Копчёная салака или путь викинга
После игры в боулинг поручик Ржевский много думал про инфляцию и факторы. Мысли эти были тягучими и бесформенными, как варенье, оставшееся на дне банки. Они не приводили к выводам, лишь оседали на душе тонким, липким налётом беспокойства. Физическая усталость от бросков, от грохота шаров, от фальшиво-весёлой музыки в центре зала сменилась усталостью иного рода — тоскливым осознанием огромной, неумолимой машины, которая где-то там, далеко, беззвучно перемалывала цифры, а здесь, в его кармане, ощущалась лишь как лёгкая, но постоянная прореха.
Вернувшись домой, в свою небольшую, но обжитую квартирку с видом на тихий питерский двор-колодец, он первым делом прижался лбом к холодному стеклу окна. За ним, в свете фонаря, кружился редкий, поздний снег. Он начал считать снежинки. Сбился на семнадцатой. Этот простой, бессмысленный ритуал на мгновение успокоил внутренний шум. Здесь и сейчас существовали только падающие кристаллы воды, тишина и холодок от стекла на коже.
Потом заварил Иван-чай — тот самый, что собирал прошлым летом под Выборгом, листья, пропаренные над самоваром и высушенные на чердаке. Запах поднялся густой, цветочно-травяной, с лёгкой ноткой иван-чая, напоминающей одновременно и грусть, и покой. Он достал глиняную банку с мёдом — тёмным, пахнущим гречихой и липовым цветом, густым, как смола, — и простое песочное печенье в жестяной коробке с изображением Спящей красавицы. Ритуал чаепития был медленным, осознанным. Каждый глоток горячего, слегка терпкого чая, подслащённого ложечкой мёда, и каждый рассыпчатый, маслянистый кусочек печенья были актами защиты. Защиты маленького, тёплого, понятного мира от огромного, холодного и абсурдного.
Но тревога, отогнанная на периферию, не ушла. Она требовала действия. Не глобального, а маленького, конкретного, почти детского. И тогда он решил сделать домашнее тирамису. Просто и мило. Без претензий на аутентичность. Савоярди, купленные в соседнем магазине, пачка недорогого творожного сыра «Маскарпоне», какао-порошок в синей жестяной банке, растворимый кофе «Якобз» из экономичной стеклянной банки. И для души — долька апельсина, которую он аккуратно разделил на сегменты, чтобы положить между слоями. Процесс поглотил его целиком. Запах заваренного кофе, горький и будоражащий, смешался со сладковатым молочным духом сыра. Он обмакивал ломкие печенья в кофейную смесь, выкладывал слоями, посыпал тёмным, горьковатым какао. Это была алхимия утешения. Создание чего-то целого, вкусного, предсказуемого из разрозненных, простых частей. Антитеза тем необъяснимым «факторам», которые где-то наверху ломали привычную жизнь, как ребёнок — не понравившуюся игрушку.
И вот, когда тирамису отправилось в холодильник «настояться», а сам он сидел на кухне, ощущая на языке остаточную сладость и горечь продегустированного крема, его посетила новая, внезапная мысль. Поездка. Куда-нибудь. Недалеко, но за границу. Туда, где другая валюта, другие цены, другой воздух. К приятелю Роману, который несколько лет назад уехал в Таллин. Мысль созрела мгновенно, как пузырь на поверхности забродившего вина. Не раздумывая, он написал сообщение: «Ром, завтра буду. Если дома». Ответ пришёл почти сразу: «Ключ под ковриком, кофе в шкафу, я с работы к вечеру».
Поездка.
Утром он сел в свою нестарую, но уже видавшую виды E39. Двигатель завёлся с первого раза, словно одобряя идею бегства. Поездка — это особое состояние, промежуточное, пограничное. Ты уже не здесь, но ещё не там. Мир за окном превращается в калейдоскоп сменяющих друг друга картинок.
Запах первый, ворвавшийся в салон ещё в городе, — это был запах бензина на первой же заправке. Но не просто бензина. Это был сложный, почти парфюмерный букет: едкая, резкая нота самого топлива, сладковатый дух выхлопных газов от соседней фуры, тонкий аромат свежескошенной травы и подснежников (где они зимой?), принесённый ветром с обочины, и подложка — запах чистого, морозного воздуха, в котором всё это плавало. Это был запах Дороги с большой буквы, запах отправления.
