Одиннадцатый
Я долго решал, стоит ли вообще об этом писать. Полгода прошло, а я до сих пор просыпаюсь глубокой ночью и первые секунды не могу понять, где нахожусь, потому что в темноте спальни мне мерещится тот самый тоннель.
Лёшка, мой младший брат, после той ночи вообще перестал спускаться. Продал снарягу, удалил канал, устроился курьером. Человек, который с четырнадцати лет лазил по коллекторам Неглинки, который знал каждый вентшахтный ствол от «Охотного Ряда» до «Парка Победы», просто взял и завязал.
Но я попробую объяснить. Хотя бы для себя.
В ту субботу, двадцать третьего сентября, мы сидели у меня на кухне в Кунцево и разбирали маршрут. На столе между кружками с остывшим чаем лежала распечатка старой схемы, которую Лёшка выцепил у одного ветерана Метростроя, деда Василия. Этот дед доживал свой девятый десяток в Люблино, и память его уже путала имена внуков, но расположение выработок он помнил с точностью. Схема была карандашная, на миллиметровке, пожелтевшей так, что линии едва читались. Но Лёшка перевёл всё в цифру и наложил на современную карту метро.
— Смотри, — ткнул он пальцем в экран ноутбука. — Вот перегон «Арбатская», «Площадь Революции» глубокого заложения. А вот тут…
Палец сдвинулся влево.
— ответвление. По деду, это рассечка 1938 года, пройдена при проходке второй очереди и заброшена. Тупик метров на сто двадцать. Он говорит, там даже обделка не была завершена, голый тюбинг и частично бетон.
— Заварена? — спросил я.
— Дед говорит, что была гермодверь, но её демонтировали в шестидесятых, когда прокладывали кабельный коллектор рядом. Остался проход, задвинутый щитами. Может, с тех пор и не трогали.
Я отхлебнул холодный чай и поморщился. Район Арбатской глубокой, мягко говоря, непростой. Спецобъекты, Метро-2, «Д-6» — называй как хочешь. Мы с Лёшкой не были новичками. За десять лет совместных вылазок прошли коллекторы Неглинки от Трубной до устья. Также ходили в недостроенные перегоны Митьинской линии, спускались в вентшахты Кольцевой. Водили экскурсии по безопасным маршрутам. Неглинка, Филёвская линия, дренажные штольни у «Библиотеки имени Ленина». Платили нам неплохо, пять тысяч с человека, группы по четыре-пять «туристов». Но это была рутина. А вот заброшенная рассечка тридцать восьмого года — это уже другой уровень.
— Рискованно, — заметил я. — Если там рядом спецуха, нарвёмся на контроль. ФСО, «тройка», камеры.
— Заход не через метро, — мотнул головой брат. — Через кабельник. Я нашёл люк на Воздвиженке, за оградой стройплощадки. Оттуда по кабельному коллектору метров двести на юго-запад, и мы выходим прямо к этой рассечке. Минуем всё путевое хозяйство. Ни камер, ни дежурных.
Он говорил уверенно, но я видел, как его правая нога мелко качается под столом. Лёшка всегда так делал, когда волновался. Раскачивал ногу и не замечал этого.
— Ладно, — вздохнул я. — Ночное окно, после часа?
— После двух. Движение прекращается в час двадцать, но путейцы ещё минут сорок шарахаются. В два пятнадцать будет чисто.
Мы вышли из дома в половине первого ночи. Снаряга стандартная. Комбезы «Тайвек» поверх одежды, резиновые сапоги-забродники, каски с налобниками «Fenix» на 1600 люмен, запасные аккумуляторы. У каждого рация «Баофенг» на случай, если разделимся, хотя мы никогда не теряли друг друга. Газоанализатор «Drager» обязательно. В старых выработках может скапливаться метан или углекислота. Верёвка тридцать метров, карабины. Лёшка ещё нёс свою камеру «GoPro» на нагрудном креплении. Он всегда снимал, даже когда не планировал выкладывать на свой канал.
