Последний шанс

Картины развесили в самой просторной комнате - секретариате - в углу которой, у окна, чтоб правильно падал свет, стоял большой, старинной работы стол ретушера Марюхина. Уже трижды менялась мебель в кабинетах «Вечерки», всякий раз на лучшую, компактную, но этот стол он не давал трогать, ссорясь с сотрудниками, не желавшими тесниться из-за «гробины», и умасливая завхоза, чтоб тот не распорядился в его отсутствие сделать замену.
За этим столом хорошо работалось и спокойно думалось.
Картины он увидел сразу, как переступил порог. Было их десятка два, в простеньких деревянных рамках, и лишь одна оказалась наряженной в широкий багет, покрытый черной, с какой-то золотистой зеленью краской. Но багет он увидел после, а прежде - саму картину, вернее, глаза молодой женщины, глянувшие ему прямо в душу и ворохнувшие ее.
- О!.. - сказал Марюхин вслух, потому что комната была еще пуста, а шум торопливых ног и голоса работников редакции отстали где-то там, на лестнице.
Потом он прошел к своему месту, медленно выдвинул ящик, достал кипу фотографий, перебрал их, отложив на угол те, что пойдут в номер, и опять повернулся к багету: женщина была грустна, но грустила одними глазами, которые, как подумалось Марюхину, даже если отнять от лица, все равно уже вобрали в себя весь ее облик...
Потом комната заполнилась, и начался обычный, суетный день с беготней, громкими разговорами по телефону, грохотом пневмопочты и вечными посетителями, сующими свои головы почему-то прежде всего в двери секретариата. Работая, он наблюдал за остальными и видел, что выставка почти никого не заинтересовала. Разве что Виталька Таранов, их горбатенький информатор, прищурясь, оглядел коротко каждую и произнес:
- А мужик гениальный, видать. Как ты его оцениваешь, Сан Палыч?
Сан Палычем, чтоб короче, звали его, Александра Павловича Марюхина, художника-ретушера «Вечерки», а если уж быть точным в определении его нынешней должности, то просто ретушера, потому что заставки, где требовалось какое-то мастерство рисовальщика, прежний редактор распорядился без надобности не обновлять - уважал читательскую привычку, а рисунки к материалам и вовсе исключил - не художественный журнал, а документальная четырехполоска, значит, и иллюстрировать ее надо документально, снимками. Новый, сменивший прежнего, хоть и был из одной дружеской компании с Марюхиным, еще ко всему только приглядывался и пока устоявшиеся традиции не ломал.
В ответ Витальке Марюхин неопределенно пожал плечами и заскрипел по глянцу скальпелем.
- Брось! - тихо усмехнулся Виталька, проходя мимо к двери. - Гениальный мужик, и ты это понял.
Картины висели с неделю, а художник так и не появлялся. Кто он, откуда, через кого организована эта выставка, - впрочем, явление для «Вечерки» обычное, нет-нет да и случаются подобные вернисажи в ее стенах, - Марюхин не знал, а расспрашивать никого не хотелось. Только фамилию прочел в уголке одной работы: «Горюнов». Подумал: «И фамилия под стать...» Картины художника не отличались безмятежностью и радостной созерцательностью. Они были мудры и печальны, как сама жизнь, если на нее смотреть глазами честного человека.
Тот день прошел, и близилось время, когда он сможет, аккуратно протерев плакатные перья и кисточки, упрятать их в специально приобретенную деревянную коробочку, а снимки разложить по пакетам с четко выведенными именами фотокоров и нештатников и, выдвинув вместительный ящик стола, положить их на дно, застеленное чистой белой бумагой, а потом сходить и вымыть руки, подытоживая по пути, что им за день сегодня заработано, и довольно отметить, что заработано, как всегда, немало, потому что кроме газетных снимков он успел отретушировать еще пять для рекламы и портрет какой-то поэтессы для издательства - там не могут найти путного ретушера и носят ему снимки.
