Ярко
Мальчишки, конечно, прислушивались не «весь посёлок», а нарочно — как к игре. Они собирались на площадке у старого террикона, где из земли торчали ржавые поручни и табличка «Посторонним…», давно лишившаяся второй половины. Там, на краю, видно было, как по натянутому канату из долины идёт вагончик с рудой: маленькая чёрная коробка с одним фонарём. Днём его почти не замечали. Но на закате фонарь становился важнее самого железа — словно это не лампа, а живое существо, упрямо несущиеся вверх по воздуху.
— Сейчас будет, — говорил каждый вечер Косой Ромка, прищуриваясь. — Слушайте, сейчас гора скажет «а».
— Она не «скажет», она повторит, — поправлял его тот, кто хотел выглядеть умнее остальных.
— А мне всё равно, — отвечал Ромка и смеялся.
Ждали, пока вагончик дойдёт до верхней опоры. Он там всегда вздрагивал — как лошадь перед прыжком. И вот тогда звук — удар, писк, короткая жалоба железа — летел вниз, ударялся о скалы и возвращался обрывками. Не каждый слышал одно и то же. Кто-то клялся, что всегда два раза, кто-то — что три. Бывали вечера, когда будто бы возвращалось слово. Не звук, а именно слово: чужое, не отсюда, с твёрдыми согласными. В такие вечера мальчишки делались серьёзными и, сами не понимая почему, говорили вполголоса.
Ярёму звали не Ярёмой, конечно. Его так прозвали за то, что он никогда не торопился и всегда держал руки в карманах, как взрослый. Настоящее имя у него было — Ярко. Но это знали разве что в конторе комбината да женщина, у которой он жил на окраине, в доме с перекошенным крыльцом. Про родителей Ярко никто толком не знал. «Привезли с перевала», — говорили одни. «Нашли возле купели на Покров», — говорили другие. Третьи сочиняли так, будто сами стояли со свечой: «Утром, в росе, лежал на крыльце церковном, а рядом — монета, чтобы не отказали». Каждый выбирал версию по своему характеру. Но все сходились на одном: мальчишка чужой и при этом — как будто слишком свой, потому что он умел то, что не умели остальные.
Он слышал гору всегда. Даже когда остальные спорили и махали руками, Ярко стоял, не шевелясь, и потом вдруг говорил:
— Было четыре.
— Не бывает четырёх, — возражал Ромка.
— Было, — спокойно отвечал Ярко и сплёвывал в сторону.
На слова он был скуп. Он почти никогда не объяснял, как знает. И этим раздражал: не тем, что умничает, а наоборот — тем, что не хочет быть умным напоказ. Когда его спрашивали, он смотрел так, словно вопрос не о звуке, а о том, куда девается человек после смерти, и отвечал так же просто:
— Так.
И всё.
В тот вечер за ними пришёл Панкрат.
Панкрат был не местный — из тех людей, у кого в речи слышится город, даже если он молчит. Он служил при доме Глеба Андреевича Скарина: ходил по поручениям, носил пакеты, чинил то, что не хочется чинить хозяину, и смотрел на людей так, как смотрят на вещи: без злобы, но меряя пригодность.
— Ярко! — крикнул он снизу, с тропы. — Иди. Глеб Андреевич ждёт.
— Пусть ждёт, — отозвался Ромка, желая показать, что они тут хозяева.
Панкрат не ответил Ромке. Он даже не поднял на него глаз — в этом была особая обида: будто тебя не оскорбили, а не заметили.
Ярко подождал ещё миг, пока вагончик не прошёл опору и не дал свой удар. Удар отозвался в скалах — сегодня без «слов», просто камень повторил звук железа.
— Пойдём, — сказал Ярко и пошёл вниз, не прибавляя шага.
Дом Скарина стоял выше посёлка, на уступе, где росли два тополя. Глеб Андреевич не был начальником комбината, как думали приезжие, и не был «барином», как говорили старухи. Он был человеком другого рода: бывшим преподавателем физкультуры в училище, но преподавателем таким, который носит свою прежнюю должность, как знак отличия. Он всё мерил упражнениями. Даже разговор у него начинался с команды.