До Воздвиженки добрались на собственной тачке. Вышли за квартал, прошли пешком. Стройплощадка была огорожена профлистом, синим, залапанным объявлениями. Лёшка заранее разведал место, где один лист держался на единственном саморезе и отгибался. Мы проскользнули внутрь, прошли по грязи между бытовками, и брат подвёл меня к люку. Чугунная крышка, старого образца, с надписью «Мосэнерго», задвинутая в сторону и прикрытая куском фанеры. Кто-то уже лазил до нас.
Первым спустился я. Скобы оказались ржавые, но держали. Глубина метров семь. Внизу, кабельный коллектор, бетонный прямоугольный ход, примерно два на два, вдоль стен на полках лежали связки силовых кабелей в свинцовой оболочке. Воздух царил тяжёлый, спёртый, с кисловатым привкусом изоляции. Газоанализатор показал норму.
Лёшка спустился следом, и мы пошли. Коллект р тянулся прямо, без поворотов, с лёгким уклоном вниз. Шаги гулко стучали по бетонному полу. Через каждые двадцать метров на потолке висели мёртвые лампы в решётчатых плафонах, затянутых серой пылью. Никто не включал здесь свет, наверное, лет тридцать.
На сто восьмидесятом метре, я считал шаги, коллектор упёрся в стену. Но справа была дверь, стальная, без ручки, с ободранной краской, когда-то зелёной. Лёшка достал из рюкзака монтировку и вставил в щель. Дверь подалась с протяжным скрежетом, от которого у меня свело челюсть.
— Что там?
— Ещё не знаю. Но давай посмотрим.
Коллектор кончился, и мы вступили в тоннельную выработку. Стены здесь были чугунные тюбинги, характерные кольца метрополитена, но неровные, с подтёками ржавчины, рыжей и бурой. Между тюбингами набилась грязь, а местами проступала влага. Под ногами тянулись шпалы, деревянные, сгнившие до черноты, а между ними стояла вода, сантиметров десять мутной жижи. Рельсы отсутствовали. Их, видимо, сняли давно.
— Вот она, — прошептал Лёшка, и голос его дрожал от восторга, а не от страха.
Пока ещё от восторга.
— Рассечка тридцать восьмого.
Я направил луч налобника вглубь. Тоннель уходил вперёд и чуть забирал вправо, скрываясь за плавным поворотом. Воздух был другой, густой, неподвижный, с запахом мокрого железа и чего-то ещё, чему я не сразу нашёл название. Потом, правда, нашёл. Так пахнет земля, когда копаешь глубокую яму. Грунтом, глиной, чем-то таким.
Газоанализатор: норма. Кислород девятнадцать и восемь. Метана ноль. Мы пошли дальше.
Рассечка оказалась длиннее, чем говорил дед Василий. Мы прошли сто двадцать метров, потом ещё пятьдесят, потом ещё. Тоннель не кончался. Тюбинги стали реже. Кое-где стены переходили в голую породу, укреплённую деревянной крепью. Брёвна почернели, набухли, некоторые лопнули и торчали щепками.
— Это не рассечка, — заметил я, остановившись. — Это полноценная проходка. Тут сотни метров.
— Может, геологоразведочная штольня? — вертел головой Лёшка, водя лучом по стенам. — Тридцатые годы, искали трассу для глубокого заложения…
— Может быть.
Я посмотрел на часы. Два сорок пять. У нас было окно до четырёх тридцати, потом путейцы начинали обход перед пуском. Времени хватало. Я кивнул, и мы пошли дальше.
На двухсотом метре брат остановился.
— Слышишь? — спросил он.
Я замер. Прислушался. Ничего. Тишина подземелья, абсолютная, ватная. Такая тишина, при которой слышишь собственный пульс в ушах и тихий свист дыхания в носу.
— Нет. Что?
— Как будто… стук. Далеко впереди.