Запах второй, уже на трассе, на большой заправке-комплексе: запах жареного. Не просто масла, а целой симфонии. Жирный, соблазнительный, плотный аромат жареного во фритюре лука, смешанный с дымным духом подрумянивающейся сосиски и сладковатым дыханием прогретого хлебной булки. Это был запах «Хот-дога по-русски» — явления, которое, могло бы стать предметом отдельного философского трактата. «Хот-дог, — это не просто сосиска в тесте. Это символ стремительного времени, когда человеку некогда сесть за стол, но очень хочется ощутить в руке что-то тёплое, жирное и бесспорно съедобное. Это пища для путешественника, философа и грешника в одном лице, ибо после неё остаётся чувство лёгкой вины и стойкое амбре чеснока, которое не выветривается до следующей большой остановки». Ржевский купил один. Он был огромным, несуразным, сосиска торчала с обоих концов, лук сыпался на колени. Он ел его, стоя у машины, и это было дико вкусно, первобытно и очень далеко от тирамису.
Запах третий: кофе из автомата. Это был отдельный вид магии. Монета, лязг, грохот, шипение пара, и из недр стального ящика в картонный стаканчик изливается струйка тёмной, пахнущей жжёными зёрнами и химической ванилью жидкости. Запах был обманчиво уютным, но на вкус кофе оказывался жидким, водянистым и горьким, как разочарование. Кофий из аппарата, — это как обещание любви от незнакомки: пахнет интригующе, но на поверку оказывается пустышкой, оставляющей после себя лишь горький осадок и желание почистить зубы.
Дорога убаюкивала. Лес по бокам, сначала густой, потом редкий, потом снова густой. Поля, покрытые снежным саваном. Редкие деревеньки, домики которых казались игрушечными. Граница прошла быстро и буднично. Паспортный контроль — лишь формальность, щелчок штампа, взгляд офицера, скользнувший по лицу без интереса. И вот уже другие знаки, другая раскраска заправок, другая, едва уловимая атмосфера. Воздух, казалось, стал чуть чище, небо — чуть выше, даже снег на обочине лежал как-то иначе, более аккуратно. Или это просто казалось.
Таллин встретил его серой готикой шпилей, мощёными улочками и тишиной воскресного дня. Он оставил машину на парковке у старого города и пошёл пешком к дому Романа — небольшому, аккуратному дому из известняка недалеко от Кадриорга. Ключ действительно лежал под ковриком. Внутри пахло кофе, деревом и покоем. Он скинул куртку, поставил на стол привезённое из Петербурга тирамису (теперь оно казалось ему самым ценным грузом) и заварил кофе из зёрен, найденных в шкафу.
Роман вернулся под вечер. Они обнялись, похлопали друг друга по спине, и сразу, без раскачки, пошли гулять. Говорили мало, больше смотрели. На тёмные стены Старого города, на зажжённые фонари, на редких прохожих. Их шаги гулко отдавались на брусчатке. Разговор, как и полагается старым друзьям, начался с самого наболевшего, с того, что висело в воздухе и здесь, и там.
Кабачок, куда они зашли, был маленьким, тёмным, душным от тепла и запахов. Он назывался «Vana Toomas» и славился своей простой, сытной едой. Они заказали два светлых эля и бутерброды с копчёной салакой. Рыба была невероятно солёной, почти обжигающей, с плотным, дымным ароматом, от которого щипало в носу. Хлеб — чёрный, ржаной, плотный, с хрустящей корочкой. Пиво — холодное, горьковатое, прекрасно оттеняющее солёность рыбы. Это была еда викингов, простая, честная и дающая ощущение сытости надолго.
И вот, запивая салаку глотком эля, Роман заговорил об инфляции. Говорил он спокойно, без истерики, констатируя факты, как инженер, описывающий поломку механизма.
— Цены растут, это факт. Некоторые товары просто пропадают с полок — видимо, их и так продавали на грани рентабельности. Подорожали молочка, рыба, крупы и макароны (за исключением самых дешевых), бутилированная вода (в том числе газировка), конфеты, кофе. Мы молоко берём дешевое и делаем кисломолочку сами. Сыр — по акции или ненастоящий. Кофе стараемся заказывать на маркетплейсах, там можно найти неплохие зерна. Если доставка не срочная, выходит процентов на 40 дешевле. Конфеты — тоже в основном на маркетплейсах.
Он отхлебнул пива, посмотрел в потолок, затянутый вековой копотью.
— Всё будет дорожать или исчезать. Это не паника, это прогноз. Мы с Мартой планируем завести побольше кур — на мясо и яйца, может, козу и свиней. Овощей посадим побольше, теплицу расширим. А я буду ездить на рыбалку не только ради удовольствия, но и чтобы рыбу поесть. Возвращаемся к корням, так сказать.
Ржевский слушал, ковыряя вилкой остатки рыбы на тарелке.
— Но никто не задаётся вопросом: почему эта инфляция началась не вчера, а тянется годами и только набирает обороты? — спросил он.