— Раздевайся, — сказал он, не здороваясь, и затянулся папиросой. — До пояса.
На дворе уже стояли двое в масках для фехтования. Один — худой, с длинными руками, был сын Скарина, Лёня. Другой — в чужой маске, слишком большой, — ученик из училища. Они держали палки, похожие на рапиры, только грубее, с мягкими наконечниками. Это называли «учебный бой», но били больно.
Ярко снял рубаху, аккуратно сложил на лавке. И только тогда поднял голову. Лёня, в маске, стоял ровно, как учили: ноги разведены, корпус собран. Он любил правила так, как любят спасательный круг: не потому что море, а потому что страшно без круга.
— Сегодня иначе, — сказал Глеб Андреевич. — Сегодня у нас не просто размахивание. Сегодня у нас ритуал, понял? — Он любил слово «ритуал», произносил его с удовольствием, будто оно оправдывало всё. — Нужны девизы.
— Девизы? — переспросил Лёня глухо из-под сетки.
— Конечно. Сначала вы называете слова. Одно слово. Потом — приветствие. Потом — сходитесь. Всё как у людей, у рыцарей. Ты, Ярко, тоже. Без слова не начнём.
Ярко стоял с руками в карманах брюк — даже голый по пояс он умудрялся держаться так, будто ему не холодно и не стыдно. Он кивнул, но не сказал ни «да», ни «нет».
— Лёня, — продолжил отец, — говоришь ты.
Лёня вытянулся ещё больше:
— «Точность».
— А ты? — Глеб Андреевич повернулся к Ярко, улыбаясь так, как улыбаются человеку, которого уже загнали в угол, но ещё делают вид, что разговаривают по-хорошему. — Давай. Любое слово.
Ярко молчал.
— Ты что, не можешь придумать? — засмеялся Глеб Андреевич. — Скажи «камень». Скажи «гора». Скажи «сила». Да хоть «огурец». Это же игра.
Ярко медленно покачал головой:
— Нельзя вслух.
Глеб Андреевич, уже готовый вспылить, вдруг сдержал раздражение, как сдерживают кашель при людях.
— Секрет, значит? — мягко сказал он и посмотрел на сына, словно хотел, чтобы Лёня тоже насладился этим моментом. — Лёня, делай, как учил. По местам.
Бой начался. И очень скоро стало видно, что Лёня научился не только стойке. Он двигался вперёд без суеты, бил коротко. Ярко же шёл, как всегда: прямо, без красивостей, будто ему не палка нужна, а просто повод приблизиться. Первые два удара пришлись Ярко в плечо и в ключицу. Он даже не дёрнулся — только вдохнул глубже, и рот его чуть дрогнул, будто он хотел улыбнуться.
— Не стой! — крикнул Глеб Андреевич. — Защищайся!
Но Ярко не защищался. Он подставлялся так, словно именно это и было его упражнение. Лёня, почувствовав силу, стал бить чаще. Отец, сперва довольный, через минуту уже смотрел иначе: будто увидел не победу сына, а какое-то чужое упрямство, которое нельзя купить ни деньгами, ни командой.
— Хватит! — рявкнул он наконец. — Снять маски.
Лёня дрожал — не от усталости даже, а от странной смеси радости и страха: он сделал всё правильно, но почему-то не рад.
Ярко стоял прямо. На груди у него розовели полосы, а у губ выступила кровь — где-то рассечёна. Он вытер её рукавом, не глядя.
Глеб Андреевич сунул ему деньги. Не в руку — в ладонь, как дают милостыню, чтобы быстрее отстал.
— За сегодня. Но запомни: без слова в следующий раз будет меньше. Ты не на ярмарке, Ярко. Тут порядок.
— Понял, — сказал Ярко и вдруг посмотрел на него так, что Глеб Андреевич отвёл глаза.
Когда Ярко вышел за калитку, Панкрат догнал его почти сразу.
— Стой, — сказал он, хватая за локоть. — Хозяин велел.