Когда эти минуты наступили, он сделал все, как всегда, только шагая к туалету, отстранив от себя руку с испачканными тушью пальцами, а в другой неся небольшое полотенце - жена сунула свежее в портфель, - думал не о сумме, прихваченной сегодня, а о том, что надо выдать четвертную Лидке, их редакционной машинистке, с которой его черт однажды попутал, и от этого греха растет теперь у Лидки девчонка, как две капли - старшая дочь Марюхина в три года. Деньги он ей дает в конце каждого месяца и всякий раз требует одно и то же: «Не вздумай Лельку сюда притащить! Ни шиша сразу не получишь!» Боится, чтоб жена не узнала в Лельке родню, однажды столкнувшись с ними в столовой, куда иногда ходит обедать, если Марюхин оказывается ей нужен среди дня.
Впрочем, четвертная, что он сует Лидке под машинку, когда заносит тексты к снимкам, или в карман, если та сама заходит в секретариат с готовой работой, на бюджете Марюхина никак не сказывается, и потому волнует, а точнее, злит его сам процесс расчета. Сегодня что-то Лидка не попалась ему на глаза, выходит, придется искать ему самому, а то, еще чего доброго, и домой к ней заезжать: когда Лелька болеет и не ходит в садик, Лидка сидит с ней дома.
Протирая каждый палец в отдельности, взглядывая, не осталась ли где тушь, подумал еще и о Горюнове, о том, что зря тот понадеялся увидеть в очередном номере свои картины. «На производственную тему в таком случае, дорогой мой коллега, надо было писать, - усмехнулся Марюхин. - А то тебе и удовлетворение от творчества, и слава!.. Не слишком ли много сразу?»
То, что художники организуют выставки в стенах редакции, Марюхин зовет «последним шансом». Несут, потому что не находится другого места: именитым и то биться за выставочные залы приходится. А тут, случается, редактор посмотрит, посоветуется с сотрудниками и распорядится дать репортаж о художнике. Глядишь, тот и возникнет, или хотя бы заказы ему пойдут. Но газета есть газета: для публикаций отбираются или портреты передовиков , или массовые сцены в цехах заводов, а у Горюнова ни того, ни другого. На что понадеялся, непонятно.
Зайдя в комнату за портфелем, Марюхин еще раз внимательно рассмотрел каждую картину и, таясь от самого себя, подумал: «А если бы все сегодня заохали и заахали, столпившись около них?..» Чувство, родившееся от этой мысли, странно потревожило Марюхина, но было недолгим, и уже вскоре он, спокойный, хорошо одетый, входил в лифт, чтобы потом сесть в свою машину и, не торопясь, проехаться к центральному универмагу, за которым в тиши двора его дом, его нынешняя крепость из трех меблированных и застланных коврами комнат, где домочадцы чтут его и не смеют перечить, потому как от него одного зависит все благополучие дома и его покой.
Уже захлопывая дверцу машины, Марюхин вспомнил, что не увидел Лидку. Решил отложить до завтра. Если и завтра не явится, значит, сидит на больничном. Тогда придется гнать машину на конец города.

Перед тем как забрать работы, Горюнов зашел в редакцию по каким-то еще своим делам, и Марюхин его увидел. Был тот высок, длинноволос, с лицом разночинца и воспаленными белками глаз. Лет ему можно было дать двадцать пять-тридцать, но на лбу уже пролегли две глубокие, изломом, морщины и наметились возле крыльев острого прямого носа. Одет Горюнов был легко - в темный брезентовый плащ и стоптанные дешевые ботинки. «А как еще ему выглядеть? - подумал про себя Марюхин. - Самая та пора...»