— В том числе виноваты и войны, — сухо сказал Роман. — Прямо или косвенно. Но дело не только в этом. Дело… в согласии. Знаешь, я тут наблюдаю. И за здешними, и за теми, кто приезжает. Мне кажется, большинству глубоко безразлична судьба людей в мире. Им всё безразлично. Все равно, что там делается, кто с кем воюет, лишь бы никто не трогал. Людей устраивает нищета, запреты, санкции, ограничения интернета. А те, у кого есть деньги, и подавно в гробу всё это видали. Главное — сохранить свой островок.
— Страх, — сказал Ржевский.
— Да, разумеется, страшно, — кивнул Роман. — Но страх этот мелочный, ханжеский. Все выбрали тактику прошлого века: просто сидеть и ждать, пока режим сам себя сожрёт и истлеет, а там снова заживём. А сколько в этот раз ждать-то? Десять лет? Двадцать? А что изменится? Фактически — ничего. И никуда режим этот не денется, если просто сидеть сложа ручки и терпеть. Сколько можно терпеть? Никто вас не спасет, нет Дяди Степы — милиционера, который вас за ручку через дорогу переведет. Пока вы не начнёте брать ответственность за свою жизнь — ничего не изменится. И война, и инфляция будут продолжаться бесконечно. Они — симптомы одной болезни. Болезнии безразличия к самому себе как к гражданину.
— А что делать? — тихо спросил Ржевский, и в его голосе прозвучала та самая беспомощность, которую он пытался заглушить тирамису и дорогой.
— Не знаю, — честно ответил Роман. — Я выбрал свой путь.. Для меня ответственность — это обеспечивать семью, не полагаясь на шаткую систему. Может, это и есть бегство. Но это моё решение. А там… Там каждый должен найти свой ответ. Но для начала — перестать делать вид, что это к нему не относится.
Их спор, тихий и беззлобный, длился ещё некоторое время. Они не спорили по сути, они примеряли на себя две разные модели выживания. Ржевский — пытаясь понять, можно ли оставаться внутри системы, не теряя себя. Роман — отстаивая право на выход из неё. Оба чувствовали глубокую усталость от необходимости всё время выбирать, рассчитывать, приспосабливаться.
И вот тогда, в паузе между их репликами, раздался скрип стула. К их столику, без приглашения, подсел третий. Мессир Баэль. В его длинных пальцах он держал три кружки с только что налитым тёмным, почти чёрным портером и две дымящиеся, румяные колбаски, завернутые в бумажные салфетки. Он поставил кружки на стол, одну протянул Роману, одну — Ржевскому, одну оставил себе. Колбаски положил посередине.
— Продолжайте, — сказал он просто. — Не обращайте внимания. Я просто подумал, что спор об абстракциях требует калорий и хорошего портера. Это — локальный. Очень достойный.
Роман, изумлённый, но не испуганный (видимо, Ржевский как-то упоминал о таком знакомом), взял кружку и кивнул. Они пили. Портер был густым, сладковато-горьким, с нотами чёрного хлеба и чернослива. Колбаски, обжаренные на гриле, лопались от сока, пахли чесноком и тмином.
— Вы знаете, — произнёс Баэль после долгого молчания, разглядывая свою кружку, — что общего между инфляцией, войной и этим портером?
Они пожали плечами.
— Время. На всё нужно время. Чтобы цены поползли вверх, нужны годы плохих решений. Чтобы пиво забродило, выстоялось и налилось таким вкусом — нужны недели. Чтобы война из дипломатической телеграммы превратилась в окопы и могилы — нужны месяцы. Люди думают, что всё происходит внезапно. Но нет. Всё вызревает. Медленно. Как плесень на сыре или ржавчина на железе. Вы просто не хотите этого замечать, пока запах не станет слишком сильным, чтобы его игнорировать. Вы, — он кивнул на Романа, — решили, что запах уже достаточно силён, и ушли в другую комнату. Вы, — взгляд скользнул к Ржевскому, — всё ещё нюхаете воздух и надеетесь, что это показалось. Оба выбора имеют право на жизнь. И оба — бесполезны в масштабах истории. Потому что история не про выбор. Она про последствия. А они придут. Для всех. В виде цифр на ценнике, в виде повестки, в виде пустых полок. Вы можете только решить, как вы встретите эти последствия: с колбаской в руке или с опущенной головой.
Он отпил, поставил кружку.
— А теперь — музыка. Потому что когда логика бессильна, остаётся только мелодия.
И он запел. Тихим, ровным, немного глуховатым голосом, на безупречном английском. И это была не эпическая поэма, а что-то в стиле старых, меланхоличных баллад — песня усталого, но не сломленного наблюдателя.
"The prices climb, a silent, steady race,
A worried glance on every second face.
The simple joys are rationed, one by one,
Beneath a cold and indifferent sun.
We speak of war in distant, borrowed lands,
With clean, removed, and too-forgiving hands.
We tolerate the slow, encroaching night,
And trade our will for temporary light.
