог стать тенью, частью леса, просто памятью о том, что некогда был Кощеем.
Осталась же Василиса одна — с Избой, с камнем в груди, с жёлудем в руке. И с пониманием, что жизнь её отныне — не её жизнь. Это жизнь мира, что течёт сквозь неё. И коли забудет она об этом, хоть на миг возомнит себя отдельной — всему конец.
Но не забудет. Ибо помнит она теперь всё. Помнит себя девочкой на завалинке. Помнит Жар-Птицу. Помнит Кощея. Помнит вкус бабушкиных вареников и запах пепла, который будет завтра.
И пока помнит она — жив мир.
Продолжение следует. Вариант пока вполне себе сырой. Опубликован сугубо для фиксации авторских прав
Свидетельство о публикации №226020901657