К этому времени Марюхин уже кое-что о художнике знал. И то, что живет в подвале и спит на тюфяке из соломы, что в студентах не раз рисковал быть исключенным, забываясь в спорах с почитаемыми преподавателями, что поиски себя шли у него мучительно, а когда кончил учебу, оказался не у дел. Теперь метет утрами улицы, а днями пишет свои картины, счету которым нет, как нет и спроса. Те, кто у него бывал, хвалят художника, говорят: «Потом галереи страны рвать будут из рук в руки его картины, только лучше бы это случилось сейчас, а то тому жрать нечего: хлеб да вода - и все его пиршество».
Марюхин, слушая разговоры о молодом художнике, сам в них не вступал. Когда того жалели, про себя усмехался и думал: «Ничего, переболеет, станет, как все: или заказные портреты начнет писать, или книги иллюстрировать. А умнее окажется - пойдет хотя бы в то же издательство ретушером. Правда, там ему перепадать будет меньше, чем в газете. В газете что ни снимок - три с полтиной, а ему, Марюхину, и по пятерке, бывает, оплачивают».
Когда тот же Виталька, ухватив Марюхина за рукав, остановил в коридоре и представил ему Горюнова, художник глянул мимоходом, кивнул и хотел шагнуть дальше, но Виталька и его задержал:
- Да погоди ты, Андрей, постой: это же тот самый, Сан Палыч, ну! - Потом повернулся к Марюхину. - Редактор к тебе послал. Сказал - твое слово последнее.
Марюхин беспокойно повел плечами.
- С чего мое-то?
- Да черт его знает. Так сказал. А репортаж я писать буду. Вчера ночевал у Андрея, уйти не мог. Ты бы тоже сходил, Сан Палыч. Выставка - это что! Все видеть надо.
- Сейчас мне некогда, - взяв себя в руки, проговорил Марюхин. - Еще три снимка в ретуши. Или вечером жду, или завтра пораньше...
- Когда тебе, а Андрей? - спросил Виталька Горюнова. Тот подумал.
- Завтра. Только тоже к вечеру. - Сказал, не прося встречи, а соглашаясь на нее, и Марюхина это неприятно задело.
- Пусть будет по-вашему, - явив свое отношение к художнику, произнес Марюхин, но тот его не захотел понять.
Работалось в этот день Марюхину плохо, думалось тоже невесело, он злился на себя, отчитал курьера, который не смог уйти на пенсию и все ковылял с пятого этажа на первый в типографию, если заедало пневмопочту, и, конечно же, чаще всего не успевал. За курьера вступился ответсек Кулябин, но Марюхин его не праздновал, и тот сорвался на других, ругаясь неумело, потому что был человеком беззлобным и совестливым. А к вечеру еще и Лидка позвонила, просила быть, потому что у Лельки двустороннее воспаление легких и необходимо самое лучшее лекарство.
- А где я тебе его возьму? - еще не откипев от дневного, сказал в трубку Марюхин, краем глаза наблюдая, чтоб никто не тронул параллельного телефона на другом столе.
- Не знаю! - кричала Лидка в отчаянии. - Не знаю! Где для дома, там и для меня найдешь!
Марюхин искренне удивился.
- Вот ты как! Да я тогда...
Лидка что-то ответила, и он, сбавив тон, пообещал:
- Ну ладно, ладно, попробую...
Нажав на рычаг, посмотрел на присутствующих:
- Мозжухина не ушла, кто знает?
Мозжухина заведовала медициной и нужна была ему сейчас как воздух.
Где она, никто не знал.

Уже после, отвезя Лидке дефицитное лекарство и побыв немного около разметавшейся в жару Лельки, он сел опять в свою машину, завернул за угол и там, заглушив мотор, положил голову на руль и просидел так, может быть, с полчаса, потом резко завел его и, вырулив на шоссе, поехал в обратную сторону от дома, решив даже не звонить и не придумывать причины.
Перебьется! - подумал о жене. Подумал так же зло, как обо всех сегодня думал, еще не отдавая себе отчета, почему такое с ним происходит.
