Чужая душа

Павел Андреевич Ивков, человек тучный, с одышкой и давно уже равнодушный к своей службе в казенной палате, возвращался домой в сумерках. Шел мокрый снег; фонари мигали тускло и нерешительно, словно им самим было холодно на ветру. У самых ворот своего дома, где снег уже успел замести утоптанную дорожку, Ивков споткнулся о темный, неподвижный сверток.

Сверток зашевелился. Это была девочка лет десяти, в огромном, не по росту, рваном платке, из которого глядели два испуганных глаза. Она дрожала так сильно, что, казалось, дрожал и сам воздух вокруг нее.

— Ты чья? — спросил Ивков, тяжело дыша и чувствуя, как мороз пробирается под воротник. — Чего сидишь здесь? Замерзнешь ведь, дурочка.

Девочка молчала и только плотнее куталась в тряпье.

В доме Ивкова встретила горничная Пелагея, женщина дельная, сухая и набожная. Увидев барина с грязным, продрогшим ребенком, она всплеснула руками, и лицо ее приняло выражение брезгливой жалости.

— Господи помилуй, Павел Андреевич! Откуда такая напасть? — зашептала она. — Не ровен час, тифозная. Давайте я дворника кликну, пусть городовому сведет. Там разберутся, в приют определят или к родителям. Нельзя же так, в чистый дом...

Ивков посмотрел на девочку. С носа у нее капала вода, руки были синие, как гусиные лапы. Ему вдруг стало невыносимо тоскливо от этого благоразумного голоса Пелагеи, от мысли о холодном участке, о писанине протоколов и грубости городовых.

— Не надо городового, — сказал он тихо, но твердо, снимая тяжелую шубу. — Грех это. Накорми ее, Пелагея, и помой. А спать положи здесь, в кабинете, на кушетке. У изразцовой печки. Там тепло.

Пелагея поджала губы, но спорить не стала.

Вечер прошел в суете. Девочку вымыли в жестяном корыте; она оказалась худой, с острыми лопатками и ссадинами на коленях. После купания она сидела за столом в чистой рубахе, похожая на нахохлившегося воробья, и ела щи, жадно хватая хлеб всей пятерней. Ивков сидел в кресле, курил и смотрел на нее. Он думал о том, как странно устроена жизнь: вот сидит маленькое существо, у которого ничего нет, а у него, Ивкова, есть дом, и печь с красивыми голландскими изразцами, и мягкая мебель, но радости от этого никакой, только тяжесть под ложечкой да ноющая спина.

Девочка не сказала ни слова. Поев, она сразу уснула на кушетке, свернувшись калачиком. В комнате пахло распаренным веником и сыростью. Ивков долго не мог уснуть, слушая, как за окном воет ветер и как сопит во сне чужой ребенок. Ему вспоминалась покойная жена, Ольга Дмитриевна, которая всегда мечтала о детях, но так и умерла бездетной, оставив после себя шкатулки с безделушками и запах лаванды в шкафах.

Утром Ивкова разбудил стук двери. В кабинете было пусто. Кушетка была смята, одеяло валялось на полу. Окно было приоткрыто, и в щель дуло холодом.

— Сбежала! — ахнула вошедшая Пелагея. — И ведь как чувствовала я, Павел Андреевич, как чувствовала! Волчонок, он и есть волчонок.

Ивков подошел к комоду, где стояла ореховая шкатулка покойной жены. Замочек был сломан. Исчезли золотая брошь с бирюзой и два кольца — одно с рубином, другое простое, венчальное, которое Ольга берегла пуще глаза.

Пелагея стояла за спиной, ожидая приказаний.

— Надо в полицию заявить, — уверенно сказала она. — Найдут поганку. Далеко не убежит.

Ивков постоял, глядя на пустую бархатную подушечку внутри шкатулки. Он представил, как девочку ловят, как тащат в участок, как она бьется и кусается, а потом сидит в холодной камере. Брошь и кольца вдруг показались ему чем-то бесконечно далеким, ненужным, принадлежащим миру теней, а не живых людей.

— Не надо полиции, — сказал он глухо, закрывая шкатулку. — Ничего не пропало. Тебе показалось, Пелагея. Ступай.

Пелагея ушла, недовольно бормоча и крестясь. Ивков остался один. Ему было не жаль драгоценностей, но на душе скреблось неприятное чувство — смесь стыда за человеческую природу и какой-то безнадежной, стариковской обиды.

Прошла неделя. В воскресенье Ивков по привычке пошел на базарную площадь купить табаку. Было шумно, пахло мочой, сеном и горячими пирогами. Мужики торговались, бабы визжали, лошади фыркали в морозном воздухе.

Проходя мимо рыбного ряда, он вдруг остановился. У лотка с мороженой рыбой стояла та самая девочка. Она грызла калач, переминаясь с ноги на ногу в новых валенках. На шее у нее был повязан яркий, дешевый платок.

Ивков замер. Девочка, почувствовав взгляд, подняла голову. Узнав его, она не убежала, а словно окаменела. В глазах ее мелькнул животный ужас, рот приоткрылся, и кусок калача выпал на грязный снег. Она ждала удара, крика, городового.

Павел Андреевич смотрел на нее, на ее новые валенки, купленные, должно быть, на деньги от проданного венчального кольца его Ольги. Он видел не воровку, а просто маленького, загнанного зверька, который хочет жить и которому нет дела до чужой памяти и сантиментов. Злость, если она и была, ушла окончательно. Осталась только бесконечная, щемящая жалость ко всему живому — и к этой девочке, и к себе, и к своей умершей жене, и к бессмысленности всего происходящего.

Он медленно достал из кармана портмоне, вынул десять рублей — сумму для него незначительную, а для нее огромную. Подойдя к девочке вплотную, он взял ее холодную, шершавую руку и вложил в нее новенькую купюру.

— Бери... — пробормотал он, глядя куда-то в сторону, мимо ее лица. — Бери, ступай с богом.

И, не оглядываясь, пошел прочь сквозь толпу, ссутулившись и чувствуя, как мокрый снег залепляет очки, делая мир вокруг расплывчатым и серым.


Рецензии