Some build their arks of wood and stubborn hope,
And learn to cook and make their own soap.
Some count the snowflakes falling on the glass,
And wait for all this unease to pass.
But in the end, the ledger will be read,
Not just in coins, but in the unsaid.
The cost of silence, heavy and profound,
Is measured in the lost and hallowed ground.
So drink your beer, my friends, and eat your fill,
While shadows gather on the distant hill.
The dance goes on, though awkward is the tune,
Beneath the pale and artificial moon."
(«Цены ползут в безмолвной, злой гонке,
И тревога таится во взглядах.
Простым радостям выдан паёк
Под холодным, неласковым солнцем.
Мы толкуем о дальних войнах
Безучастной и слишком чистой рукой.
Мы спокойно глядим, как подкралась ночь,
И волю меняем на сиюминутный свет.
Кто-то строит свой фанерный ковчег,
Упрям в надежде, и варит мыло.
Кто-то снежинки на стекле считает,
В ожидании, чтоб это всё миновало.
Но придет день, и сведён будет счёт —
Не в монетах одних, а в том, что не сказано.
Цена молчания, тяжкий итог,
Измеряется в утраченном священном поле.
Так пейте же пиво, друзья, навострите ножи,
Пока на холмах не сгустились грачи.
И танец длится, хоть такт уже странен,
Под светом бледной, искусственной луны.»)
Он допел последнюю строчку, поднял кружку, как будто произнося тост, и осушил её до дна. Потом поставил на стол, кивнул обоим, развернулся и вышел из кабачка, растворившись в темноте вечернего Таллина так же внезапно, как и появился.
Роман и Ржевский сидели молча. Музыка и слова, странные и точные, висели в воздухе, смешиваясь с запахом портера и копчёной рыбы. Спорить больше не хотелось. Было лишь тихое, общее понимание того, что они — просто люди за столом в тёмном кабачке на краю Европы, а над ними катятся огромные, неостановимые колёса времени и последствий.
Ржевский ехал обратно в Питер глубокой ночью. Трасса была почти пуста. Он выключил музыку. В салоне стояла тишина, нарушаемая только шумом двигателя и ветра. Мысли, которые гонялись по кругу, наконец, утихомирились, уступив место пустоте и усталости. Где-то за Нарвой он свернул на грунтовую дорогу, ведущую в поле, остановил машину и выключил свет.
Он вышел. Мороз ударил по лицу, чистый, острый, протрезвляющий. Он поднял голову. И замер.
Небо было абсолютно чёрным и при этом невероятно глубоким. Оно не было пустым — оно было заполнено до краёв. Тысячи, миллионы звёзд, видимых здесь, вдали от городской засветки, образовывали роскошный, немыслимо сложный узор. Млечный Путь тянулся через весь небосвод туманной, сияющей рекой. Это был вид, от которого перехватывало дыхание и сжималось горло. Вид, перед которым меркли все войны, все инфляции, все страхи и споры. Звёзды молчали. Они просто были. Они горели миллионы лет и будут гореть ещё миллионы, совершенно не интересуясь тем, какие деньги в ходу на крошечной, пыльной планете в одной из спиральных рукавов их галактики, какие границы проводят на её поверхности её обитатели и какие цены они выставляют друг другу за кусок хлеба или бочку нефти.
Ржевский стоял, прислонившись к холодному капоту машины, и смотрел вверх. Он чувствовал себя бесконечно маленьким и в то же время — причастным к чему-то грандиозному. Все тревоги дня, разговор с Романом, песня Баэля — всё это сжалось до размеров пылинки, затерявшейся в космическом ветре. Но в этой пылинке была его жизнь. Его чай. Его тирамису. Его друзья. Его тоска. И это было не менее ценно, чем сияние далёких солнц. Просто — иное.
«Держись», — сказала подруга Кате. «Бери ответственность», — сказал Роман. «Танец продолжается», — пропел Баэль. А звёзды молча говорили: «Смотри. Просто смотри. И помни о масштабе».
Он простоял так, может, полчаса, может, час. Пока холод не начал пробирать до костей. Потом сел в машину, завёл мотор. Свет фар выхватил из темноты кусок мёрзлой земли, столб с проводами, дальше — опять чёрнота. Он тронулся и поехал дальше, в сторону дома, в сторону утра, в сторону жизни, которая ждала его со всеми её ценами, войнами, маленькими радостями и большими вопросами. И теперь, с памятью о звёздном небе над полем, эта жизнь казалась ему чуть более выносимой. Не потому, что проблемы исчезли. А потому, что он нашёл для них правильный, небесный масштаб. Он был всего лишь человеком на дороге. Но над ним простиралась вечность. И в этом знании была странная, горькая и чистая свобода.
Свидетельство о публикации №226020902203