— Не убегу, — ответил Ярко. — Пусти.
Панкрат не пустил.
Глеб Андреевич вышел на улицу в жилете, как человек, который хотел выглядеть спокойным, но не успел переодеться в спокойствие.
— Скажи мне, — начал он без прелюдий, — откуда ты знаешь про Милену?
Ярко молчал.
— Ты сегодня на крыльце сказал Лёне… — Глеб Андреевич проглотил остаток фразы, будто она была грязной. — Про то, что она… что она на второй год осталась. Кто тебе сказал?
Милена была его дочь — старшая. В посёлке её видели редко: она либо уходила в сторону старых штолен, либо сидела на камне у ручья и что-то писала в тетради. Высокая, белокожая, с длинными руками — некрасивая по деревенским меркам и оттого особенно заметная. Про неё говорили либо с жалостью, либо со злорадством. Но вслух при Скарине никто не решался.
— Никто не говорил, — ответил Ярко наконец. — Я сам понял.
— Сам? — Глеб Андреевич шагнул ближе. — Ты что же, ясновидящий? Или хитрец? Ты понимаешь, что это позор для семьи?
— Это не позор, — спокойно сказал Ярко. — Я сказал, чтобы Лёня разозлился.
Глеб Андреевич задержал дыхание, как человек, которому внезапно объяснили фокус, и стало не легче, а хуже.
— Значит, ты нарочно оскорбил? — прошипел он. — Чтобы вызвать? Чтобы без правил?
— Да, — сказал Ярко.
— Ты… — Глеб Андреевич сжал кулак, потом разжал. — Ты понимаешь, что я могу тебя…
— Понимаю, — сказал Ярко и впервые улыбнулся открыто, как мальчишка. — Но не будете. Вам надо, чтобы я приходил.
Эта улыбка и эта уверенность были для Глеба Андреевича невыносимы. Он хотел ответить грубо — и не смог. Вместо этого он сказал почти человеческим голосом:
— Слушай. Ты не говори никому, понял? Ни про Милену, ни вообще. Потому что…
— Я знаю, что такое тайна, — перебил Ярко. — У вас семейная. У меня — другая.
— Вот опять! — вспыхнул Глеб Андреевич. — Какая у тебя тайна? Ты мальчишка, у тебя пыль в карманах и кровь на губе. Какая тайна?
Ярко не ответил. Он смотрел куда-то выше тополей, туда, где в сумерках уже угадывались уступы, тропа на гребень, и небо там было иным — как будто ближе.
Глеб Андреевич заметил этот взгляд и неожиданно почувствовал не злость, а тревогу — ту, что приходит к взрослому, когда он видит в ребёнке не своё продолжение, а чужую судьбу.
— Иди, — буркнул он. — И помни.
Ярко пошёл вверх по дороге, не вниз. Не к дому на окраине — в сторону горы. Он всегда так уходил: будто у него там, выше, назначена встреча.
На следующий день Милена догнала его у старого водосброса, где камни были гладкие от воды и ног. Она появилась внезапно.
— Ты Ярко, — сказала она. — Ты тот, кого отец зовёт по вечерам.
Он кивнул.
Она шла рядом, не прикасаясь, но так близко, что он слышал её дыхание. У Милены были глаза светлые, и взгляд — цепкий. Не злой, нет. Скорее, как у человека, который долго искал в траве потерянную иглу и наконец увидел блеск.
— Ты сказал про меня, — продолжила она. — Сказал так, будто это не случайность. Будто ты видел.
— Я видел, — ответил Ярко.
— Что именно? — её голос стал резче. — Ты не мог знать. Это… это не то, что на доске объявлений. Отец готов был разорвать любого, кто шепнёт. Он из-за этого даже поездку в город отменил, потому что там… ладно. Скажи: кто тебе сказал?
— Никто.
— Тогда как? — Она остановилась и встала перед ним, перегораживая дорогу. — Я не требую, я спрашиваю. Мне важно понять, как устроен человек, который не боится чужой семьи. И почему он терпит удары и ещё улыбается.