В конце дня Марюхину нестерпимо захотелось напиться до чертиков и потому он повел машину к дальнему загородному ресторану, где ему почти никогда не встречалось ни одной знакомой рожи, поскольку ресторан располагался между двумя крупными гостиницами и кучкой туристских коттеджей. У него было здесь свое место, и потому как платил Марюхин щедро, это место под любым предлогом высвобождалось, стоило ему ступить на порог. Сегодня столик у круглого, витражного окна был пуст, и он не спеша пошел к нему. Тотчас объявилась Марьям, молодая женщина с восточными удлиненными глазами и красивой фигурой, которую Марюхину всегда, уже под конец пребывания здесь, хотелось рисовать, но он только мычал и тянул ее присесть рядом, а она, вежливо улыбаясь, выворачивалась и вставала, ожидая расчета по другую сторону стола, не обижаясь на Марюхина и не принимая его знаки внимания всерьез: так ведут себя часто подвыпившие гости, а официантки инструктированы, как с ними следует поступать.
- Марьямочка! - призывно позвал Марюхин, располагаясь лицом к залу. - Золотце мое!
Она выглянула, радостно поприветствовала и жестом дала понять, что мигом будет, а потом и пришла, держа наготове блокнот и тоненький карандашик.
- Будем пить! - решительно сообщил ей Марюхин, и официантка
опять улыбнулась и кивнула, мол, конечно, коль пришли.
Заказал сразу графин водки, она удивилась, но записала и водку, и все, что тот потребовал, и поторопилась к стойке, возвращаясь к столику еще несколько раз, то менять скатерть, то устраивать прибор. Марюхин следил за ней сосредоточенно, но думал в это время о своем и все как-то тоскливо, торопя момент, когда можно будет обжечь гортань и загнать эту тоску опять вглубь, где она привычно сидела уже не один год, и Марюхин думал, что не объявится больше.
- Зараза! - пробормотал Марюхин, забывшись, где он, и Марьям, ставившая перед ним рюмку, удивленно посмотрела своими миндальными глазами.
- Тоска - зараза, Марьямочка, откуда только взялась, - поспешно пояснил Марюхин, недовольный собой, что пришлось нынче предстать вот таким здесь, где привыкли видеть его спокойно-гордым, гадая, кто ж он, их редкий состоятельный посетитель.
Марьям посчитала своим долгом проявить участие, спросила:
- Дома? На службе?
Он покачал головой. Официантка улыбнулась:
- А остальное - не важно. Остальное пройдет, вот увидите.
Он хотел тут же, при ней опрокинуть рюмку, но задержался, она поняла, опять улыбнулась и ушла теперь на столько, пока клиент не потребует горячего.
Пьянел Марюхин медленно. Когда-то, стоило ему отпить несколько глотков слабенького винца, голова светлела, сердце торопливее начинало гнать по венам кровь и тело наполнялось легким, приятным нетерпением чего-то, что должно случиться ему в пользу, и случиться непременно.
Но это было когда-то, а теперь он тщетно ждал того состояния, когда ширится и возносится душа, а горечь случившегося сжимается до горошины, а то и вовсе покидает тебя.
- Пройдет, конечно, пройдет, все проходит, еще Соломон сказал, - наливая опять и опять опрокидывая рюмку, тихо говорил Марюхин сам себе, слегка оживляясь все же и высматривая, чем же лучше ему закусить. Потом замер с вознесенной рукой над тарелкой и спросил: - А что, собственно, случилось, а? Нет, что случилось, собственно?
От соседнего столика к нему, пошатываясь, подошел седой интеллигентный старик и, склонив голову чуть вперед, вежливо поинтересовался:
- Вы желали со мной побеседовать, правильно я вас понял?
Марюхин помедлил, боковым зрением оценивая подошедшего, потом повернулся к нему и спросил:
- Вы кто?
Старик растерялся:
- Из-звините, я думал...