Я снова прислушался. И услышал. Не стук. Скорее, ритмичное постукивание, очень далёкое, очень слабое, будто кто-то бьёт ладонью по стене. С равными интервалами. Раз в три секунды.
— Капель, — предположил я.
— Капель не бывает ритмичной.
Он был прав. Но вот только я совсем не хотел, чтобы он был прав.
Мы пошли дальше, и с каждым шагом звук становился отчётливее. Это была не капель. Это был именно стук, глухой, мягкий, как если бы кулак обёрнутый тряпкой бил по металлу. И ещё, температура менялась. У входа было градусов двенадцать. Обычно для глубоких выработок. Теперь стало теплее. Я расстегнул воротник комбеза, провёл пальцами по шее и почувствовал влажность. Я сильно потел.
На двести пятидесятом метре тоннель расширился. Мы вышли в камеру, нечто вроде небольшого зала, метров шесть в ширину и столько же в высоту. Стены здесь оказались бетонные, грубо залитые, с отпечатками опалубочных досок. У дальней стены стояла железная кровать без матраса, ржавая рама на дугообразных ножках. Рядом, опрокинутый табурет. На полу, жестяная миска и алюминиевая кружка.
— Что за чёрт, — прошептал Лёшка.
Я подошёл ближе. На стене над кроватью кто-то нацарапал буквы. Я навёл луч и прочитал. Надпись была на русском, корявыми буквами, процарапанными чем-то острым: «СМЕНА НЕ ПРИШЛА. 4-Й ДЕНЬ. СЛЫШУ ИХ СНИЗУ».
Ниже: «ОНИ СТУЧАТ».
Ниже, уже совсем мелко, словно рука дрожала: «НЕ ОТКРЫВАЙТЕ 11-Й БЛОК».
У меня пересохло во рту. Я медленно обернулся к брату. Он стоял у входа в камеру и не двигался. Лицо в луче фонаря было белым, губы сжаты. Камера на его груди мигала красным огоньком записи.
— Уходим? — спросил он.
Я хотел сказать «да». Нужно было сказать «да». Но в дальней стене камеры я увидел ещё один проход, низкий, не выше полутора метров, и оттуда шёл тот самый стук. Теперь он был громким, отчётливым, ритмичным, как метроном. И ещё оттуда тянуло теплом, влажным, густым, как из парной.
Я направил луч в проход. Тоннель продолжался, но уже совсем узкий. Стены покрывал белёсый налёт, похожий на высолы, но более толстый, рыхлый, как плесень. И я заметил ещё одну деталь. На полу, в грязи, виднелись следы. Нет, не наши. Босые ступни. Много следов, накладывающихся друг на друга. Кто-то ходил здесь. Кто-то ходил здесь много.
— Лёша, — указал я тихо. — Следы.
Он подошёл. Присел. Посмотрел. Потом посмотрел на меня, и я увидел в его глазах то, что он никогда бы не произнёс вслух. Там плескался страх.
— Им лет пятьдесят, — сказал он, и голос был ровным, с трудом контролируемым. — Засохшие. Глина затвердела.
Я присмотрелся. Он был прав. Следы окаменели, вдавленные в глинистый пол, который высох и затвердел до состояния камня.
— Тогда кто стучит? — спросил я.
В ту же секунду, как я произнёс эти слова, стук прекратился. Тишина обрушилась на нас, как обвал. Мы стояли неподвижно, два взрослых мужика в защитных комбезах, с фонарями, рациями и монтировками, и боялись дышать.
А потом из низкого прохода пришёл звук, который я не забуду до конца жизни.
Шёпот. Не слово, не фраза, просто шёпот, как если бы десятки голосов одновременно выдохнули что-то неразборчивое. Это длилось секунду, может, две. Потом смолкло. И снова, через паузу. Выдох. Шёпот. Тишина. Выдох. Шёпот. Тишина. В том же ритме, что и стук.