Ярко посмотрел на неё внимательно, без насмешки. И сказал неожиданно мягко:
— Ты много говоришь.
— Потому что иначе меня не слышат, — отрезала Милена. — Если молчать, все решат за тебя. Скажут: «она странная». И на этом конец. А я не хочу, чтобы конец был таким простым.
Она села на камень, поджав ноги. Юбка у неё была коротковата для посёлка — то ли городская, то ли нарочно, как вызов. Она подняла на него лицо и вдруг заговорила иначе — будто не с ним, а с тем местом, где они сидели:
— Ты знаешь, что горы — это не просто камни. Это место, куда люди всегда поднимались не за тем, чтобы увидеть, а чтобы стать. Наверху, говорят, время идёт по-другому. Там можно повторить то, что уже было в самом начале, когда всё ещё называли по именам впервые. Понимаешь?
Ярко пожал плечами.
— Ты не читаешь, — сказала Милена с почти болезненным сожалением. — Жаль. Ты бы понял, что я говорю. Есть истории, где мальчика оставляют одного — в лесу, в снегу, на камне — и он возвращается другим. Его могут бить, он может голодать, но это не наказание. Это проверка: он выдержит или нет. И если выдержит — его признают.
— Кто признает? — спросил Ярко.
— Всё, что вокруг него, — сказала Милена и развела руками. — Земля, небо, люди. Ты… как будто сам себя проверяешь. Ты позволяешь Лёне бить тебя — не потому что слабый. Ты сильнее его. Ты просто делаешь из этого что-то своё. Зачем?
Ярко молчал. Потом сказал:
— Чтобы привыкнуть.
— К чему? — Милена наклонилась вперёд.
— К злому, — сказал он.
Она вздрогнула.
— О, — прошептала она. — Значит, ты действительно… ты действительно другой. Я знала. Я две недели смотрела. Я спрашивала Лёню. Я наблюдала, как ты идёшь после ударов — ровно, как будто это не твоё тело. Я думала: он либо святой, либо безумный, либо… — Она запнулась, не находя третьего. — Либо герой, которого ещё не придумали.
Ярко усмехнулся:
— Меня уже придумали.
— Кто? — резко спросила она.
— Не знаю, — сказал он. — Но имя мне дали не здесь. Поэтому я его не говорю.
Милена застыла, как человек, которому вдруг предоставили именно то, что он искал: не объяснение, а дверь.
— Так вот оно что, — сказала она и засмеялась. — Ты думаешь, имя — это ключ. Если назвать — откроется. Если сказать вслух — потеряешь.
Ярко не ответил. Он встал.
— Уже поздно, — сказал он. — Мне пора идти.
— Куда? — Милена вскочила. — Ты всегда уходишь вверх. Ты что, ночуешь там?
— Иногда, — сказал он. — Сегодня надо.
— Надо? — Она схватила его за рукав. — Кому надо? Тебе? Или твоим… как ты сказал… тем, кто дал имя?
Ярко посмотрел на её пальцы на своём рукаве, потом на её лицо — и вдруг ему стало её жалко.
— Ты осталась на второй год, — сказал он неожиданно. — Потому что ты хотела, чтобы тебя наказали.
Милена отшатнулась.
— Это неправда, — прошептала она, и голос у неё сорвался. — Это… это слишком просто. Ты не имеешь права так говорить.
— Ты хотела, чтобы взрослые увидели тебя, — продолжил Ярко спокойно. — Они смотрели только тогда, когда стыдно. Когда больно. Когда опасно. Ты хотела так — и они заметили.
— Ты ничего не знаешь, — крикнула она. — Ты… ты деревенский мальчишка. Ты не понимаешь, что такое слово. Что такое смысл. Что такое история.
— Я понимаю другое, — ответил Ярко. — Я слышу гору.
— Гору слышат все, — закричала Милена. — Это железо! Это эхо! Это физика!
— Нет, — сказал Ярко. — Все слышат звук. А я — когда она отвечает.
Он высвободил рукав.