- Да нет, я спрашиваю, кто вы? Музыкант, бухгалтер?..
- Режиссер театра... Бывший, разумеется, - понял старик и опять хотел вернуться к себе, но Марюхин его уже не отпустил.
Через час Марюхин повторил заказ, Марьям пожала плечами, но ушла и вскоре поставила на середину столика полный графинчик, спросив нужно ли что еще: салат, люля-кебаб, бефстроганов... Мешанину из прежней еды она унесла - так потребовал клиент.
- Люля, - глухо сказал Марюхин. - Две люли! И чего-нибудь кислого. У вас тут есть чего-нибудь кислое, а?
Он уже заводился, он уже терял над собой контроль, но намеренно упускал момент, когда надо было бы пройти к телефону и позвонить Кольке. Есть у него такой человечек - откуда угодно примчит и доставит Марюхина к порогу квартиры и даже на звонок нажмет. За его услуги Марюхин тоже, конечно, потом рассчитывается, а как же: в этой жизни все чего-то стоит, даже дружба...
- А вот этого на свете и нет, в чистом, так сказать, виде... - отозвался старик и поскреб вилкой по скатерти. - Дружбы...
- Нет, - глухо согласился Марюхин. - Ни в чистом, ни в каком...
Ему нравился этот старик, понятливый, кумекающий во всем понемногу.
- Жизнь убухал, пока понял, - потерев рукою подбородок, грустно сказал Марюхин. - Все вранье, выгода. Выгода! - вдруг озлобился Марюхин, и старик испугался. Затих, выжидая. Но хозяин стола ушел мыслями в себя, еще, правда, раз так же громко произнеся: - Вы-го-да! - А потом вдруг спросил: - Оч-чень хочется знать, а кто, по-вашему, я? - И уставился на старика, откинувшись на спинку кресла и напряженно улыбаясь. - Ну, ну, кто?
Старик тоже был пьян и соображал плохо. Теперь сидел, примеряя к Марюхину профессию, которой он, может быть, и не стоил, но и не обиделся бы, услышав его мнение.
Не дождавшись, Марюхин объявил:
- Художник, вот кто! - И даже как-то подобрался весь.
Старик, огорчившись, хлопнул в ладоши:
- Ну, опередили! Ну кто просил?.. Я только собрался... Да... А вы поспешили...
- ...И я завтра же буду вас писать! У вас есть телефон?
Старик охотно назвал свой номер, и Марюхин, выведя его на салфетке, сунул во внутренний карман пиджака, торопливо оглядывая в это время зал. Искал он Марьям, потому что и ей хотел сообщить то же. Но Марьям не появлялась, и Марюхин досадливо махнул рукой.
- Ее после... Классная баба, а?
Старик кивнул, не зная, о ком это Марюхин, и подвигал по скатерти пустой рюмкой.
Дальше разговор у них шел только о художниках. Марюхин, оказывается, знал их всех - ближних и дальних, старик ни с кем не имел чести быть знакомым, но каким-то образом брался судить, а Марюхин его обрывал и, хватая за руку, прижимая ее к столу своей, сильной, требовал:
- Нет, сюда слушай, сюда!
И говорил, говорил, горячась и веря себе и думая, что ему тоже верят. О том, как после училища исколесил страну, жил на островах и в тайге, ел черепах и змей, спал в шалашах и пещерах, но писал, писал и писал и вот стал знаменитым, его картины едут смотреть из Москвы и Ленинграда, а недавно - сразу пять полотен - купил англичанин, видать, миллионер, потому что не рядился и был еще рад, что купил...
- Это и празднуем? - заглянул старик Марюхину в глаза.
Тот прервался:
- Что празднуем?
- Как же... Мировое имя, выходит... Раз за границей узнали...
- Да ну! Новость какая! До этого во Франции была выставка. В Японии...
Прошла Марьям. Марюхин окликнул:
- Золотце! А ну иди сюда!