Лёшка схватил меня за руку. Пальцы его были ледяными и влажными. Он развернулся и пошёл назад, быстро, почти бегом, и я последовал за ним, не оглядываясь. Мы шли по тоннелю, и шаги наши гремели, и эхо множило их, и мне казалось, что позади нас идёт кто-то ещё, но я не оборачивался. Я смотрел на Лёшкину спину, на рюкзак, подпрыгивающий при каждом шаге, и считал метры.
На сто пятидесятом метре, на полпути к выходу, мой налобник мигнул. Я успел подумать: аккумулятор, не может быть, заряжал вчера, и фонарь погас. Я остановился и в ту же секунду погас Лёшкин.
Темнота. Нет, совсем не та темнота, к которой привыкаешь в комнате с выключенным светом. Подземная темнота, абсолютная, физическая, в которой глаза не адаптируются, потому что адаптироваться не к чему. Нет ни одного фотона. Ничего.
— Лёша.
— Я здесь. Запасной.
Я услышал, как он возится с рюкзаком. Щёлкнул карабин. Шуршание ткани. Потом его голос, тихий, сдавленный:
— Антон. Запасной не включается.
Я полез в свой рюкзак. Нашёл запасной «Fenix», нажал кнопку. Ничего. Нажал ещё раз. Ничего. Аккумулятор стоял, я проверял его перед выходом, индикатор показывал полный заряд.
— Рация, — сказал Лёшка.
Я нажал тангенту «Баофенга». Экранчик не загорелся. Рация была мертва.
— Телефон.
Я вытащил из нагрудного кармана смартфон. Экран не реагировал. Кнопка питания, удержание, ничего. Стекло было тёплым, почти горячим.
— У меня тоже, — дрожал Лёшкин голос. — Всё мёртвое. Всё.
Мы стояли в абсолютной темноте, в двухстах метрах под Воздвиженкой, без единого источника света, без связи, без навигации. И тогда я услышал это снова.
Шёпот. Он был ближе. Гораздо ближе.
Лёшка нащупал мою руку и сжал так, что я почувствовал, как хрустнули суставы пальцев. Я сжал в ответ. Мы стояли в темноте, и шёпот приближался, и вместе с ним нарастал тот влажный жар, и запах, тот запах глубокого грунта, и ещё что-то, сладковатое, тошнотворное.
А потом я увидел. Не глазами. Я до сих пор не знаю, как это объяснить. Глаза были открыты, и темнота была прежней, но я видел. Как если бы изображение проецировалось прямо в мозг, минуя зрение.
Коридор. Узкий, низкий, уходящий вниз, всё глубже, глубже, к чему-то, что было внизу всегда, задолго до метро, до Москвы, до всего. И в стенах этого коридора, вмурованные в породу, лица. Десятки лиц. Открытые рты, пустые глазницы, искажённые гримасой, которая могла быть криком, а могла быть чем-то другим. И они шевелились. Губы двигались, произнося одно и то же слово, снова и снова, без звука.
Нет. Со звуком. Это и был тот шёпот.
Они говорили: «Одиннадцатый».
Я закричал. Или Лёшка закричал. Или мы оба. Я не помню. Помню, что мы бежали. В полной темноте, по колено в воде, спотыкаясь о сгнившие шпалы, держась за руки, как дети. Помню, что я ударился каской о край тюбинга и на секунду потерял ориентацию. Помню, что Лёшка тянул меня вперёд, и я слышал его дыхание, рваное, хриплое, со свистом, как у астматика.
А потом налобник включился. Просто так. Без щелчка, без кнопки. Луч ударил в стену, и я увидел бетон кабельного коллектора. Мы находились у двери. Мы были у выхода.
Лёшка рванул дверь, и мы ввалились в коллектор, и он захлопнул её за нами, навалившись спиной, упёршись ногами. Его фонарь тоже горел. Рация, включённая им машинально, зашипела статикой. Живая.
Мы сидели на бетонном полу кабельного коллектора, прислонившись спинами к стальной двери, и молчали минут десять. Потом я посмотрел на Лёшку. Лицо было мокрым, серым, глаза расширены так, что белки отлично виднелись. На левом виске, под каской, набухала ссадина.