— Я не хочу быть такой, как все, — сказала она вдруг тихо, почти по-детски. — Я не хочу, чтобы меня жалели или презирали. Я хочу, чтобы… — она запнулась, не найдя слова, и разозлилась на себя. — Чтобы меня выбрали. Понимаешь? Чтобы кто-то увидел меня настоящую.
— Тогда не говори так много, — сказал Ярко. — Слова у тебя бегут быстрее тебя. Из-за этого ты сама себя обгоняешь.
Он повернулся и пошёл вверх по тропе. Милена стояла, и в первый миг казалось, что она вот-вот кинется следом. Но она не побежала. Она села на камень.
Ярко поднимался быстро. Внизу уже зажигались огни, но он не оглядывался. У него было дело, которое нельзя было отложить, как нельзя отложить восход.
На гребне было холоднее. Ярко дошёл до плоского камня, который в посёлке называли Пупом — не в шутку, а из давнего страха и уважения: сюда когда-то приносили хлеб и соль, чтобы «гора не брала». Кто-то говорил: от оползней. Кто-то — от болезней. Кто-то — просто так, потому что человек любит делать подарки тому, что сильнее.
Ярко сел на камень, вытянул ноги и прижал ладони к бёдрам, чтобы не мёрзли. Он смотрел туда, где в небе ещё виднелся угасающий свет заката, и ждал.
Смысл его ожидания нельзя было пересказать так, чтобы взрослый не усмехнулся. Он и сам не стал бы пересказывать. Это было не знание из книг и не из россказней деревенских. Это было похоже на то, как ребёнок знает дорогу во сне: не объяснит, но придёт.
Он ждал появления луны — не просто так, а в том месте, где она выходит один раз в году именно отсюда, с этого камня. Ярко видел это однажды, совсем маленьким, когда его, ещё не умеющего хорошо говорить, привели сюда старики — как приводят к купели или к огню. Тогда он не понял, что видел. Но он запомнил телом: как воздух делается другим, как камень под ладонью становится тёплым, хотя холодно, и как внутри возникает чувство, что тебя назвали по имени — без голоса, но так, что спорить невозможно.
Вот почему он не говорил своего слова вслух. Потому что боялся не людей. Люди могли бить, платить, кричать. Это было знакомое. Он боялся спутать то, что было дано наверху, с тем, что произносят на дворе ради игры.
Внизу, в Верхних Салках, Лёня, возможно, уже показывал отцу красные отметины на своих руках и доказывал, что «делал правильно». Милена, может быть, плакала — не как слабая, а как упрямая: от злости, что её разгадали слишком легко. Панкрат ставил чайник и думал о том, что хозяева всегда спорят о важном, а потом всё равно едят и спят. А Косой Ромка на терриконе кричал кому-то: «Сегодня гора сказала два раза!» — и ему верили, потому что Ярко не пришёл спорить.
Ярко сидел на камне и ждал. И когда луна наконец поднялась, он почувствовал, как в груди что-то становится на место. Он не молился и не просил. Он просто дышал и смотрел, как свет ложится на уступы, на редкие кусты, на тропу, по которой придётся возвращаться. И в какой-то момент он понял: слово, которое он хранит, оно для того, чтобы однажды произнести его там, где оно было услышано впервые.
И тогда, — не вслух, а внутри, так же точно, как удар вагончика отзывается в скалах, — он произнёс своё тайное имя. И гора ответила.
И он встал, поправил рубаху и пошёл вниз уже другим шагом — тем, которым возвращаются не с прогулки, а с обряда, после которого прежним не прикинешься, даже если очень захочешь.
А внизу его ждала самая обыкновенная жизнь: деньги в ладонь, чужие правила, чужая семья, девичьи слова, мужское самолюбие, слухи, насмешки. Всё это было нужно не меньше, чем камень наверху. Потому что если нести своё имя только на гребне, оно останется там, как забытый хлеб на алтаре. Имя проверяется не высотой, а тем, выдержишь ли ты низину — и не продашь ли своё слово за то, чтобы тебя наконец поняли.
Свидетельство о публикации №226021100791