Та подошла.
- А? - посмотрел на старика Марюхин. - Стоит писать, да?
Старик угодливо покивал.
- Обнаженную! - некрасиво прищурясь, осмотрел Марюхин официантку.
Та ушла.
- Дура! Не знает, кого обслуживает! Да у меня таких, как ты, очереди с пяти утра у порога. Дура! - крикнул ей вслед Марюхин и почувствовал, как ему стало совсем худо. - Бездари! Все вы - бездари, ни черта не смыслите, а туда же: ах Ван Гог, ах Рерих, Глазунов! А чего - Глазунов? Ну чего? Или, может, еще этот, новоявленный?.. Тоже - очи рисует, через них - нате вам душу и мысли... На тюфяке в подвале спит, но с гонором, куда там! Не на том тюфяке спит!.. - Марюхин кричал хрипло и все отпихивал от себя старика, пытавшегося прижать его голову к своей груди и утихомирить.
Потом он отвалился от стола и закрыл глаза.
- Все! Отстой! - Тут же в голове зашумело и понеслось кругами и вниз, кругами - и вниз. Он что-то еще бормотал, но, поприслушиваясь, старик счел нужным оставить большого человека в покое и перебрался на прежнее место, прихватив еще не опорожненный до конца графинчик.

В редакции Марюхин появился только после обеда через день. Лицо у него было опухшее, под глазами повисли мешки. Хотелось холодной воды и не хотелось ни с кем разговаривать.
Его и не трогали, даже ответсек ничего не сказал, а положил перед ним фотографии и макет, чтоб Марюхин знал, как разметить снимки. Ретушировать надо было скорее, и Марюхин, склонившись, стал работать.
Заходили и выходили сотрудники, отстаивая в номере свою площадь, ответсек терпеливо объяснял, что всех нынче вместить невозможно, идет официоз, и завтра - навряд ли. Поинтересовался у Марюхина - будет о Горюнове репортаж, тот отмолчался и ответсек сообщил:
- Чего-то редактор - за. Может, кто за Горюновым стоит? Не знаешь?
Марюхину было все равно, кто стоит за Горюновым, он его не собирался благословлять, но идти и говорить об этом не хотелось, ждал, когда спросят.
Потом пришел за картинами Горюнов. Начал молча снимать и укладывать, заворачивая в темную тряпицу. Марюхин не знал, сделаны ли уже для репортажа снимки и не поинтересовался. Наверное, сделаны, если ответсек не останавливает Горюнова.
Сдержанно попрощавшись, художник ушел, а вскоре в комнату заглянул Виталька и, узнав, что он унес картины, ругнулся и бросился догонять. Марюхин понял - репортаж не готов.
Свою работу он сделал быстро, не стараясь, как обычно, а за рекламные снимки браться сегодня не хотелось, да и терпело время. Он развернул стул, получилось - ко всем боком, достал журнал, каких в столе много, и начал листать, делая вид, что просматривает. Однако листал просто, не глядя в него, а все пытался вспомнить, чем кончилась его посиделка в ресторане, кому нахамил, чего вытворил. Он знал такое за собой и теперь мучился догадкой, потому что Колька ему всего-то и доложил: «Позвонили, вызвали, привез». Значит, кому-то назвал его телефон и кто-то Кольке звонил. Может, и Марьям, она не сильно обидчива, а может, и тот старик, с которым пил весь вечер и, выходит, почти ночь. Стал вспоминать, о чем они со стариком говорили. Помнил только начало. Потом, видимо, ругал жену, стерву, отлучившую его от настоящего искусства и сунувшую в эту проклятую газету, куда он пошел от безденежья на год от силы, чтоб встать на ноги и купить себе хотя бы малюсенькую хибарку, раз мастерской не светило, а вот засосало его это болото на все десять лет. Она же и утешала: «Ничего, Санечка, твое от тебя не уйдет, прославиться можно и в восемьдесят». А то, что рука ватной стала и краски не волнуют, это как?