— Ты видел? — спросил я.
Он кивнул. Медленно. Один раз.
— Лица, — пробормотал он. — В стенах.
— Одиннадцатый, — добавил я.
Он зажмурился и стиснул кулаки.
Мы выбрались через тот же люк на Воздвиженке. Было четыре утра. Город оказался пуст, чист, безразличен. Фонари горели ровным натриевым светом. Где-то вдалеке прошла поливальная машина.
Я потом пытался найти информацию об одиннадцатом блоке. Перерыл архивы Метростроя, которые есть в открытом доступе. Нашёл немного. В документах 1938 года упоминается «участок номер 11» на трассе глубокого заложения Арбатского радиуса. Проходка была остановлена «вследствие неблагоприятных гидрогеологических условий». Пятеро рабочих, бригада проходчиков, числились пропавшими. Не погибшими. Пропавшими. Тела не были найдены. Дело было закрыто в 1939 году с формулировкой «несчастный случай на производстве».
Деда Василия я нашёл через неделю после нашей вылазки. Приехал к нему в Люблино. Он сидел в кресле у окна, маленький, высохший, с руками, покрытыми старческими пятнами. Когда я сказал «одиннадцатый блок», он замолчал надолго. Потом повернул ко мне лицо, и я увидел, что глаза его мокрые.
— Дурак, — проговорил он. — Зачем полез.
— Что там, Василий Петрович?
Он покачал головой.
— Не знаю. Мы в пятьдесят втором прокладывали параллельный тоннель, для Арбатско-Покровской. Рядом проходили. Бригадир наш, Серёга Хлопов, нашёл проход и сунулся. Вернулся через час. Седой. Ему было тридцать два года, а вернулся седой. И руки тряслись до конца его короткой жизни. Он ничего не рассказал. Только сказал: «Не ходите в одиннадцатый».
— Что он там видел?
— Я же говорю, не рассказал. Запил. Через три года умер. Сердце.
Дед помолчал. Потом добавил, тихо, почти про себя:
— Москва стоит на костях. Это все знают. Но кости, это то, что наверху. А внизу…
Он не договорил. Закрыл глаза. Я посидел ещё минут пять и ушёл.
Камера Лёшки, «GoPro», записала всю вылазку. Мы посмотрели запись вместе, на следующий день, у меня дома, при свете, с зашторенными окнами, потому что экран бликовал. На записи было всё. Коллектор, дверь, тоннель, камера с кроватью, надпись на стене. Стук на записи тоже был слышен, глухой, мерный.
А потом, в том месте, где мы услышали шёпот, запись обрывалась. Не помехами, не чёрным экраном. Изображение замирало на одном кадре, чёткая картинка стены тоннеля, и не двигалось. Звук продолжался. Тридцать семь секунд звука без изображения. Шёпот. Наш крик. Топот. Плеск воды. И потом, резко, снова картинка. Кабельный коллектор, дверь, наши руки.
Тридцать семь секунд Лёшка стёр. Я не стал спорить. Но перед тем как стереть, я прослушал их в наушниках, один, ночью, когда брат уехал. Прослушал на замедлении.
Это было не «одиннадцатый».
Они говорили: «Впустите».
Лёшка продал снарягу через две недели. Я продолжаю спускаться, но только по знакомым маршрутам. Неглинка, Филёвская, дренажка у «Библиотеки». Безопасные, исхоженные, скучные.
К двери в кабельном коллекторе на Воздвиженке я возвращался только один раз, в ноябре. Двери не было. Стена. Сплошная бетонная стена, без шва, без следов демонтажа, будто двери никогда не существовало.
Вот такая история. Можете верить, а можете и не верить. Тем не менее, это случилось в реальности, независимо от вашей позиции к моим словам. Там что-то было… Глубоко внизу.
Свидетельство о публикации №226021100298