Первое время, правда, рисовал. Она же бегала, добывала и кисти колонковые, и лучшие краски, и холст - кипами лежал про запас. Устраивала домашние выставки, обзванивая торжественным голосом знакомых, те приходили, что-то лепетали перед развешенными картинами и спешили за стол, щедро заставленный деликатесами (Марюхины могли уже тогда себе такое позволить), а потом разъезжались, не купив, не попросив ничего со стен на память.
Наверное, ругал критиков, не понимающих его рисунка, его манеры письма, виновников его навалившейся депрессии, из которой он так окончательно и не вышел, просто зажил другой жизнью и слегка отмяк. Теперь вот научился радоваться достатку, уюту, возможностям иметь то, что приметит глаз. Мало кому из знакомых такое выпадает, вон и у нынешнего редактора, его, можно сказать, приятеля, и то твердая ставка, никуда сильно от нее не станцуешь...
«Этот не пойдет в ретушеры», - вклинилась помимо его воли мысль, и Марюхина даже передернуло. Увиделся Горюнов, снимавший со стены секретариата свои картины: не пораженный и даже не огорченный, с теми же воспаленными глазами и взглядом мимо, словно он понимал что-то несравненно большее, чем остальные, и прощал им это невидение. Значит, и Марюхину прощал. Потому не подошел, как условились, не заговорил. Марюхин усмехнулся, вспомнив себя таким в молодости. А чем кончилось? Да вот этим фотостолом, скальпелем, скрипом по бумаге, к которому не мог долго привыкнуть и который все нервы тогда извел.
«Да нет, он не пойдет в ретушеры. Знает же, поди, что ищут его в издательстве. Так и будет мести утрами улицы, чтоб день был его. Может, чего и добьется, поглядим...» По-доброму думать о художнике Марюхин не мог и не пытался, хотя, окажись он на месте Витальки, пусть даже на секунду, тоже произнес бы это: «Гениальный мужик!» Но Марюхин был на своем месте, и оно диктовало ему иные суждения.
К концу дня через секретаршу редактор попросил Марюхина к себе. Улыбаясь, похлопал по плечу, спросил:
- Погудел, что ли?
Марюхин нехотя кивнул.
- Твоя звонила. Да нет, не сюда, домой. Они ж с Алкой только и знают, что друг дружке исповедуются. И все про нас, старик. Ну так?..
Марюхину не хотелось откровенничать. Редактор понял. Перешел к делу. Попросил обмозговать праздничный номер, чтоб газета не вышла «слепой», как вчера: еле из запаса наскребли снимков. Марюхин успокоил:
- Знаешь же, теперь опять на год.
- Ну, ну, уж и обиделся. Я так, на всякий пожарный случай. Кстати, в праздничный можно на четвертую дать и о художнике этом, как его?
Марюхин сделал вид, что тоже забыл фамилию.
- Помочь парню просили. Говорят, очень талантливый. Как на твой взгляд?
Марюхин пожал плечами. Бесцветным голосом сказал:
- На мой взгляд - один из тысячи.
- Да?
- Да.
- И что, не стоит? - почти уже согласился с Марюхиным редактор. - Ты же знаешь, лично я в этом ничего не смыслю.
- Думаю, зря место займем.
- Ну, Бог с ним. Без нас пробьется, если что, да?
Марюхин посмотрел в окно. Там шел снег, крупный, хлопьями. А вскоре и вовсе повалил стеной, так что и рассмотреть ничего там было нельзя. Редактор тоже подошел и тоже засмотрелся на снег, потом потер руки и оживленно сказал:
- Скорее бы выходной. На лыжи встать охота. Твоя машина на ходу? До дач доедем, а там - по сугробам. Ага, старик?
- Можно и на лыжах, - без всякой радости согласился Марюхин и пошел к себе - собирать портфель.


Рецензии